Антон Черный

К 100-ЛЕТИЮ НЕМЕЦКОГО ЭКСПРЕССИОНИЗМА. Переводы: Якоб ван Годдис, Иоганнес Бехер, Георг Гейм



КОНЕЦ СВЕТА

Мы публикуем одно единственное стихотворение, по силе своего воздействия на людей равное целой поэтической школе. Его автор, Якоб ван Годдис (1887-1940), был столь же совершенным сумасшедшим, сколь талантливым поэтом. Мгновенная слава, полная невменяемость, психушка и казнь в фашистском лагере Собибор. Уцелело всего несколько стихотворений; каждое – классика немецкого экспрессионизма. От иных древнегреческих авторов больше дошло. До сих пор остается для многих непонятной и скрытая прелесть этих стихов, и сам их автор, характеристику которому лучше других дал его современник, великий немецкий поэт Иоганнес Бехер, чьё мемуарное свидетельство приводится ниже. К переводу также приложен оригинал стихотворения.


Конец света


У бюргера сдувает котелок,
Повсюду вопли в воздухе плывут.
Разъяты крыши, надвое ползут.
На берег – пишут – движется поток.

Там буря, скачет дикая вода
Об землю, толщу дамбы сокрушая.
Столпились люди, насморком страдая.
Летят с мостов железных поезда.

Weltende

Dem Bürger fliegt vom spitzen Kopf der Hut,
In allen Lüften hallt es wie Geschrei.
Dachdecker stürzen ab und gehn entzwei
Und an den Küsten – liest man – steigt die Flut.

Der Sturm ist da, die wilden Meere hupfen
An Land, um dicke Dämme zu zerdrücken.
Die meisten Menschen haben einen Schnupfen.
Die Eisenbahnen fallen von den Brücken


Иоганнес Р. Бехер о стихотворении Якоба Ван Годдиса «Конец света»

Из книги воспоминаний «Поэтический принцип» (1957)


…Моих поэтических сил недостаточно, чтобы воссоздать влияние стихотворения, о котором я сейчас хочу рассказать. Я бы переутомил смелейшее воображение моих читателей своими попытками описать магические чары, таившиеся для нас в стихотворении Якоба ван Годдиса «Конец света». Эти две строфы, о эти восемь строчек заставили нас превратиться в совсем других людей, возвысили нас над миром тупого бюргерства, который мы презирали и не знали, как из него вырваться. Эти восемь строчек похитили нас. Вечно новые красоты открыли мы в этих восьми строчках; мы пели их, мы насвистывали их, мы бормотали их; с этими восьмью строчками на устах мы шли в церкви и сидели на велогонках, шепча их под нос. Мы выкрикивали их друг другу через улицу, как лозунги, мы садились с этими восьмью строчками друг возле друга, замерзая и голодая, и читали их друг другу, и не было больше ни голода, ни холода. Что же произошло? Мы тогда еще не знали слова «превращение». Лишь позже заговорили о превращении, когда настоящие перемены стали редкостью. Но мы были этими восьмью строчками превращены, изменены, даже больше, этот мир отупелости и отвращения внезапно показался нам открытым для завоевания, преодолимым. Всё, что тогда вселяло в нас страх и ужас, было устранено этим воздействием. Мы чувствовали себя новыми людьми, как люди в первый день Творения, с нас должен был начаться новый мир; и мы поклялись возбуждать беспорядки, чтобы у бюргеров голова пошла кругом, и они рассматривали прямо-таки как пощаду то, что мы отправим их в преисподнюю. Мы стояли тогда по-новому, дышали по-новому, ходили по-новому, нам казалось, что у нас внезапно появилась еще одна широкая грудная клетка; мы и телесно выросли; мы принюхивались, ища таких же, как мы; мы стали исполинами, и стихотворение, которое мы несли как знамя этой нашей бури, с которого должен был начаться ужасающий ренессанс человечества, звучало так:

У бюргера сдувает котелок,
Повсюду вопли в воздухе плывут.
Разъяты крыши, надвое ползут.
На берег – пишут – движется поток.

