Геннадий Кацов

Метробусы. Окончание

Начало в № 4 (12) 2019      

 

Метро. Искусство и жизнь

 

Цветок дурман не знает о существовании художницы Джорджии О Киф.

Ни один волк не догадывается о писателе Джеке Лондоне.

Нет такого медведя, который помянул бы передвижника Ивана Шишкина.

Анчар понятия не имеет о своей роли в русской поэзии, а ворон – в американской.

Да, и Бранденбургским воротам никакого дела до одноименного концерта Иоганна Себастьяна Баха.

Но только представьте, что бы произошло, узнай поезда, какими хладнокровными убийцами они изображены в творчестве писателя Льва Толстого.

 

Автобус. Маршрутный Санта

 

По утрам к месту работы я добираюсь автобусом минут десять, не больше.

Располагается наша телестудия на первом этаже двухэтажного дома. Все последние дни на втором этаже проходят детские новогодние утренники, устраиваемые русско-американским радио. Поэтому я ничуть не удивился явлению Санты Клауса в автобусе моего маршрута.

Поскольку Рождество уже прошло, то, конечно, это был не Санта, а Дед Мороз, строго по графику посетивший Бруклин перед встречей Нового года.

В таком случае, легко было предположить, что Дед Мороз едет в столь ранний час на детский утренник – на второй этаж нашего здания.

Дедушка выглядел моложаво, даже чересчур для восьми утра: румяные щечки, с лукавым прищуром взгляд, полная энтузиазма борода, казавшаяся настоящей, равно как и белые кустистые брови.

Точь в точь, как на всех новогодних открытках. При этом выправка франта, актера со стажем, знающего себе и своему ежегодному подвигу цену.

И, ясное дело, – алый кафтан размером «три четверти», высокий посох и мешок с подарками за плечами.

Дедушке было, судя по фигуре и повадкам, не больше пятидесяти, максимум шестьдесят. Он легко запрыгнул в автобус и устроился на одном из пустых сидений впереди.

Добродушно улыбался. Смотрел по сторонам.

Я вспомнил, как в детстве ждал появления Деда Мороза, и когда он вдруг возникал перед новогодней елкой с приветствиями, это было чудом.

Рядом с ним всегда приплясывала задорная Снегурочка, но сегодня ни Снегурочки, ни веры, естественно, в Деда Мороза не было, а скорее было желание спросить, является ли он членом профсоюза и почему, по известной анекдотической традиции, всё еще не пьян.

Другое дело – оказавшиеся в автобусе два мальчика-мексиканца. Им было лет по пять-шесть, то есть тот самый возраст, когда протяжно выкрикивают Деда Мороза, веря, что он сейчас откроет дверь и войдет в квартиру.

Мальчики смотрели на дедушку не отрываясь. Их взгляды переместились с лица дедушки на его мешок с подарками и оцепенели.

Мальчики пытались представить, что в мешке находится. Они, это было видно со стороны, до конца не верили, в какую невероятную сказку попали.

Молниеносно пройдя сквозь лобовое стекло, декабрьский ветер занес в салон автобуса паузу.

Недолгую, но интригующую и мучительную.

Пауза длилась секунд пять, хотя показалась вечностью. Наконец, Дед Мороз улыбнулся шире обычного, произнес какую-то абракадабру, снял со спины мешок и полез в него сразу двумя руками.

Тут уже надо было смотреть не только за мальчиками, но и за их мамой. В далекой Мексике нечасто они сталкивались с живыми Дедами-Сантами-Морозами-Клаусами, и зачарованная волшебством в формате обычного автобуса, мексиканская мама не представляла, чего ей от этого праздника ожидать.

Она ерзала на своем сидении, пока мексиканские мальчики застыли, открыв рты.

Дед Мороз вынул из мешка две небольшие коробки, упакованные в разноцветную бумагу и перевязанные красно-желто-голубыми ленточками.

Каждый мальчик получил по подарку.

Попробуйте после этого сказать, что Санта Клаусы с Дедами Морозами, – это вымысел, герои сказочных сюжетов, которых в реальной жизни не бывает.

Бывают. В бруклинских автобусах, по дороге в детский сад, если слушаться маму и, не капризничая, встать с постели рано утром.

Среди пассажиров кто-то восторженно зааплодировал, водитель громко прошептал в микрофон: «It s very nice, buddy!», – а мексиканская мама едва не расплакалась.

Автобус подъехал к нашей остановке.

Нам с Дедом Морозом пора было выходить.

Я вышел первым и направился к месту работы.

Дед Мороз шел сзади.

Я поднялся на крыльцо и достал ключ от входной двери.

У меня не было сомнений, что Дед Мороз идет следом за мной.

Вообще, это здорово было – подарить мальчикам подарки. Такой сказочный жест останется в их памяти на всю жизнь.

Это было замечательно.

Я повернулся, чтобы сказать об этом Деду Морозу.

И обомлел. Передо мной стояли деревянные сани с семью рогатыми красавцами-оленями в упряжке.

В санях сидел улыбающийся Дед Мороз и радостно махал мне рукой.

«Может, он действительно Санта Клаус? – подумал я. – Ведь рождественский экипаж, вожак оленей Рудольф – это в североамериканской традиции, а Дед Мороз со Снегурочкой приходят обычно сами, на своих двоих».

Вам долго это читать, но в моей голове весь сравнительный анализ промчался за один миг.

Вроде бы взрослый, умудренный опытом человек, а всё еще верит в Деда Мороза! Очнись, протри глаза, плюнь в асфальт и отойди, наконец, (дед-морозов-не-бывает) от елки.

В твоем-то возрасте!

Я внимательно всмотрелся, не протирая глаз.

Передо мной был борт экскурсионного автобуса. Автобус стоял за вереницей машин, ожидавших впереди «зеленого» на светофоре, и оказался как раз напротив входа в наше здание.

На борт автобуса была на всю длину наклеена гигантская цветная картинка с Сантой в оленьей упряжке. Она была настолько мастерски выполнена, что и сани, и олени, и возничий казались настоящими.

Упряжка медленно сдвинулась с места и покатилась по дороге. Впереди, на перекрестке, включился «зеленый».

Я огляделся по сторонам – и нигде моего Деда Мороза не увидел. Скорее всего, пока я открывал входную дверь, а потом стоял, удивляясь чуду, он вошел в здание банка Chase, что в тридцати метрах от нашего здания, по соседству.

Еще раз я посмотрел вокруг.

Тот самый Дед Мороз из маршрутного автобуса исчез. И в то же время, он ехал, помахивая мне с борта автобуса, а олени уже пересекали перекресток.

Может быть, Деда Мороза действительно не было.

И, возможно, действительно его нет.

 

Метро. Юморист

 

Мужчина, видимо большой юморист, обращается к женщине, похоже, своей супруге, указывая на ее соседку по сидению.

– Смотри, – говорит он так громко, чтобы соседка услышала, – эта женщина приехала из Самарканда.

Тишина. Женщина делает вид, что не обращает внимания.

– У неё зубы золотые, я уверен. У вас золотые зубы?

Мужчина опытным взглядом Шерлока Холмса упёрся в женщину.

– Не из Самарканда. Я из Ташкента.

Из чего можно было сделать вывод, что, в отличие от Самарканда, в Ташкенте золотые зубы дантисты не ставили.

 

Автобус. Водитель 1

 

По утрам я добираюсь на работу бруклинским маршрутным автобусом №68. Поскольку в одно и то же, практически, время, то уже знаком с несколькими водителями, чье водительское расписание совпадает с моим, пассажирским.

Один из них – неприветливый, то есть никогда не здоровается и не улыбается, белый, благообразный мужик лет 40-50-ти. Он обычно останавливает автобус метрах в десяти-пятнадцати от остановки, едва переехав перекресток, и потенциальным пассажирам приходится эти метры идти к автобусной двери.

Такое впечатление, что эта картина (бывает ведь и под дождем с ветром) вызывает у него искренне садистское наслаждение.

Сегодня опять попался этот замечательный водитель. В автобусе было мало народа. Я сел напротив водительской кабины и мог, таким образом, наблюдать, что водитель там делает и чем он занят.

Именно занят, поскольку «неприветливый» держал в левой руке помятый листок бумаги, в правой – ручку, и что-то в листок записывал.

Он подъезжал к очередной остановке, открывал переднюю и заднюю двери и, не замечая, что из автобуса уже все вышли, а в автобус давно вошли, продолжал сидеть несколько минут, вдумчиво поглядывая в боковое стекло и периодически внося какие-то значки во всё более измятый листок.

Это не ускоряло продвижение автобуса во времени. На одной из остановок он простоял минут пять, пропустив свой «зеленый» на светофоре.

