Пётр Топорков

Три ветвистых эссе


1
воспоминание о Малоярославце

волоокие фотографии – это люди чувствуют счастье. счастье – незапоминаемо. и оно чем-то сходно с грамматикой русских причастий, его глазурным временем, редкостью, неупотребимостью, долгими сиротскими окончаниями. в маленьких городках, где вот-вот победит европа, и уже победил верлибр, календарь – катит и пенится вьюжная тишина, главный знак – тире, которым заменяют глагол – знак того, что мускульное мясо замещено метелью и крупитчатым сном, вой – костистой грамматической жизнью. малый-городок находится на дне года; и Бог гадает по его пятиулочной гуще – и прошедшее равно будущему, а душа равна полости сосуда. в этом, в равновесности человека и окружения – предельная мудрость. душа должна быть очищенной, пустой, некрашеной. вот тебе и снег, человек простой, ничего не вноси, не мути воды, ты иди пятой по тропке в снежке – и тебе понять, как блаженно холоден Господь, как он свободен и пресен, потому что вкус, цвет, запах – всё будет потом, всё это – будущее, всё это – незапоминаемое, всё это – дальше. в маленьком городе необходимо думать о географии, о чётках датских гортанных звуков, обозначивших деревни и посёлки. и при отступлении зимних дней – лечиться талою географией, жаться губою к карте, мастерить из древесины стол или стул.

2

…в Екклезиасте - больше всего меня поразило не отрицание суеты и утверждение вечности, но - ритм. ритм времени, разбрасывать/ собирать – устанавливающий, размечающий эту истину.

главное – что не попадает под бритву Оккама. глаз выращивает вздох, impression – ДО сущности, но не делает сущностью. игра, балансирование на грани иметь/быть, принадлежать/существовать.

…может ли impression попадать под бритву Оккама? Может ли это быть умножением сущностей?  impression ведет к увеличению словаря внутри одного языка, это детализация. чем мельче сеть, тем меньшая рыба может пройти, в пределе – никакая, всё застревает. У Мамардашвили есть мысль о смысле театра – нарочитой театральностью прочертить границу выражаемого, найти вот эту черту – по-витгенштейновски: говорить/молчать. В самом деле – это границы мимесиса; понять текст – значит понять его как событие речи, а не как событие языка, и тут дело вовсе не в «дискурсе». Суть эксперимента под навзанием «литература» состоит в следующем: какие повадки обнаруживает слово, вырванное из речи? Какие из смысловых тяготений окажутся сильнее? речь, умирая в пространстве текста, возносится в кристаллический горний мир одиноких, несуществующих словарей. Словарей нет, их «жизнь» подобна жизни бундеспрезидента.

…и вот приходит цвет и звук. слово пытается быть тенью, некой комнатой за перегородкой – от чего бы то ни было противоположного ему. оно оседает хрустальной глоткой воды в пыльных, засеянных памятью комнатках. это – способ представить себе ухо, припадающее к замочной скважине. это – бытие непослушного дитяти в углу. его слух разрастается из угла и нащупывает мир, принимая себе в союзники стулья и пыль солнечного окна. Говорной мир – стетоскоп. так удивлённый человек относится к саду, птичьему треуголью, к петлистому воздуху сжимающихся городков.
…у времени есть набор стилей, способов речи. наверное, нынешнее – время сокращения и сужения. на пересечении безглагольного мира и слова о мире, где два эти – да, физиологические, доводимые до самых что ни на есть природных – чувства мышечного давления, сжатия. слово – мускул, сокращающийся в чистом вакууме.

…есть забытые события. есть история, выхолощенная до имён. когда говорят, что история – тело, я скажу: нет, история – тень. буквенная кайма белого, проточного дня. живо только вечное ожидание Бога. оно даёт главное – время, музыку, ритм. оно и есть история. как неоригинально сказано.

Die Welt ist alles, was der Fall ist. Замечена чеканность, ритм витгенштейновских максим. Так вторгается мужское начало – событие – в мягкое, женское измерение Мира. И по-розановски физиологично окутывает – Die Welt окутывает Der Fall. И это вполне закономерно и исторически окликает древности: как бы «недеяние» у-вэй даосизма в конечном счёте прагматично, а не радикально антипрагматично. Тогда другой вопрос об образе идеальных миров – есть ли Движение в Царстве Божием?

