АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Ольга Балла

Дикоросль

Литература и я

На определённом этапе собственного драгоценного развития (знаю, на каком, знаю, почему, но сию минуту неважно) я отказалась от труда «переваривания», переработки словесного сырья в (способный претендовать на общезначимость) словесный продукт. Осталась при сырье: любой дневник, хоть бумажный, хоть ЖЖ, хоть читательский в виде публикуемых статей про всякие книжки —  именно оно. Это нельзя не назвать снижением планки.

Что до литературы, то она —  именно как состояние словесной «материи» — издавна видится мне едва ли не по определению более эффективным, более «качественным», чем простое словесное заговаривание жизни — и противостоянием её, родимой, «хаотизирующим» тенденциям, и увеличением, наращиванием её —  неразделимо количественно-качественным. В этом смысле всякий литератор (подчёркиваю —  всякий, то есть даже независимо от качества и уровня своей литераторской работы) —  маг и малый демиург.

Он таков, даже если пишет плохо. Просто уже потому, что занимается деятельностью «структурно» более высокоорганизованной, чем простое дневниковое говорение. Бывают же «волшебники-недоучки» —  то есть те, у кого в руках сильнодействующее средство, с которым они не вполне (или —  вполне не) справляются.

Заметки к психосоматике чтения

Важность (для настройки восприятия) физического облика книги (шире — читаемого объекта. То есть и почерка тоже, но это уж совсем отдельная тема). Заметим: не «красоты», не эстетической непременно значимости, но именно физического облика, — который может быть и отъявленно некрасивым и именно этим свидетельствовать в пользу книги. С таким чувством в советские времена читался самиздат и —  на рубеже советского и раннего постсоветского времени —  ужасного полиграфического качества книжки, изданные «за счёт автора» — сам их облик сигнализировал — конечно, сколько угодно вводя при этом в заблуждение. но ведь сигнализировал же! — что в таких текстах «больше правды», что они «настоящие». Так в (том же самом позднесоветском) детстве воспринимались книги в библиотеках: потрёпанность априори придавала книге значительности. Бывает ещё, что шрифт в книге становится одним из решающих аргументов в пользу того, читать её или нет. Есть шрифты «глупые» и «умные».

Разница в этом смысле между чтением бумажным и электронным. Среди прочего, такая: между электронным текстом — скажем, в e-book’е — и мной-читающей дистанция (графически обозначенная и психологически переживаемая) кажется гораздо меньшей. Текст мнится почти собственноручно набранным, а значит, и более «своим», «домашним» —  «словно сама написала». А книга со своим индивидуальным обликом — выходец из большого и всегда немного чужого мира. Тут приходится преодолевать некоторое сопротивление (даже когда преодолеваешь его с удовольствием!). В некотором смысле наедине с электронным текстом читатель более свободен.

О Больших Работах: К технологии организации жизни

Пришла тут наконец, на бог знает каком уже году жизни, к более-менее ясному представлению о том, как эту самую жизнь (в её рабочем аспекте, но он, зараза, как-то всё время оказывается основным —  в смысле основы, на которой всё крепится) стоило бы организовывать, чтобы не распадалось ничего —  по крайней мере, чтобы распадалось как можно меньше. Большую Работу, ежели таковая есть (а она, как правило, бывает всегда), не стоит делать всю и сразу, нахрапом, оставив много мелкого на невротическое судорожное доделывание к невзначай случающимся дэдлайнам. Большую Работу стоит делать медленно, сделать её фоном жизни (и назвать, таким образом, Работой Фоновой. Регулярные отвлечения от неё пойдут ей только на пользу, обострят взгляд на неё —  главное только, чтобы они не слишком затягивались и были действительно регулярными, выстраивались по определённому графику). Озверевши от очередного куска Большой Работы —  переключаться на работу меньшего масштаба, желательно как-нибудь иначе организованную —  и на неё отдыхать и освежать глаз. Потом возвращаться.