У меня начало закрадываться подозрение.

Оно усиливалось от остановки к остановке. Водитель индифферентно посматривал на остановках в стекло, затем в полутрансе вносил свои каракули в листок, после чего закрывал двери и следовал далее.

Я встал с сидения перед моей остановкой, прошел вперед, к кабине водителя, и застыл вместе с автобусом на нашем «красном».

У меня была минута, не больше, увидеть и понять.

На лист бумаги неряшливым, корявым почерком были нанесены на английском языке два катрена, что для современной нерифмованной англоязычной поэзии явление не частое. Я не смог разобрать, была ли там рифма, но с первого взгляда было похоже на ритмический текст, с длинной строкой и четкой строфикой. Какие-то слова были зачеркнуты, над ними – вписаны другие.

Передо мной сидел американский поэт в минуты вдохновения – и никакие прозаические силы вдоль автобусного маршрута не могли бы его остановить. Он был весь в поэтическом труде, раздраженно принимая во внимание, что между остановками ничего в листок вписать не удается.

Это опасно для дорожного движения.

Я решил не спрашивать, поэтический ли это отрывок, над которым бьется водитель – мало ли, на расстоянии трудно было различить, но это могла быть и докладная начальству, которая со стороны выглядела двумя поэтическими четырехстрочниками.

Всё-таки, 1-2% такой вероятности исключать было нельзя.

Я вышел из автобуса. Оглянулся: поэт срочно вносил что-то в текст, не обращая внимания на раскрытые двери.

Мой приятель, позже прочитав этот текст, заметил, что в фильме Джима Джармуша «Патерсон», главный герой – водитель нью-джерсийского автобуса, по совместительству поэт, и пишет поэтические тексты на маршруте.

Я ничего об этом фильме не знал до встречи с реальным водителем-поэтом.

Возможно, когда-нибудь мне хватит решимости и, несмотря не его недоброжелательность, я поинтересуюсь, пишет ли он стихи?

Быть поэтом в Америке – дело частное, никакого пафоса в этом нет, и многие рассматривают такое увлечение как хобби, наряду с другими известными хобби, вроде коллекционирования бейсбольных карточек или старых комиксов.

Но поскольку это дело частное, то в частную жизнь лезть в США не принято. Так что, вопрос постороннему человеку, еще и обслуживающему вас на маршруте водителю: «Не поэт ли вы?» – связан с риском, и неизвестно еще, чем кончится.

Может потом запросто проехать мимо твоей конечной остановки.

 

Метро. Музыканты

 

К этому надо быть всегда готовым, даже в самом недолгом путешествии.

В любое время суток и года.

На улице, в подземных переходах, на станциях метро и в его вагонах нас ждут музыканты. Они тянут к нам свои смычки, раструбы духовых инструментов, грифы гитар, слава богу – не крышки роялей.

Они исполняют привычные хиты из классики, джаза или рока, и вы никуда от них не скроетесь. В данном месте, с этими попутчиками, в это время.

Впопыхах и мимоходом.

Мы должны быть готовы к тому, что среди них окажутся одаренные скрипачи, выдающиеся кларнетисты, виртуозные виолончелисты – в случае, если невероятно повезет.

Один на тысячи музыкантов, раз в сотни лет.

Сейчас мне не повезло, и беда нашла меня в сабвэе, в вагоне, следовавшем в манхэттенский Мидтаун из Южного Бруклина.

Молодой человек играл «Oblivion» Астора Пьяццоллы.

Он уселся на невысоком раскладном стульчике, раскрыв перед собой черный футляр с фиолетовой внутренней отделкой. На ее фоне призывно выделялись беспорядочно набросанные долларовые бумажки.

И он играл на виолончели популярнейшее танго умершего почти тридцать лет назад аргентинского композитора. Отчего композитор должен бы извиваться и переворачиваться в гробу, как пойманный каннибалами аргентинец, которого зажаривают на вертеле.

Не представляю, как там Пьяццолла, но я себя таким бледнолицым в эти минуты ощущал. Лучше бы людоеды съели меня сырым, как японские сушими: виолончелист фальшивил и сбивался с темпа.

Он доказывал своей игрой, что не заученные в детстве гаммы и арпеджио приводят невинных слушателей к убийству исполнителей; а за недостаточное в музыкальной школе внимание к этюдам Шредера, Доцауэра, Куммера, Вернера, Поппера, Ли надо запрещать в зрелом возрасте подходить к инструменту ближе, чем на двести шагов.

За такое вибрато и за такую работу смычком я готов был звонить в полицию с требованием вывести из вагона разбушевавшегося садиста.

В чем я оказался не одинок: пара-тройка пассажиров обреченно оглядывалась по сторонам в поисках затычек, которые можно вставить в уши, а в нескольких метрах от меня симпатичный китаец, сжимая ручку синего виолончельного футляра до немоты в пальцах, едва не падал в обморок. Ему, лучшему выпускнику, допустим, нью-йоркской консерватории The Juilliard School, победителю конкурса Чайковского и, естественно, Международного конкурса имени королевы Елизаветы в Бельгии, было тяжелей некуда.

С его абсолютным слухом – хоть выходи из вагона в разбитое окно, не дожидаясь остановки поезда.

Да, я забыл сказать, что исполнитель периодически поправлял очки, сбиваясь с ритма. И забрасывал растопыренными пальцами модный чуб на макушку, поскольку волосы падали на глаза, мешая играть. В такие миги он забывал тональность и не сразу в нее попадал, возвращаясь к инструменту.

Ни удовольствия, ни катарсиса.

Эстетического наслаждения это никому не доставляло.

Как он представлял себе благодарность зрителей, выраженную в чаевых, при таком скверном владении виолончелью?

Фальшивя и поправляя очки, музыкант пропустил станцию. Он самозабвенно продолжал играть, пока зрители в вагоне закипали от возмущения.

Оставалось недоумевать, как пассажиры такое терпят и еще не забили музыканта ногами.

Крепкий парень, сидевший неподалеку от виолончели, по виду не боксер, но уж точно десятиборец, а они тоже бьют больно, готов был взорваться, сжимая перед грядущей потасовкой кулаки.

Атмосфера, как описывают репортеры скандальные ситуации в полицейской хронике, накалилась до предела.

Вспоминаю случай, один из немногих, когда уличный музыкант меня действительно порадовал, но это было давно, больше двадцати пяти лет назад.

Да, и не был он уличным музыкантом.

В Нью-Йорк, в начале 1990-х, приехал джазмен Аркадий, которого в Москве звали по отчеству – Петрович. Петрович играл на тубе в группе «Три О», вместе с Аркадием Шилклопером, одним из немногих в мире, если не единственным, исполнявшим джаз на валторне. И с Сергеем Летовым, который освоил, по-моему, все духовые инструменты, а когда их запас, в смысле разнообразия, исчерпался, он отрезал от полых алюминиевых трубок в каркасе раскладушки куски разной длины, просверлил в них отверстия и произвел на свет флейты, свистульки, дудочки и сопилки неконвенциональных конструкций.

С Петровичем я познакомился в Москве зимой 1984 года.

В Студии музыкальной импровизации при Дворце культуры «Москворечье» должен был пройти джаз-концерт, на который меня пригласил Летов. При подходе к ДК, мы встретили бородатого крепыша, которого Летов представил как Петровича.

Петрович бодро тащил в матерчатом чехле тяжелую тубу. Она почти совпадала с его ростом.

Мы познакомились, пожали друг другу руки.

Петрович сделал несколько шагов, поскользнулся рядом с обледеневшей водосточной трубой, и, падая, сел на тубу всем своим весом. После чего выпалил с явным немецким акцентом: «Кайзер!»

В советские годы приобрести инструмент западного производства было невероятно сложно, и стоило это немало. Туба Петровича была не новой, зато фирмы Meister Franz Kaiser.

В убогом СССР – большой раритет.

Петрович раскрыл чехол: клапаны вдавились, конические и цилиндрические трубки были смяты, мундштук загнулся, по кривой отвернувшись от главной трубы. «Кайзер!» – растеряв весь словарь русского языка, по-немецки шептал Петрович с интервалом секунд в тридцать.

Сцена была трагической, реплики актера – безумны, и тем ужасны.

Так что натерпелся он от жизни всякого, закалился и был большим пофигистом.

В Нью-Йорке Петрович решил подработать уличным музыкантом.

Туба – это массивный медный духовой музыкальный инструмент, с самым низким звуком по регистру. Я где-то читал, что если ее распрямить, получится трубка длиной шесть метров.