Говоря слегка по-восточному, невозможно разделить мир на две части и жить в одной из них, желая прийти в другую. Потому что придя наконец в другую, мы не приходим во неё, а теряем первую. Сказать о чём-то «плохо» или «хорошо» значит жить фантомом; значит – умереть.

Потому что: поступая так, мы сравниваем. А сравнение несоизмеримо творению. А значит «эстетика» (в смысле кантовского Urteil) бессмысленна. Подобный парадокс может попахивать хиппи, но он был превращен в изящное bon mot, а именно: постмодерн появлялся, когда сказано: простейшее (Беккет) и сложнейшее (Джойс и т.д) - обе крайности исключают Urteil в силу того что первое – чистый акт творения (синтеза), а второе – чистый акт анализа.

Зачем искусству нужны перечисления? Объяснения типа «гипнотизм» отвергаем, в них красивость и пустота. Описательность была несостоятельна тогда, когда читается как предисловие к некой психологической картинке. Нету в фетовской «Чудной картине…» никакой «психологии»,  есть человеческий ветер и тепло качающихся силлаб. Перечисление – наиболее тёплая форма речи. Нужно писать перечни блюд на Новый год.

3

Можно сказать так: мир – это словарь/каталог/карта. В этих словах – несколько точек зрения:

1. перечисление есть искушение исчисляемой бесконечности. Мечта о неиссякаемом городе, о бесконечно дробящейся структуре, симулирующей единство. Ср. опус «Пение птиц» Эдисона Денисова.

2. попытка исключить разочарование от невозможности тепла при назывании, эдакое изгнание Хайдеггера. Тепло берется не от называния, а от последующего повторения имени в люльках говорения, проскальзывания смысла без следа.
Да, словесное тепло берется изо рта, а не из словаря, отсюда: текст в высоком смысле есть зазор между структурой и речью, когда уже не структура, но еще не речь.

3. вообще это не мир – каталог; тут вопрос о том, что человек не смотрит, а видит. Если возможно смотреть, то изгоняется Гуссерль. Человек членит мир удивительным образом: как будто он не человек, а терка, пропускающая морковку мирозданья через относительно фиксированный набор резцов и не прилагающая никаких усилий к созданию других. Зачем смелый человече придумал дни недели и времена года? Зачем не назвать одним словом вот этот кусок стены с притертым к нему воздухом и мирно писающим около данной стены курилкой? Да, курилка довольствуется малым. Если бы язык творили поэты – они бы придумали подобное слово, ей-богу. Это вопрос альтернативных, наверное – невозможных структур мышления.

4. наверное также тут вещь, означенная Мандельштамом как «чуть не сказал – со страхом не страшно». Люди типа Бруно Шульца и Мандельштама, люди обостренного чувства убежища, «клаустрофилы», несут в мир мысль о «свободе от свободы». Так мило разрушалась вся волевая «экзистенциалистская парадигма». Оруэлл жонглирует значениями слова «свобода»; идеал же свободного человека, как думает просвещенное человечество – это человек как раб свободы; отсюда весь трагизм его надуман и лжив.

5. возможно ли представить макет мира? И что это за чувство, возникающее как младенческий слёзный восторг перед географической картой? Чувство отчаянного порыва: и карта говорит об преодоленном отчаянии, о том, как человек расстаётся с гордыней и приходит к смирению географически понимаемого Бога; здесь ни в коей мере речь не идет о filioque, потому что мир карты – это не векторный мир человеческого голоса; мир карты – это способ построения другого пейзажа: иного по отношению к идиллии (вне диалога с Ты, Другим) и декоративным картонным садам (см. «в лесах игрушечные волки…»); карта есть дрожащее средоточье бессловесных и беспредметных вопросов и молений; в такой ситуации человек мыслит «Где» как своего вечного, благодарного собеседника. Мгновенное облако Единого мира, единственно доступный человеку структурный фантом этого вечного пустословья об Идее и абсолютном духе. Когда в четвероугольном мирке ставят глобус – то мир выворачивается, и торжествует вселенная Кузанца. Карта равнозначна этому переходу в колею блаженно холодного Пути
В путешествиях главное – вещи. Зачем пустыннику, пилигриму может быть нужна карта пустыни? И что в ней общего с портретом его матери? Момент возврата, момент равновесия.

6. смысл барочного визионерства (Лойола, Бёме и др.) – гордыня или смиренное моделирование? Гордыня. Категоричных суждений следует избегать, это однозначно.

К списку номеров журнала «АЛЬТЕРНАЦИЯ» | К содержанию номера