Таким образом, кстати, всяческий втуне рассеиваемый по полям жизни душевный материал получит возможность собираться в Большую Работу, концентрироваться и пригождаться там.

К изготовлению жизни

Так не хватает жизни (просто уже количественно — по объёмам), что хочется её придумывать.

О нет, не в смысле скудости внутренних событий и движений. Внутреннего как раз скорее избыток: этому внутреннему хочется —  и решительно не хватает — внешних соответствий, внешнего сырья —  грубого, необработанного, как сырью и положено; чувственного «упора», сопротивляющегося, но в конечном итоге пластичного материала. «Жизнь», на самом-то деле —  не «внутреннее» и не «внешнее» как таковые и в отдельности — первое, по моему интровертскому чувству, конечно, гораздо ближе к «жизни», тогда как второе —  к её материалу, сырью, — но всё-таки: «жизнь» — это только и обязательно их соединение, сращенность в некоторое объёмное и многостороннее целое. По отдельности каждой из этих половинок одиноко.

(Уже поэтому, скажем, дела явно не поправить обращением в какую бы то ни было из религий. Это не о том —  это об определённой наладке внутреннего, что —  вопрос совсем отдельный. Тут речь идёт о «доращивании», дополнении внутреннего внешним).

Работа прощания: фрагменты

На даче — которой давно уже нет,  — в глубине детства и ещё много лет потом каждая вещь была не сама по себе, а часть среды, сгусток среды, вне среды не имела не только смысла, но даже самой себя, каждая — словно впервые склублялась из среды и в любой момент готова отступить туда снова —  в дремлющую возможность, в полубытие (которое по густоте, по насыщенности потенциями неизмеримо превосходит само бытие —  оттого и страшно так: вот он, фоновый страх детства, один из: страх среды, страх непроявленного).

Больше таких пространств в моей жизни, конечно, не будет. Все другие пространства —  менее изначальные, не изначальные вовсе —  просто иначе устроены.

О пронизывающем

…и всё-таки кажется, что чувство чудесного — некоторых тайных возможностей, которые пронизывают жизнь, даже держат её на себе и в любой момент могут выйти на поверхность, едва ли не без разбору подвергая встречаемый на пути эмпирический материал своему преобразующему воздействию — входит в необходимый состав жизни. Без этого чувства жизнь будет и неполна, и неподлинна. Такое чувство, мнится —  не «факультативный» избыток, но базовая структура. Изыми его —  ну и будет один «эмпирический материал». А основы не будет.

L’avenir meublé1

Нежданно поймала себя на понимании того, чем привлекательно откладывание дел на потом, от которого я более-менее тщетно (ну тоже не вполне, слава Богу) пытаюсь себя отучить всю сознательную жизнь. Пытаться-то пытаюсь, но соблазн бывает так сладок, что неизменно приходится прикладывать усилия к его преодолению. И, кажется, вот почему: ведь это даёт иллюзию почти-бессмертия. Обилия времени впереди —  и контроля над собственным будущим. Ещё успею. Откладывающий жизнь как бы прибавляет её себе, утешает себя мыслью, что жизни у него в запасе ещё много. Во всяком случае —  она есть. Выдувает перед собой эдакий временной пузырь. Устраивает свою предстоящую жизнь, обживает пространство впереди себя, обзаводится надеждой на то, что, когда он в это будущее придёт, оно будет ждать его уже подготовленным —  там будут стоять, как мебель, его дела, защищая от пустоты, придавая пространству знакомую форму. А живущий сейчас, сию минуту —  свою жизнь сжигает, переводит дрова дел в сиюминутное тепло. Будущее остаётся непредсказуемым, а он — незащищённым.

На полях сделанного: о полноте бытия

Стоит выполнить все дела по списку, намеченные на день, — немедленно возникает стойкое чувство, будто что-то не так. В обжитый стереотип чувства жизни входит непременной компонентой чувство вины, даром потраченного времени, недоделанности начатого, — чувство сосущей нехватки жизни, за которой надо тянуться, преодолевая и себя, и встречающиеся по пути обстоятельства. Это настолько норма, что без этого нет полноты бытия. Чтобы было «так», должно быть «не так». Правильно —  когда «медленно и неправильно». «Чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек постоянно был грустен и растерян».