Туба отлично звучит в симфоническом и джаз-оркестре, привычный инструмент во время парадов и похорон. Мне в голову не приходило, что туба может быть солирующим инструментом, вроде скрипки или, возьмем ближе, контрабаса.

Был конец апреля, дни стояли прозрачные и теплые.

Самое время для музыканта получить, в долларовом эквиваленте, по заслугам.

Петрович сообщил мне, что собирается в обеденный перерыв поиграть на углу Шестой авеню и 53 улицы на Манхэттене. Рядом с Музеем современного искусства (МоМА). Расчет был на то, что любители культуры не обойдут маэстро стороной, оценят его творческий потенциал, а также необычный для улицы, богатый и глубокий, звук тубы.

В то же время, клерки и работники многочисленных офисов подтянутся из близстоящих небоскребов.

Идея развлечь людей, себя показать и на этом заработать, казалась удачной.

В час дня я шел по Шестой авеню, спускаясь от 56-й улицы к 53-й. Примерно, за квартал уже были слышны басовые, сочные одиночные звуки: «Ба! Бу! Бу-бу! Бу! Ба-ба-бу!» Конечно, не Сен-Санс и не Дебюсси, хотя по напряжению и мощи совпадало если не с Вагнером, то с асфальтоукладчиком.

Я подошел к перекрестку. Никакого скопления обожателей, ноль внимающих с восторгом народных масс. Петрович дул в мундштук, тубу нельзя было издалека не заметить, но – ни одного человека поблизости.

Напротив: пешеходы перебегали на другую сторону улицы, а клерки, в огромном количестве освободившие небоскребы в обеденный час, группировались на периферии, подальше от авансцены, заполненной Петровичем и сверкающим на солнце медным корпусом солирующего инструмента.

Я подошел к маэстро.

Перед ним стояла коробка, в которой не было ни цента. Чтобы подыграть, я небрежно бросил в ее картонную пустоту два доллара.

И тут подошел полицейский.

Не обращая на меня внимания, он поинтересовался, что Петрович делает на этом углу?

В те дни Петрович не очень уверенно говорил по-английски. Он ответил, что по профессии музыкант и ему нравится Америка. Что зовут его Аркадий, он приехал из далекой Москвы, а Россия и США – дружба.

Полицейский с интересом изучал лицо Петровича. Затем перешел на плотную фигуру музыканта: цветная безрукавка, шорты со ста карманами, на голых ногах – матерчатые топ-сайдеры, дальние родственники индейским мокасинам.

Это был нью-йоркский коп, повидавший на своем веку самых разных музыкантов. Хоть из далекой Антарктиды.

Он не попросил у Петровича автограф.

Он даже не поинтересовался, кто из легендарных джазменов оказал на него наибольшее влияние.

Он сказал Петровичу, что в полицию поступило несколько звонков из соседних домов с жалобами на шум. Он показал на опустевшую улицу и сообщил, что звуками тубы Петрович разогнал всех, кто обычно выходит на ланч, сидит с сэндвичами на парапетах вдоль тротуара или прогуливается от перекрестка до музея и обратно.

И если Петрович, пригрозил коп, не исчезнет в течение 30 секунд вместе со своим пылесосом, то на него наденут наручники.

Последнее я лаконично перевел Петровичу: «Надо валить. Срочно!»

Дважды повторять не пришлось.

У меня сложилось впечатление, что Петрович мог исчезнуть так мгновенно лишь в одном случае: если бы он одним движением засунул тубу в свой брючный карман.

Об этом весело вспоминать. И это не сотрется из памяти.

А что останется от вагонного исполнения танго Пьяццоллы?

Что еще, кроме раздражения?

Одуревший от бездарного исполнения, профи-китаец внезапно бросает воинственный клич и с невероятной скоростью раскрывает футляр.

Вынимает из него виолончель.

Он в волнении что-то выкрикивает по-китайски в сторону опостылевшего всем музыканта. Устанавливает между ногами инструмент, берет в правую руку смычок.

Сообщает громко, через весь вагон: «Смотри, как надо!» – и раздаются первые ноты танго «Oblivion».

И это было божественно.

Печальная, задумчивая мелодия. «Забвение» – так переводится шедевр Пьяццоллы, и слушатель забывает о себе.

Исчезает окружающее, нет ни прошлого, ни настоящего.

Какой же мастер был этот китаец!

Замедленный, словно при пробуждении, низкий голос виолончели наполнял вагон сабвэя, как некогда нектаром наполняли свои чаши греческие боги на пиру, расслабляясь между тостами.

Я прикрыл глаза, входя в тягучий завораживающий ритм.

Боже, до чего отвратительным было предыдущее исполнение.

Как это можно было столько терпеть?!

Мне показалось, будто появился второй голос. Слабый, но уверенно взявший начальные ноты аргентинского танго.

Первый голос ушел вперед, он уже подходил ко второй части «Oblivion», однако заслышав робкое, словно дальнее эхо, начало пьесы, вернулся и подхватил его – бережно, нащупывая схожую пластику с явившимися из забвения звуками, со своим нежданным партнером.

В вагоне сабвэя играли две прекрасные виолончели.

Подняв веки, я обнаружил, что справа от меня сидел китаец, подпевая себе, как на известном видео виолончелист Стефан Хаузер при исполнении того же «Oblivion», а слева сабвэйный горе-музыкант вдохновенно, мастерски составлял с китайцем дуэт, ничуть ему не уступая.

Оба стереофонически, мощно звучали, подойдя ко второй части танго, к ее быстрой и экспрессивной теме. По контрасту с мелодией первой части, она не оставляла слушателям шансов оторваться от темпа, требующего полной отдачи, от мелодического рисунка, в который каждый сидевший в вагоне, без их на то согласия, оказался теперь вписан.

Играли два музыканта от бога, вдохновленных Музыкой,– и без этого струнного концерта теперь дышать было бы невозможно.

Согласитесь, они умело разыграли зрителей, устроив нечто вроде клоунады под известным девизом «музыканты шутят». Сказочная задумка, повторяя сюжет о бедном утенке, ставшем красавцем-лебедем, сработала: по-моему, все облегченно, счастливо вздохнули, поняв, что «слабак-любитель» оказался высочайшим профессионалом – и в мире добавилось красоты, которая его спасет.

Это было незабываемое исполнение «Oblivion» виолончельным дуэтом. Трудно поверить, но здесь, в вагоне метро, на одном из переездов быстро мчавшегося поезда, мы стали свидетелями чуда, такого неземного, вышнего – за пределами зла и добра, за гранью реальности, ее рутины и тягомотины рабочего дня.

Поезд подходил к очередной станции.

Музыканты вложили инструменты в футляры, предварительно освободив их от брошенных щедрыми попутчиками долларов.

Двери вагона раскрылись.

Не дав музыкантам его покинуть, в вагон вошел великий композитор и исполнитель Астор Пьяццолла.

С привычной озабоченностью на лице. С аргентинским бандонеоном на широком ремне через плечо.

Что-то подобное случилось последний раз с Иисусом из Вифлеема: после смерти он явился двум путникам по дороге в Эммаус, и, поужинав с ними, исчез навсегда. До него был восставший из мертвых Лазарь из Вифании, но таких воскресших в мировой истории – раз-два и обчелся.

Пьяццолла торжественно поклонился выходившим из вагона музыкантам. Они в ответ кивнули так, словно были представлены друг другу раньше.

Пьяццолла сел на ближайшее от входа сидение.

Виолончелисты вышли. Двери вагона закрылись.

Пьяцолла поставил инструмент на колени. Бросил на пол зимнюю шапку перед собой. Привычно со значением оглядел присутствующих – и, склонив над бандонеоном голову, протяжно, чувственно начал свой «Oblivion».

Боже, сам Пьяццолла – для нас.

Первые ноты были сыграны потрясающе, знакомо, мастерски, но дальше последовали сбой темпа и примитивные непопадания по клавишам.

Я помню авторское исполнение на первом диске «Oblivion», в первой из четырех представленных в записи версий – А1 Oblivion (Bandoneon Solista). Это было великолепно. Это навсегда осталось праздником.

Хотя, Пьяццоллу можно было понять: одно дело – запись, которая разойдется миллионными тиражами, здесь хорошо бы постараться; а другое – за 15-20 долларов наличными развлекать скучающих пассажиров вагона. С какой стати напрягаться и лезть из кожи вон.

Вероятно, Пьяццолла был прав. Тем более, коли ты – бывший покойник, и никто не гарантирует, что пребудешь на творческом взлете и в отличной форме.

Но стоит ли воскресать, чтобы так мазать по клавишам?

Я присмотрелся: на Пьяццолле были его фирменные усы, как положено.