Там буря, скачет дикая вода
Об землю, толщу дамбы сокрушая.
Столпились люди, насморком страдая.
Летят с мостов железных поезда

Что ж, мне самому теперь не воссоздать тогдашнее, как мы говорили, эпохальное его влияние. Десятки поэтов, тем временем, перепели его, испортили своими переложениями; в каждой антологии, посвященной экспрессионистскому десятилетию, я не раз находил это чудесное творение. Воссоздам ли я его воздействие, описав его творца, Якоба ван Годдиса? Людвиг Майднер нарисовал его грациозным и воодушевлённым, каким он вряд ли представал в действительности. Он был низкорослый, запущенный, небритый, прыщавый – уж про руки я не говорю – изо дня в день одетый в шерстяной костюм, всё более требовавший чистки, застенчивый, рассеянный и немного сумасшедший, и вскоре после этого он закончил свои дни в одном тюрингском закрытом учреждении. Но это стихотворение, чьё могущественное влияние ещё и сейчас со мной, было таким, потому что между его строчек, за ними, сквозь них прорывались экстраординарные переживания и события – это редкий голос столетия, обнаруживающийся в этих шатких, отрывочных, немного по-идиотски лепечущих звуках.

Многие стихи, многие поэты позже производили на меня впечатление. Не могу сказать, что «Ад» Данте, сонеты Петрарки, Рембо, Бодлер, Свинберн или Флобер, Стендаль не пронзили меня глубже и не сбили меня с привычной колеи. Возможно, сейчас трудно себе представить, каким мировым событием было для нас тогда чтение таких книг. Да, сонеты Шекспира были мировым событием, и ни о чём другом мы не говорили, как об их строфах. Каждому знакомому, да даже и вообще совершенно постороннему человеку мы пытались рассказать и объяснить красоту этих строфических чудес. Нас могли считать сумасшедшими, но это мы не давали сумасшедшим сбить себя с толку. Мы не давали смутить себя в нашей вере в красоту поэзии, в наше поэтическое призвание, в нашей вере в поэтический принцип. Да, было время. Возможно ли его воссоздать? Невозможно представить, что придет время, которое сможет вызвать такую же страсть к литературе – тогда, возможно, это время напомнит в своей страсти о том, ушедшем, и сможет узнать себя в нём, и так, полагаю я, только так могло бы быть восстановлено то ушедшее.
Новое мироощущение должно быть взволновано этим чувством одновременности событий. Некоторые учёные литературные деятели тотчас придумали этому этикетку-обозначение, а именно «симультанизм». Якоб ван Годдис, однако, учил нас, в то время как мы бродили из одного конца города в другой (а мы были теми самыми «перипатетиками», «бродячими» учениками Аристотеля), что еще у Гомера представлено это чувство одновременности. Сравнение с именно с Гомером было нужно не для того, чтобы разъяснить этот предмет, но чтобы вселить в нас чувство одновременности, неизмеримой широты мироздания. Когда Гомер, описывая битву, сравнивает звон оружия с ударами дровосека, поэт лишь хочет нам показать, что одновременно с ходом сражения существует лесная тишь, сотрясаемая ударами топора…

Разъяты крыши, надвое ползут.
На берег – пишут – движется поток.

…говорится в «Конце света» Якоба ван Годдиса. В то время как крыши расползаются, движется поток, и ничто не одиноко в этом мире, всё разобщённое – лишь видимость, оно состоит в бесконечной взаимосвязи. «Столпились люди, насморком страдая» и, одновременно, с мостов падают поезда. Катастрофические события немыслимы без одновременной ничтожности. Великое и малое связаны и вывернуты наизнанку, ничто не в состоянии оставаться закрытым. Это переживание одновременности мы старались представить в своих стихах, но ван Годдис, теперь мне так кажется, предвосхитил все эти наши старания, и никому так не удались такие две строфы, как «Конец света». Что у Альфреда Лихтенштейна, что у Эрнста Бласса заметно, что всё – от ван Годдиса. Переживание одновременности сделалось шаблоном, бюрократическим стихотворным продуктом, к тому же математически вымудренным, в котором каждому предложению должно было следовать противопоставление, с тем, чтобы произвол и неупорядоченность не позволяли заметить какую-либо связь и общность. Позже я обнаружил, что не только у Синклера Льюиса, но даже у Бальзака и других поэтов были попытки выразить это чувство одновременности, не замораживая его доктринерством. А на пороге, меж тем, уже были новые события, политические, начинавшие влиять на нашу поэзию. Пришло время отправляться на Первую мировую войну…

Перевод и подготовка публикации – Антон Чёрный

Георг Гейм. Переводы
На север


Вздуваются на тросах паруса.
Суда седое море бороздят.
Борта им сети тяжкие кренят –
В них плавники, в чешуях телеса.

Плывут домой. Там набережной дым,
Там мутный чад и близкий сумрак ждут.
Огни домов неверные плывут,
Как пятнышки по берегам немым.



Тяжёлым камнем гладь морская спит
В восточной стороне. Со лба венок
Багряных трав роняет день в поток,
Склонившись, чтоб сияния испить.

Вдали трепещет туча золотая
Янтарным блеском леса, что горит,
Теряясь в глубине, где тьма парит,
И в сумрак ветви длинные вплетая.