Об архетипичном

Только теперь, может быть (даже удивительно, что так поздно), мне начинает быть ясным, насколько глубокая, магическая вещь —  родные места, места детства. Странно, что человек к седеющей башке доживает до отчётливого чувства таких банальностей (я почему-то думала, что я эту тему на 24-м году отработала, когда детство вообще, собственное детство как завершённое состояние стало предметом открытия). Они магичны, чем бы они ни были, здесь дело не в качестве, но исключительно в статусе. Эти пространства —  точная и единственная форма нашего полного, или почти, соприкосновения с «таинственной основой жизни»; в этом смысле в них есть что-то столь же насыщающее силой, сколь и жутковатое. Они завораживают. Это —  места, где значителен и архетипичен каждый предмет, если он изначален. Где жизнь и смерть —  как в раннем детстве —  присутствуют не просто одновременно, но в нерасторжимом единстве друг с другом, где они —  одно.

Ну как можно в таких местах жить беззаботно, «просто так», как в любых других? Нельзя, конечно. Там избыток полноты —  тяжёлой, тягучей, холодной и тёмной, как подземная вода. (Это относится, по моему чувству, только к раннему детству —  лет с девяти начинает потихоньку светлеть, к 11-12-ти выползаем на сушу и начинаем греться на солнышке —  пока не грянуло отрочество с его новыми неуютами. Во всяком случае, я вспоминаю свои 11-12 как самые солнечные годы между двумя долгими —  но очень разными —  пасмурностями.) Там слишком значительно —  не расслабишься, там слишком много памяти, которая не даёт быть в простоте самой-собой-сегодняшней и по сравнению с которой я-настоящая всегда буду мелкой и недостаточной.

Но ездить в такие места —  акт магический. Это всегда (сколько бы ни повторялось!) — нырок вглубь, прикосновение к тёмной основе бытия, к его чувствительному нерву, от чего всегда —  больно.

Это выжимки бессонниц

Бессонница —  возможность побыть наедине с бытием: с бытием в целом; возможность посмотреть на всё своё и не-своё извне и увидеть его в единстве. Побыть «человеком-вообще», вне определений, обязанностей, условностей, координат — и притом в полноте самой себя. Простое ночное бодрствование —  мощный опыт универсальности. Без него дни были бы плоскими, лишились бы внутренней перспективы, держащей на себе всё разнообразие дневных событий. Уже по одной этой причине в ночных бодрствованиях есть глубокий смысл, который даже искупает неминуемо им сопутствующие безответственность, авантюризм, саморазрушение.

О порождаемой ими —  и спокойно, без бравад, без противостояний чему бы то ни было, то есть —  опять-таки в своей полноте проживаемой свободе я уж и не говорю.

К психосоматике письма

Тетради с твёрдой обложкой способствуют душевной твёрдости, тетради небольшого формата —  компактности и чёткости мысли, во всяком случае, на уровне её выражения и оформления —  но, кажется, и на уровне протекания хоть отчасти тоже, потому что материал письма (всегда —  более или менее явно) работает как направляющий стимул. Небольшой формат оказывает собирающее воздействие.

Прежде смысла её

Вот зачем нужны сковывающие нас занятия — я бы сказала, даже прежде своих функциональных смыслов: чтобы мы рвались за их пределы и тосковали по безграничности мира, чтобы остро переживали ценность этой безграничности —  опять же её-как-таковой, независимо от того, что она способна для нас значить и способны ли мы сами извлечь из этой безграничности какие-то смыслы.

Сковывающие занятия, всё узкое и ограничивающее — воспитание тоски по миру.

К гастрономии смысла

А всё-таки между деланием и доделыванием чего бы то ни было разница совершенно такая же, как между поеданием чего-нибудь свежего, горячего, ароматного — и доеданием остывшего, выдохшегося, засохшего.