Остальное, строго говоря, не соответствовало. Ни бакенбардов, ни острого взгляда мелких глаз, ни ямочки на подбородке. Напротив: оттопыренные уши, низкий лоб, лысый череп с пучком волос сверху и пятью сальными прядями поперек. Толстые гладко выбритые щеки.

Кроме усов, по остальным внешним признакам это не мог быть Пьяццолла. Правда, спустя 27 лет после смерти, мало ли как человек мог бы выглядеть?

Зорче приглядевшись, я распознал в его руках не бандонеон, а баян. Тот самый баян, на котором деревенские самоучки играют на российских свадьбах и на проводах покойника.

А когда «пьяццолла» перешел после «Oblivion» на «Очи черные», ситуация прояснилась окончательно.

Не «забвение» – «затмение» наступило после резкой смены двух виолончелистов на одного баяниста. Только в таком состоянии можно было принять за Пьяццоллу пятидесятишестилетнего Аркадия Рябчука, приехавшего в Нью-Йорк из Каменец-Подольска и в сабвэе подрабатывавшего игрой на баяне известной фирмы Scandalli.

Аркадий, а мы с ним разговорились, недавно по слуху подобрал «Oblivion». Это танго принимают лучше всего, рассказывал Аркадий, на втором месте «Очи черные», потом «Дунайские волны» и «Прощание славянки». Еще неплохо идет «Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам».

– Помню по музыкальной школе, – ответственно заявил Рябчук, словно давая интервью популярному музыкальному журналу Billboard.

Через остановку Рябчук собрал из ушанки доллары с монетками в жменю, и попрощался со мной, извинившись, что дальше не поедет.

– Перейду на встречную ветку, – пояснил баянист. – Самое рабочее время.

Покидая вагон, он обернулся.

– Так как фамилия автора?

– Пьяццолла, – напомнил я. – Астор, с ударением на первый слог. Пьяццолла – на второй.

– Попробую запомнить, – Аркадий Рябчук махнул рукой и исчез на платформе среди бурлящего пассажиропотока.

Некоторое время спустя, я обнаружил, что, готовя статью для воскресного «Нью-Йорк Таймс» о музыкантах, проводящих часть жизни в сабвэе, журналист газеты взял интервью у одного «русского иммигранта», играющего на инструменте, похожем на бандонеон.

Музыкант рассказал, что в детстве обучился музыке, потому что полюбил «Oblivion» Астора Пьяццоллы и подобрал танго по слуху.

– Астор Пьяццолла изменил мою жизнь, – рассказал свою трогательную историю баянист в воскресной секции «Город» газеты «Нью-Йорк Таймс».

Всё-таки, запомнил имя и фамилию. Не с первого раза, но запомнил правильно.

 

Автобус. Двое пассажиров

 

Впереди меня в автобусе ехала пожилая женщина лет семидесяти. Она сидела в инвалидном кресле и, глядя в боковое окно, громко что-то рассказывала. Предложения были отрывистыми, между ними – небольшие паузы. Хотя говорила она по-русски, мне трудно было понять, о чем идет речь: какие-то оборванные фразы, словно к кому-то обращенные, короткие вопросы, рассчитанные на чьи-то уши, и неожиданные реплики, похоже, брошенные в никуда.

Мы давно уже не удивляемся, увидев говорящего с самим собой прохожего, или жестикулирующего в автомобиле одинокого водителя – в наше время ай-фонов, собеседники живут на небесах, и всё общение легко умещается между запятой наушника и миниатюрной точкой микрофона.

Женщина с кем-то беседовала, и не мое было дело, о чем.

Собственно, я заинтересовался ею только после того, как сидящий через проход мужчина лет пятидесяти начал говорить, вроде сам с собой, по-английски.

Если присмотреться, выглядело это странно: женщина говорила по-русски, а в паузах мужчина отвечал ей на отличном английском хриплым, пропитым голосом. Вообще, смотрелся он, прости Господи: небрит был дня три, седая щетина переползала со щек к острому кадыку, который подергивался, когда мужчина поднимал ко рту коричневый бумажный пакет и отпивал оттуда. Точнее, отпивал из бутылки, которая пряталась в пакете.

Было полвосьмого утра, будний день. Вид ханыги описывать не имеет смысла. Он был из тех потасканных жизнью, опустившихся пропащих неудачников, которых в любой стране мира хоть отбавляй. Он периодически отхлебывал какую-то невыносимую бурду из пакета, морщился, громко кашлял и сипел от утреннего напряжения. Вытирал время от ёвремени рукой губы, а руку – о синюю осеннюю плащевку, помятую и не чищенную годами.

Да, он отвечал женщине в инвалидной коляске. Поначалу я подумал, что друг напротив друга сидят двое сумасшедших со своими, наполненными событиями, переносными желтыми домами, но прислушавшись, понял, что стал свидетелем беседы. Женщина излагала свою историю, связанную со вчерашним и предстоящим походами к врачу, а спитой собеседник уверял ее, что всё не так плохо. И ей будет лучше, если она последует совету врача.

Вдруг он перешел с английского на русский. Он говорил с американским легким акцентом, но речь его, несмотря на ханыжный прокуренный голос, была ровной, правильной, литературной. Видимо, вырос он в Штатах, при этом родители всё сделали для того, чтобы русский язык он не забыл.

Он прохрипел: «Всё будет хорошо, ты поверь и не волнуйся».

– Ну, как же мне не волноваться, – ответила женщина, глядя в окно. – Всё-таки, какая-никакая, а операция.

– Ты не переживай, это ни к чему, – сказал он и отпил в очередной раз. Вытер ладонью мокрые губы и заросший седой щетиной подбородок. – Ты, мама, не порти нервы зря.

Это был ее сын.

Она что-то ему ответила, продолжая бессмысленный, в общем-то, разговор, но я уже не слышал, что она ответила, и что он ответил ей.

Они были мать и сын. Она не смотрела в его сторону, она продолжала говорить, глядя в окно, а он, вновь перейдя на английский, всё ближе подбирался ко дну бутылки – это было видно по всё круче закидываемому, почти вертикально, жилистому горлу.

Я подумал вот о чем: когда-то он был маленький, ее замечательный умный мальчик. Он рос, ее надежда и радость, она говорила дома с ним по-русски, заставляла переписывать в тетрадку из книжки русских сказок по страничке ежедневно.

Он рос, закончил школу.

Мы ведь покинули ту самую страну ради детей, чтобы им в Америке жилось лучше, свободней, чтобы в обществе многих возможностей они не упустили свой шанс. Не правда ли?

И вот он сидит утром в автобусе, через проход.

На нужной остановке он выкатит из автобуса ее инвалидную коляску и повезет к врачу. Он отвратительно пахнет и, начав пить с раннего утра, нередко путает русский с английским, хотя на обоих языках говорит прекрасно, а по-русски – с едва уловимым акцентом. Возможно, он еще и наркоша. Эта беда в таких судьбах, как у него, обычно ходит с алкоголизмом рядом.

Женщина продолжает рассказывать о своих тревогах по поводу предстоящей операции. Она делится с сыном своими страхами, поскольку с кем еще поделиться.

И она никогда не говорит ему о самой главной своей тревоге, о самой ужасающей своей беде. Никогда, ни слова.

Она смотрит в широкое автобусное окно. Оглядываться ей для этого не надо: она знает, что сын всё мельче делает глоток за глотком, а, значит, бухло в бутылке заканчивается.

И скоро им выходить.

Еще три-четыре осталось автобусных остановки.

 

Метро. Мексиканцы

 

За тридцать лет жизни в Нью-Йорке я могу вспомнить несколько блэкаутов.

В 2003 году я жил на Манхэттене. Раскаленным, душным днем 14 августа не стало электричества во всех пяти городских районах. Во всей, как потом оказалось, северо-восточной и центральной частях США и в Канаде.

Как затем энергетики объяснили миру, в далеком Кливленде замкнуло провода электросети, выключилась местная электростанция, что привело к веерному отключению еще более ста станций в разных регионах по стране.

В результате, около 40 миллионов американцев плюс 10 миллионов канадцев остались без света.

Рассказывают, что в подобной же ситуации в июле 1977 года Нью-Йорк начали разворовывать банды мародеров, преступники бросились убивать, насиловать, грабить, и в течение дня-двух город был отдан на растерзание бандитам и хулиганам, при этом полиция мало что могла сделать.

В 2003 году не наблюдалось ничего подобного. Никто не стрелял, не бил стекла машин и магазинов. Напротив, из мелких лавочек миролюбивые владельцы выносили бутылки с водой и раздавали их желающим бесплатно. В гастрономах всё, что лежало в холодильниках, продавали за центы, а из скоропортящегося на прилавках – отдавали даром.