Утопших моряков тела свисают –
Как водоросли, волосы длинны.
И звёзды в зелень ночи выступают,
Стремятся в путь, безмерно холодны.

Колумб
(12 октября 1492)


Ни воздуха солёного, ни мирной
Пустыни моря, где рокочет вал,
Ни горизонта пустоты обширной,
Где медленно ползёт луны овал.

Летят большие птицы над водами,
Волшебной синевой окрылены,
И лебеди прозрачными крылами
Звенят нежнее арфовой струны.

Чужие звёзды, хором выплывая,
Немы, как рыбы, по небу идут.
Ветра, матросов в грёзу погружая,
Жасмина жар и аромат несут.

И грезит генуэзец у бушприта.
К его ногам выносит глубина
Цветы нежней морского малахита
И орхидеи белые со дна.

Ночные тучи город отражают,
Он золотом вознёсся к небесам.
И на закате миражи пылают,
Блистает крышей мексиканский храм.

Игра лучей теряется в пучине.
Трепещет свет, в воде ведя узор.
Легки, как звёзды, блики на равнине.
Там спит ещё спокойно Сальвадор.



Вечер


В багрец и пурпур вечер погружён,
Пучина волн чудовищно гладка.
Все ближе парус. Рулевой силён –
Огромен силуэт издалека.

Осенний лес на островах пылает,
В пространстве чистом – головни ветвей.
Провалом тёмным глубина взывает:
Гул леса, как кифары рокот, в ней.

С востока льётся тьма на гладь земли,
Как синее вино в разбитых урнах.
Влитая в черный плащ, стоит вдали,
Вершина-ночь на призрачных котурнах.

Спокойные
Посвящается Эрнсту Бальке


Пустая лодка дремлет в бухте сонной,
Качаясь на цепи в вечерний час.
Поцеловавшись, двое спят влюблённо.
Валун, что глубоко в ручье увяз.

Дремота Пифий, словно сладкий сон
Богов, оставивших обильный стол.
Огонь, что для покойников зажжён.
Как гривы, тучи окружают дол.

Смех идиота, в камень превращён.
В пыли кувшины, запах в них былой.
Разломанные скрипки – хлам времён.
Медлительность ветров перед грозой.

На горизонте паруса блестят.
Луга пчелу влекут издалека.
Стволов осенних золотой наряд.
Поэт, что чует злобу дурака.

Морские города
набросок


На кораблях окрыленных пришли мы сюда,
В полные тьмы и морозных огней города.
Тысячи лестниц пустых низвергались в причал,
Тёмный матрос подожжённым поленом махал.


А под кормой, в глубине серебристой воды,
Тускло искрясь, простирались морские сады.
Там исполинские рыбы, блестя чешуёй,
Копьям подобны, пронзали глубины собой.

Колокол спал. Даже нищих не встретили мы.
Не преградил нам никто дорогу из тьмы.
Были наги, словно стены, все города.
Только ходила над башней огромной звезда.

Водорослей обрывки застряли в кустах.
Солью покрытые тюрьмы стоят на часах.
Высились, словно скелеты, руины мостов,
Падало пламя в глубины подводных миров.


Смерть влюблённых


Простёрлось море в вышние врата
И облаков колонны золотые,
Где сводом день обводит темнота,
И грезятся глубины водяные.

«Забудь печаль, что канула напрасно
В игре воды. Забудь и время, тьму
Утекших дней. Тебе поёт, ненастно
Сам ветер. Только не внимай ему.

Оставь рыданья. Скоро мы с тобою
Средь мёртвых и теней забудем страх.
Мы будем спать, сокрыты глубиною,
В бесовских потаённых городах.

Мы веки одиночеством закроем.
Ни звука не вместит наш тёмный зал.
Лишь рыбы сквозь окно промчатся роем,
И лёгкий ветер колыхнёт коралл.

И мы навеки сможем там остаться
В тенистой чаще на прохладном дне.
Единою волною колыхаться,
Мечту губами пить в едином сне.

А смерть нежна. И может лишь она
Дать Родину нам и, обняв собою,
Втащить вдвоём в могилу, что черна,
Где многие уж спят в стране покоя».

Пустому челну дух морей поёт,
Познавшему игру ветров немую.
Волна его в безвременье влечёт,
И океан штурмует ночь слепую.

В высоких валах корморан несётся.
В его зелёных крыльях темень сна.
Покойников толпа внизу плетётся,
Как бледные цветы, по глади дна.

Всё глубже вниз. Смыкает море рот,
Переливаясь белым. Содрогнулся
Лишь горизонт, словно орла полёт,
Что глубины своим крылом коснулся.