Кондиционеры отдыхали, лифты не работали. На двадцатый этаж к себе домой я поднимался по лестнице. И вечером наблюдал редкое неприродное явление: Эмпайр-стейт-билдинг, всегда нарядно подсвеченный, мрачно возвышался своим легендарным шпилем среди других каменных глыб манхэттенских небоскребов, в которых не горели окна.

Зрелище впечатляло.

Во время урагана Сэнди в 2012 году Эмпайр также не был освещен, электричества не было во многих городских районах, но тогда я жил уже в Нью-Джерси, через реку Гудзон от Манхэттена. Ночью из беспросветной тьмы лишенных света нью-джерсийских городков, черный силуэт Манхэттена смотрелся, как покинутый пассажирами и командой гигантский круизный лайнер.

Вообще-то, жуть.

Короче, я был готов к тому, что силы зла внезапно могут вырубить электричество и силам добра предстоит маяться часами в потемках. Но когда в сабвэе потух свет и вагон с лязгающим визгом стал тормозить, раскидывая пассажиров по сидениям и углам – это меня застало врасплох.

Где-то продолжался ничего плохого не предвещавший январский день 2019 года.

Секунд через тридцать ужасающего скрежета и серебристо-голубых искр, снаружи осветивших окна вагона, поезд застыл памятником самому себе в обесточенной кишке туннеля.

Извне не доносилось ни звука. Если не считать нескольких охающих пассажиров, то и внутри вагона народ безмолвствовал.

Кто-то произнес негромко: «Shit», – заполняя паузу.

Замолчал, но пауза осталась.

Первое впечатление – присутствующие оказались в братской могиле, либо в грандиозном гробу, выход из которого в упор, что называется, не виден.

Исчезла сотовая связь. Пассажиры, похоже, впали в такой глубокий шок, что никому в голову не приходило осветить кромешный мрак фонариком, работающим в мобильнике от батарейки.

Приглушенно-розовый аварийный светильник горел в глубине вагона. Глаз постепенно привыкал к окружающему безразличию и стал обнаруживать контуры соседей.

Кое-кто перешептывался друг с другом, изредка раздавались невнятные шорохи и легкие поскрипывания, но в основном все молчали. От машиниста никаких объяснений не поступало: селекторная связь, как и все остальное, не работала.

Если одним пафосным предложением, то установилась давящая тишина в разверзшейся со всех сторон непроглядной бездне.

Никто по чужим карманам, похоже, не шарил и к посторонним не приставал. Может, для ада такое этикетное поведение единственно возможно, поскольку куда уже хуже.

Я представил, что попал внутрь известного захоронения терракотовой китайской армии. Восемь тысяч, в полтора человеческих роста, терракотовых воинов окружили меня в пешем строю. Часть воинов неподвижно сидели на высоченных терракотовых лошадях.

Мавзолей императора Цинь Шихуанди в Сиане переместился под землю на Манхэттене. Таким образом, император добился, чего хотел, а именно – после смерти в потустороннем мире его сопровождает армия.

В нью-йоркской, в нашем случае, подземке, где давно привыкли к странностям и чудесам, глиняные пассажиры вряд ли вызовут удивление.

После чего я подумал, что будь вокруг мумии, это могло бы ушедших под землю ньюйоркцев заинтересовать. Если (помните страшилку из детства?) «в черном черном городе, в черном черном доме, в черной черной квартире, в черной черной комнате, черный черный человек...» – черного человека поменять на черную мумию, а интерьер черного дома – на антураж черного сабвэя, то это действительно будет страшно.

Ассоциация с мумиями оказалась неприятной. Я сам не понимал, зачем развиваю такой сюжет, будучи узником подземелья.

Всё это пронеслось мгновенно, вроде мыслей о былом – словно перед тем, как увидеть тот самый свет в конце туннеля.

Так же, как свет мгновенно потух, так он мгновенно и вспыхнул.

Внутри вагона что-то ухнуло, ожило стуком мотора, заставило задрожать черный пол.

Свет горел. Свет освещал.

Свет – да был!

Неподалеку от меня, на сидениях, обращенных парами друг к другу, сидели четверо мексиканцев.

Компактные, квадратные, с плоскими лицами.

Их джинсы были заляпаны краской, их грубые ботинки – покрыты многолетней пылью. Похоже, это были строители, из тех, кого нанимают на подсобные работы за наличные.

Свет торжественно освещал вагон, который, дернувшись так, как обычно разминают, засидевшись, ноги, резко сорвался с места и двинул вперед.

Мексиканцы вынули из своих рюкзачков каждый по бутылке. Какой-то бурды со смазанной этикеткой, в небольшой стеклотаре грамм по двести.

Они свернули с резьбы жестяные пробки и, подняв бутылки, чокнулись. Один, видать, бригадир, произнес что-то вроде «за жизнь!», и они понесли горлышки к раскрытым ртам.

Их лица светились радостью, глаза наполнились слезами счастья.

Они вряд ли попадали в своей нынешней жизни в блэкаут, но – дети древней цивилизации, знавшей взлеты и падения, ристалища и капища, мавзолеи ацтеков и некрополи майя – они понимали, что такое умереть и что значит после этого воскреснуть.

Они побывали в царстве мертвых. Чего и представить не могли, когда какое-то время назад пересекали американскую границу.

Они всегда верили в то, что молитвы выведут их из царства, коли угораздит в него попасть, а великие предки вернут их к жизни.

Они вернулись, воскресли в этот ничем не примечательный рабочий день едва наступившего 2019 года.

И за это надо было немедленно выпить, несмотря на всех окружающих гринго, которых заодно они также вернули из девяти кругов Миктлана. Или Шибалбы, если иметь дело с потомками майя.

В любом случае, древняя цивилизация.

Опыт тысячелетий и проверенная веками мифология.

Испытанная на прочность, устоявшаяся культура общения с живым миром и мертвым.

И, естественно, древняя алкоголическая культура. Само собой.

Brindemos por eso. Salud!

 

Автобус. Водитель 2

 

Сегодня утром, выйдя на перекресток к остановке, я увидел подъезжающий автобус, до которого было от того места, где я находился, как до созвездия Альфа Центавры. Хорошо, могу ошибаться: как до Кассиопеи. Что гораздо ближе, но вряд ли поможет.

Дело в том, что мне еще предстояло перейти через дорогу к автобусу. «Зеленый» едва зажегся и застоявшиеся перед светофором машины нервными табунами рванули навстречу друг другу.

Перейти дорогу было бы самоубийством.

Автобус урчал напротив и готовился отвалить от остановки. Шансов у меня не было никаких.

Я безнадежно помахал водителю рукой, то есть это был такой жест отчаяния, который ни меня, ни транспортный поток, ни бруклинского водилу с его размытыми представлениями о расстояниях до прекрасных галактик ни к чему не обязывал.

То, что произошло дальше, я могу объяснить исключительно феноменальным влиянием поэзии на наш земной быт.

Итак, автобус выворачивает от тротуара на вторую полосу. Черт водителя я пока не вижу, но догадываюсь, что он наблюдает за мной, хотя еще не уверен, готов ли меня подобрать.

И внезапно, отъехав от остановки, он жмет на педаль тормоза.

Иными словами, вопрос о том, есть ли провидение, иные миры с их воздействием на нашу Ойкумену, в конце концов – где он, недоступный звону злата божий суд, который все мысли и дела знает наперед? – этот вопрос отпал сам собой.

Всё это однозначно есть, и я рекомендую обратить внимание на то, как развивались события дальше.

Водитель остановился под тупым углом ко второй дорожной полосе так, что его стали сзади объезжать машины. И принялся меня ждать.

Это в Бруклине, в половине восьмого утра в понедельник!

К этому моменту транспортный поток иссяк, так что перебежать дорогу оказалось делом техники. Возможно, от изумления метров тридцать дорожного покрытия я одолел одним грациозным прыжком, но поскольку никто этого не зафиксировал, настаивать на рекордном результате не буду.

Я вошел в салон автобуса – и обомлел. В кресле водителя сидел тот самый американский поэт, о котором я уже писал.

Я писал о том, что мужчина он недружелюбный, манеры хамские, никогда с пассажирами не здоровается, но я как-то поймал его на том, что он вводил на остановках в измятый клочок бумаги поэтические строфы.

Там даже было два катрена, с характерными для черновиков зачеркиваниями и расстановкой слов поверх строки.

Именно этот потрясающий воображение водитель минуту назад ждал, пока я, рядовой пассажир, доберусь через дорогу до автобуса. Хотя он мог бы этого не делать, уже от остановки отъехав.

Понятно, поэт не догадывался, что мне известно о его вдохновениях, накатывающих во время перерывов в движении. И, безусловно, он ничего не знал обо мне и моих вдохновениях, которые, бывает, посещают меня и в автобусах.

Но я-то был в курсе, что мы – коллеги по поэтическому цеху, и такой вот поэтический жест водителя-поэта дорогого стоил.

Это у русских поэтов, по известному стихотворению, при встречах возникают всякие неприятности с рукоприкладством, а у американских, выходит – приятное уважение, искренняя забота и чувство интуиции даже в тех случаях, когда визави не догадывается о том, что имеет дело с одним из пишущих.

Человеческий пример для подражания. Не какое-нибудь там «есть одиночество среди уединенья», а гимн поэтическому братству, триумф поэзии без границ.

Интересно было бы узнать, что этот поэт-водитель сочиняет? Уже второй раз себе обещаю у него поинтересоваться, но и на этот раз постеснялся.

Хотя, обещанного три раза ждут.

 

Метро. Под землей – подземка

 

Цыцков спускался по эскалатору. Цыцков умирал спать и сразу обмер на ступеньке, освободив зрение. Спать хотелось всегда после двенадцати ночи.

Когда ноги споткнулись о беломраморный пол сказочно обновленной станции сабвэя Fulton Street, Цыцков открыл глаза. Станция была характерно безлюдна для половины первого ночи. И никого не было вокруг вообще.

Только Цыцков хотел повернуть вправо, следуя строго указаниям подвесной таблички, как в противоположном глухом конце зала вспучило мраморный пол и сквозь проявившиеся трещины к потолку подался фиолетовый цветок в мелких листиках при тонком длинном стебле. Цветок стремительно развивался от корней наружу: на бледных лепестках всё ярче поблескивали алые крапинки, сами лепестки выгибались от центра острыми кончиками – и то ли тычинки, то ли пестики образовывались перед Цыцковым в недолгий период бутонного раскрытия. Лепестки, породнившись с дугами воздуха, медленно опадали, но тут же, невесомые, подымались к белоснежному потолку и ударялись об него в прах, исчезая, видимо, сквозь штукатурку к звездам.

Цыцкову почти расхотелось спать, когда с облысевшей головки цветка попрыгали пестики и тычинки, уже в падении обращаясь в многонациональный люд, разодетый кто во что горазд. Как десант многотысячной дивизии, на мраморный пол опускались озабоченные женщины и мужчины, старики и дети с тяжелыми лицами погруженных в собственный мир идей сограждан.

В единицу мгновения станция забилась толпами человеческих тел. Тела сталкивались, сплетались, зацепляли друг друга кронштейноподобными руками и вворачивались в прозрачный воздух, оторваные безудержным потоком от притяжения пола. Лишь Цыцков стоял неколебим, как астроном среди периферийного прочего вращения звездных масс.

Тело Цыцкова встречало пинки и тычки, удары в спину и ниже пояса, в то время как душа немела от страха быть стертой в порошок меж жерновами-соплеменниками.

– Ave, Caesar! – не сгибалось тело.

– Гори оно огнем! – трепетала душа.

Толпа поглотила станцию. Тысячи народа покидали цветок, а последний всё решительней восходил к потолку и все меньшим богатством кислорода распоряжался воздушный объем, впитывая кубометры выдыхаемого углекислого газа.

Цветок развивался, насыщаясь газовой взвесью. Некто в кепке стал Цыцкову на ногу, не собираясь ноги покидать.

– Мистер! – возмутился Цыцков.

– Да?! – ответил мистер, разворачивая лицо всем пытливым его выражением сразу. Цыцков онемел: перед Цыцковым стоял несомненный Цыцков со всем, положенным двойнику жизнеподобием.

– Йес, йес!? – закричал двойник, в свою очередь подразумевая в Цыцкове свое отражение, при этом мелко зашмыгал определенно Цыцковским носом, делая тревожные глаза и выбрасывая вверх слабую руку.

С криками «yes, yes!» двойник-Цыцков вошел спиной в густую толпу, и спины остальных метропассажиров тут же сомкнулись за куриной его грудью.

Не успел Цыцков сообразить, как же всё это так, как в очередную секунду пространства вошла женщина лет пятидесяти с явно выраженными чертами Цыцковского лица и спросила знакомым мужским голосомб как ей коротким маршрутом добраться до Квинса.

В такой оранжировке Цыцков себя представить ни разу еще не решался. Самое неприятное, что как женщина Цыцков не имел шансов на успех у Цыцкова-мужчины: бородавка, которую тщательно обходил Цыцков «безопаской» в торопливые утренние шесть минут, явно не лишавшая лица привлекательности, в женском варианте Цыцкова делала то же самое лицо непереносимым, а тонкие усики, вызывавшие у понимающих дамочек усиленный теплообмен, на гражданке Цыцковой смотрелись вызывающе.

– Ужас! – заорал Цыцков, оттолкнувшись обеими руками от неприятно-мягкой груди Цыцкова, и с криками «ужас, ужас!» спиной вперед бросился в коловращение толпы, стараясь взглядом обнаружить хоть что-нибудь, успокоившее бы взгляд. В противном случае катастрофически возрастала вероятность сойти с ума.

И было от чего. Вокруг Цыцкова перемещались тысячи людских единиц, отдавливая ноги, тысячи раз сливаясь друг с другом, словно слагаемые единой мозаики. И все эти сплющенные и раздутые, высокие и китайцы, здоровые психически и обезумевшие от давки – все эти имели лицо Цыцкова как формой, так и содержанием. Цыцков мог наблюдать себя в единственном (столкнувшись нос к носу) и во множественном числе.

По платформе метался Цыцков в разные годы одиночества, Цыцков обоего пола и многих профессий, обезумевший от свидания с самим собой и прозревший собственно себя в бесконечных своих вариантах и собраниях.

Свершилось! Разверзлись плиты магнитные, вышел цветок, как ответ на многолетний тоскливый вопрос Цыцкова «а как же я, Господи?» – и была дарована радость освобождения от одиночества, даровано было счастье от потери заброшенности, когда имя твое – только тебе одному и никакое время фактом этим не заинтересуется.

Глас был услышан: пустыня родила цветок.

«Теперь освободился ты от веса одиночества, Цыцков? – Да! Я познал бесконечность одиночества», – не своими мыслями переживал Цыцков, а течение стремительное народа выводило тысячи цыцковых к основному потоку железнодорожных путей.

Цыцков очутился на краю платформы. В полутораметровой глубине под ним поблескивали змеиные рельсы, и всем телом Цыцков сопротивлялся давлению многочленного пресса, который с тупым тщанием подталкивал Цыцкова в спину.

Раздался предупреждающий гудок.

Мрак туннеля пророс сквозь плотную глубину живым расширяющимся светом. Пока голова состава вползала вовнутрь станции, впадины между шпалами проросли пшеницей, репейником, крапивой, кустами ореха и бузины, степным ковылем и флажками мака. Подминая туловищем бессмысленную флору, вагоны выталкивали друг друга на волшебно прекрасную станцию метрополитена Fulton Street. В лобовом стекле первого вагона, на бледном тонком стебле подрагивала табличка с надписью «Сьерра-Невада – везде».

На лицо машиниста было надето не по размеру тонкое лицо Цыцкова, отчего кожа на щеках лопнула и собралась у губ в застывшую многоярусную улыбку. Цыцков успел доверчиво улыбнуться в ответ.

 

Автобус. Сумасшедший

 

То, что бруклинский автобус посетил очередной городской сумасшедший, было видно сразу.

Высокий худой пассажир неопределенного возраста, небритый и невыспавшийся, заплатил метро-картой за проезд и, шевеля руками, губами, плечами, направился вглубь салона. Короткая демисезонная куртка топорщилась на нем, годами не чищенная; затянутые в массивные черные бутсы штаны цвета хаки пузырились на коленях и трагикомически провисали сзади.

Он цепко охватил ладонью вертикальную стойку, продолжая негромко смеяться.

В автобусе было полно народа. Раннее утро, рабочий день.

Дядя иногда переходил на заливистый смех, после чего возвращался к своему монотонному «гы-гы-гы гы-гы» – и было понятно, что ему есть, чем скрасить одиночество в любой обстановке.

Я представляю, он импровизировал на тему о том, как на Финляндском вокзале Ленин взбирается на броневичок и обращается к революционному народу: «Товагищи, габочие и кгестьяне, – выкрикивает Ленин в толпу, специально подбирая слова со звуком «р», чтобы выходило смешнее, – бгатья и сестгы! Геволюция, о котогой…», – и так далее. Просто с ума можно сойти от смеха. Или запорожцы пишут письмо турецкому султану: «Слышишь, султан, – сочиняют запорожцы, а художник Илья Репин пишет за ними, повторяя слово в слово, – мы тебе, султан, глаз на ж@пу натянем и порвем ее на фашистские знаки!» –пишут запорожцы.

Ржать над этим в автобусе можно до слез.

А, к примеру, я – Иоганн Петер Эккерман, и записываю разговоры с Гете в его последние годы жизни. И я записываю, допустим, такое: «Знаешь ли, Иоганн Вольфганг фон, – что само по себе уже смешно, – ты редкий идиот, – записываю я, Эккерман, хихикая себе под нос, – ты прыщ на теле мировой поэзии, – умираю я со смеху, представляя в маршрутном автобусе такую эккермановскую запись, – да ты, Гете, философичный олух царя небесного». И заливаюсь в общественном транспорте от нежданной радости.

Это всё равно, как если бы в переписке с убийцей собственного сына и узурпатором Иваном Грозным, его эпистолярный визави князь Андрей Курбский настрочил бы: «Ведь ты, Иван IV Васильевич, отпетый придурок и ипохондрик ходячий!» Так бы и написал, а в автобусе на эту тему можно было бы от души посмеяться.

В таком, или другом каком потешном духе веселил себя сумасшедший дядя, когда место рядом с ним освободилось, юный отличник иешивы в кипе поднялся с сиденья и дядя сел на его место.

Он тут же достал из грязного рюкзачка, висевшего за спиной, шахматную доску, раскрыл ее на коленях и замер над разгадкой трудного шахматного этюда.

Точно в такой последовательности: достал, раскрыл и замер. Не расставляя на доске шахматные фигуры, которые к ней, по случаю, не прилагались.

Сидел, мучительно уставившись в пустую шахматную доску. Не отвлекаясь.

В глубокой гроссмейстерской изоляции.

Даже смеяться бросил.

На следующей остановке двери автобуса раскрылись и, среди прочих, в салон вошла юная особа того самого возраста, когда официально спиртное в Нью-Йорке еще нельзя, а все остальное можно.

Она держала два доллара двумя купюрами и 75 центов тремя американскими квотерами.

Девушка обратилась к попутчикам с просьбой разменять доллары на мелочь.

Водитель дал ей возможность пройти в салон и закрыл за ней двери.

В бруклинских автобусах всего два способа оплаты проезда (он стоит $2.75): либо метро-картой, которая покупается в соответствующих автоматах на станциях сабвэя; либо наличными, но не денежными банкнотами, а монетами любого номинала. Кассовый аппарат, находящийся рядом с креслом водителя, иначе не принимает.

Я нашел в карманах квотер, несколько никелей и даймов. Всё, что было. Сердобольная старушка, чернокожая и с огромными золотыми круглыми серьгами, вытащила из кошелька какую-то мелочь; стоявший рядом с ней парень-азиат добавил пару квотеров и с десяток центов. Индус, оказавшийся к девушке спиной, бодро развернулся и протянул центов двадцать разными монетами.

Остальные, рядом сидевшие и стоявшие, просьбу девушки игнорировали.

Собранного не хватало до необходимой суммы в два доллара мелочью.

Ситуация становилась критической. Автобус неумолимо приближался к следующей остановке. Если девушка не наберет искомых $2.75, разменяв сейчас же два доллара, то будет вынуждена покинуть транспорт, поскольку не в состоянии расплатиться за проезд. Абсурд, конечно: деньги у нее есть, но оплатить проезд она не может.

Неожиданно сумасшедший вынырнул из своей задумчивости, отвел голову от шахматной доски и, покопавшись во внутреннем кармане куртки, вытащил метро-карту.

– Вот, возьми.

Мне этот простой ход не пришел в голову: не собирать по сусекам два доллара мелочью, а одолжить девушке метро-карту.

Проще простого.

Девушка схватила метро-карту и протянула дяде два бумажных доллара и семьдесят пять центов.

– Это пустяки, – отклонив руку с деньгами, твердо сказал сумасшедший. – Не о чем говорить!

Спасенная удивленно подняла брови, но спорить не стала. Пробила в кассовом аппарате карту, вернула ее дяде.

– Так возьми у водителя трансфер, – резонно посоветовал гроссмейстер.

Он меня уже пугал своими рассудочными, верными заявлениями, и слегка командным тоном.

Трансфер берут те, кто заплатил за проезд не метро-картой, а деньгами, и в дальнейшем рассчитывают пересесть на автобус другого маршрута. С трансфером, то есть с разовой картой, им не надо будет платить еще раз.

Девушка вернулась с белой прямоугольной картонкой и протянула ее доброму сумасшедшему. Похоже, она была не в курсе всех этих метро-карт, трансферов и возможности не платить в случае пересадки.

– Это тебе, – сказал дядя, возвращаясь к шахматной задаче. – Мне не нужно, у меня метро-карта есть.

Короче, вариант библейской притчи о добром самаритянине.

Я всматривался в его черты, осознавая, что ничего в нем не понимаю. Что в нем есть Бог и мне перед ним, то есть дядей, да и Богом, неудобно.

Вероятно, такого и называют «божьим человеком», а я, навесив на него всяких дурацких воображаемых историй, оскорбил его и унизил, тем самым унизив и оскорбив себя.

Одним словом, достоевщина.

Мне захотелось как-то сгладить свою вину, которой, вероятно, и не было, хотя, по моим ощущениям, она все-таки была.

Я подошел к дяде, взял двумя пальцами пешку с пустой доски и переставил ее с Е2 на Е4. Пусть у меня будут белые фигуры, и я начинаю первым.

Дядя поднял на меня благодарный взгляд.

Притормозил его над моей головой, словно обнаружил там любопытный вариант контргамбита Нимцовича, и по-детски, безмятежно улыбнулся, показав редкие желтые зубы.

Затем обеими руками крепко прижал уши к голове.

Сосредоточился. Окинул взглядом шахматную доску.

Он смотрел на нее, не отрываясь, и плавно передвигал одну руку вниз. После чего оперся подбородком на кулак правой руки, напоминая мыслителя в известной скульптуре Родена.

Мыслитель пошел пешкой e7-e5.

И продолжил подозрительно следить за пустой доской.

Я решил разыграть дебют хорошо знакомой мне «испанской партии».

На мой ход конем Kg1-f3, мыслитель, после недолгой паузы, хрестоматийно ответил ходом черного коня Kb8-c6.

Мы оба понимали, что у меня нет другого выхода, кроме как пойти слоном Cf1-b5, после чего для обоих игроков открывались самые разные перспективы.

Мне привиделось, соперник решился ходом коня Kc6-d4 на защиту Берда, когда чёрные идут на сдвоение пешек по линии d. Хотя, рука дяди тряслась от волнения, и его ответом могло быть продвижение пешки f7-f5 из гамбита Яниша, либо ход пешкой d7-d6, тем самым разыгрывая защиту Стейница.

Эта защита надежная, но пассивная.

Правда, я больше всего опасался, что мы уйдем в Берлинский эндшпиль, который до конца не помнил.

Человек предполагает, а Бог располагает.

Дядя предпринял, мне показалось, ход слоном Cf8-b4, очевидно, задумав часто применяемый вариант Алапина – это продолжение не ставит белым больших проблем в развитии инициативы.

После чего дядя посмотрел на меня безумными от счастья глазами и объявил мат. На четвертом ходу, едва начав партию.

То есть, вы поймите: мы только начали разыгрывать дебют, а этот сумасшедший уже объявил мне шах и мат.

Он ударил в возбуждении кулаком по пустой доске и торжественно прокричал на весь автобус checkmate, что означало полное мое поражение.

Бред собачий!

В мои намерения изначально входило по-человечески его поддержать, посочувствовать, доставить минуты радости, разделить его одиночество среди окружающих, в массе своей безразличных к нему людей. Как-то показать, что есть те, кто оценил его бескорыстную помощь девушке с двумя долларами по одной купюре каждая, кто видит его добрую душу, кто готов показать ему, что в жизни не все так скверно, плохо, беспросветно, неуютно. Неуютно в давно нестиранной одежде, зимним морозным утром, в автобусе, в котором едешь непонятно куда, к кому и зачем.

И на все это он ставит мне мат самым возмутительным образом, еще и радуясь своей наглости, своему хамству, своей дьявольской хитрости.

– Спасибо за все хорошее! – только и смог я произнести.

Разочарованно повернулся к нему спиной.

Вышел через заднюю дверь автобуса, который, к счастью, остановился в это время на остановке.

Зачем мне все это было нужно? Какого черта я влез в это дерьмо, вместо благодарности получив оплеухи сразу по обеим щекам! В конце концов, кто он такой, этот дядя в автобусе, чтобы тратить на него время и, в итоге, так расстраиваться.

Я проклинал все на свете, настроение было испорчено.

Забыть, плюнуть и растереть. Послать куда подальше, будто ни дяди не было, ни этой глупой шахматной партии.

Ничего такого будто не было в помине.

Хотя, если в конце рассказа, сейчас вы поинтересуетесь: «А был ли сумасшедший?» – я всё сделаю для того, чтобы уйти от ответа.

 

Метро. Запахи

 

Стою в проходе вагона сабвэя.

Смотрю в нескончаемую стену туннеля.

Скучаю.

Мимо проскальзывает девушка, усаживается на сидение неподалеку от меня: настойчивый запах цветочных духов, в мочке уха – круглое миниатюрное зеркальце, в другом ухе – подвеска в форме сердечка, в носу между элегантными ноздрями – крошечный кулон, лак на ногтях отвечает модным тенденциям нейл-арта, по лицу – уверенными мазками, штрихами и лессировкой косметика вдоль и поперек (светло-красная помада, тени и карандаш для век, тушь для ресниц, румяна, консилеры, пудра и тональные основы).

Впечатление такое, будто раскрыл дамскую сумочку.

 

Транспорт. Над метро и по соседству с автобусами

 

Интересно, как бы вы поступили на моем месте?

Еду на своем Nissan «Murano» сегодня ранним утром по Вестсайд-хайвею. Транспорта почти нет, солнце светит, небо голубое. Манхэттен еще толком не проснулся.

Останавливаюсь на «красном». Передо мной всего одна машина, справа и слева еще несколько.

Стою на красном на 23-й улице и от нечего делать пялюсь в автосалон той, которая впереди.

Там никого, кроме водителя.

Водитель, судя по слабому отражению в зеркале заднего вида и по боковому левому, парень лет до тридцати. Смуглый, с небольшой бородой.

И вот он, стоя передо мной на красном, достает светло-серую маску, из плотной ткани или трикотажа. Из тех, которые с прорезью. Их надевают грабители перед тем, как по-голливудски войти в вестибюль банка.

Он натягивает маску на лицо. Смотрит спокойно в зеркало, разглаживает ткань. Выверенным движением попадает серединой прорези на переносицу.

Я все это вижу.

Теперь я могу наблюдать белое, мертвенное лицо водителя-манекена.

А поверх прорези в маске, манекен надевает черные блестящие очки.

И мы оба замираем, каждый в своей машине.

О его намерениях можно только догадываться, хотя догадки эти – не из мира прекрасного. Первое, что мне приходит в голову: рядом с водителем, на переднем сидении, лежит печально известная полуавтоматическая винтовка AR-15. Он выходит с ней из машины, расстреливает всех, сидящих в попутных машинах, то есть меня и соседей справа и слева. После чего садится в свою темно-синюю «тойоту» и нагоняет машины на следующем светофоре.

И там расстреливает всех, кто в это замечательное майское утро выехал из дома пораньше.

И так далее, пока его не убьют полицейские где-нибудь в районе Граунд-зиро, выставив заслон из полицейских машин поперек дороги.

Есть, безусловно, вариант, что он не будет расстреливать нас на месте, а его цель – свернуть с хайвэя налево, въехать в город и начать давить людей на тротуарах. Однако, в такое раннее время пешеходов на тротуарах на Вест-сайде почти нет.

Конечно, он может свернуть налево и направить машину прямо к банку – банков на Манхэттене сколько угодно, грабь – не хочу! Но, опять-таки, в семь утра все банки, сколько бы их на Манхэттене ни было, закрыты.

Значит, остается первый ужасающий сценарий.

И пока всё еще горит «красный», надо что-то срочно предпринимать. Успеть до того, как он выйдет в маске из машины и направит на меня полуавтомат.

То есть, надо действовать на опережение: выскочить на трассу, резко открыть его водительскую дверь, выволочь «манекен» на дорогу, сбить с ног, навалиться, сдавить так, чтобы он не мог шевельнуться, пока водители из соседних машин не придут на помощь.

С другой стороны, а если это какой-нибудь дебильноватый клоун, это такой его клоунский костюм и он заранее подготовился, поскольку спешит на детский утренник? Такой себе утренник для нынешних дошкольников, которых после фильмов ужасов уже ничем не проймешь.

И – если это клоун – то не столько я буду скручивать преступника в бараний рог, сколько меня скрутят прибывшие по звонку полицейские, и мало мне потом, возможно, на несколько лет вперед, не покажется.

Только какой может быть детский утренник в семь утра в среду? И никакого взрослого корпоратива, при участии ряженых бандитов и проституток, также быть не может.

В семь утра.

Значит, всё-таки... Надо резко открыть дверь и нестись к «тойоте», которая всё еще стоит на «красном». Действовать решительно, отчаянно, борясь за жизнь, которая может закончиться еще до того, как загорится на светофоре «зеленый».

Звонить в полицию сейчас, в эти секунды? Как они успеют мне помочь? А выскочить из машины и бежать поперек хайвея куда подальше – не имеет смысла. Если «манекен» сейчас выйдет с полуавтоматической AR-17 наперевес, то прошьет мою спину сверху донизу.

Добежать до ближайшего здания и скрыться за его углом я не успеваю.

Так безысходность рождает героев.

Или всё-таки, позвонить 911, ничего не предпринимая и надеясь на лучшее?

Как бы вы поступили на моем месте?

 

До автобусов. В фиакрах

 

Оноре де Бальзак писал Ганской, что вид фиакров с опущенными шторками на улицах убеждал его: «... несмотря ни на что, в Париже еще сохранились бешеные страсти».

Известная «сцена в фиакре» из романа Флобера «Госпожа Бовари» о том же – фиакры, четырехколесные двухместные конные экипажи, нередко нанимались не как транспортное средство для езды по городу, а для адюльтера и любовных свиданий.

И сразу ближе и понятней становится Париж XIX века.

Век спустя, на другом краю земли, послевоенное поколение американцев, как известно, было зачато на задних сиденьях четырехдверных «Бьюиков» и «Шевроле».

На безлюдных стоянках, на парковке drive-in автомобильного кинотеатра, в кюветах и на обочинах хайвэев.

Ничто не ново под солнцем.

Да и под луной, считали американцы.

И были в этом с французами времен Бальзака едва ли не современники.

А то, что разделяло их столетие, только доказывает правоту известного правила из технической механики: «Была бы пара, а момент найдется».

 

 

 

 

 

 

 

Геннадий Кацов – поэт, прозаик, эссеист. В середине 1980-х был одним из организаторов легендарного московского клуба «Поэзия». В мае 1989 г. переехал жить в США, где последние 30 лет работает журналистом.

Вернулся к поэтической деятельности после 18-летнего перерыва в 2011 г. Автор 7 поэтических книг; сборника стихотворений, прозы и эссе «Притяжение Дзэн» (изд. «Петрополь», 1999) и визуально-поэтического альбома «Словосфера» (из-во «Liberty», США, 2013), в который вошли 180 поэтических текстов, инспирированных шедеврами мирового изобразительного искусства. Поэтические сборники «Меж потолком и полом» и «365 дней вокруг Солнца» вошли в лонг-листы «Русской Премии» по итогам 2013 и 2014 гг. соответственно; поэтическая подборка «Четыре слова на прощанье» вошла в шорт-лист Волошинского конкурса 2014 г., а поэтическая подборка «Ты в мире, но не от мира сего» – в его лонг-лист 2015 г. Лауреат премии литературного журнала «Дети Ра» за 2014 г.   Со-составитель и участник альманаха «НАШКРЫМ» (миротворческий проект 2014 года, антитеза известной идеологеме. В альманахе опубликованы стихотворения о Крыме 120 поэтов разных поколений из 10 стран мира. Со-составитель и участник альманаха «70» (70 поэтов из 14 стран мира), посвященного 70-летию государства Израиль (2018 год). Учредитель литературно-музыкальных вечеров в нью-йоркском музее им. Николая Рериха, сезон

Публикации последних лет в литературных журналах «Времена», «Дружба Народов», «Звезда», «Знамя», «Октябрь», «Нева», «Семь искусств», «Окно», «Крещатик», «СЛОВО/WORD», «Интерпоэзия», «Новый Журнал», «Новый Гильгамеш», «Литературная Америка», по-английскив Cimarron Review (США), Blue Lyra Review (США), Life and Legends (США) и других.