Не совпадать

Мне издавна кажется очень утешающей и поддерживающей (если вообще что-то мне кажется таким — а кажется очень немногое) та мысль, что человек всегда, в принципе не совпадает с самим собой-фактическим, а если совпадает, то лишь моментами. Что он (значит, и я) всегда может быть другим и всегда в какой-то степени является не-собой. Что он (значит, и я) не то чтобы «опережает» всегда сумму своих фактичностей (запросто может и отставать — я, похоже, делаю это на каждом шагу), но способен взглянуть на все эти фактичности и их сумму — извне, не отождествляться с ними хотя бы как осознающий ум — и тем самым быть от них свободным. Тем самым мы в известной мере свободны даже от собственной смерти, поскольку можем осознавать её и придавать ей те или иные значения. Способность придавать (и отнимать) значения — великая сила, может быть, самая большая из человеческих сил. 

Оправдание навязчивого формулирования, или К практикам бессмертия

Жизнь, не выговоренная так или иначе — конечно, я имею в виду прежде всего письменное выговаривание, но это уже графофильские предпочтения, — не оформленная в слова, пропадает впустую, а выговоренная —  не пропадает, уже хотя бы потому, что может достаться другим (а уж там —  кто её знает, какие вырастит плоды). В выговоренной —  просто выговоренной —  жизни уже появляется что-то от бессмертия, в простой словесной формулировке однократно и единично прожитого —  что-то от универсальности.

О несделанном

Запускаемое дело глубоко внедряется в жизнь, укореняется в ней, впитывается в её структуры —  и, разумеется, эти структуры формирует. Оно становится неотличимым от подосновы самой жизни, от совокупности её предусловий. Входит в состав питающей нас почвы.

То ли дело —  дело законченное, да ещё и вовремя. Оно отскакивает от нас, как от стенки горох, оно отделяется и уходит сразу же, как только поставлена последняя точка. Пуповина между ним и нами не то что рвётся —  исчезает, будто её никогда не было. Минуту спустя оно уже не имеет к нам отношения. Год спустя (на самом деле раньше) такой текст уже читается как чужой.

По-настоящему глубоко, с детальной проработкой, во многом помимо нашего осознания и контроля (а значит —  мощно и властно) нас формирует только несделанное. Невыдернутое из небытия. Оно так, окольными путями, осуществляется, превращая в свой окольный путь, в своё иносказание всю нашу личность —  и не умея существовать помимо неё.

Лишь несбывшееся никогда нас не предаст.

К энциклопедии запахов

Запах грибов —  сырых, земляных, лесных: запах начинающейся жизни, вообще —  глубокого и глубоко укоренённого движения начала; запах подлинности, первичности, плотского несомненного ядра жизни, предшествующего всем смыслам и прочно лежащего в их основе. Запах прямого, но тем не менее почему-то таинственного высказывания жизни о самой себе. Как будто заглядываешь в колодец —  и не видишь дна. Это запах тёмный и размыкающий.

А ещё есть запах дачного костра — отдельная разновидность запаха дыма. Это — запах надёжности, уютности, плотности существования, почти вне-временности его (детские дачные лета вневременными и были, а других дачных лет у меня не бывало). Это запах —  как ни странно —  из замыкающих (в небольшой — то есть довольно просторный, но вполне обозримый шар) и останавливающих (потому что выключающих из времени). Странно —  потому, что обычно запах дыма, особенно сигаретного или костра вдали —размыкающийвытягивающий, с ноткой бесконечности внутри.

Но в небольшом, округлом пространстве, в которое он замыкает —  живётся очень интенсивно и в своём роде точно. Для внутренней точности тут необходимы в качестве сопровождающих запахи холодного воздуха исырой травы.

…и, конечно, запах весеннего воздуха —  размыкающий запах, запах безграничности, уверенной, хотя и совершенно неконкретной полноты возможностей. (Ещё — запах ускользания, — того, что вся эта полнота возможностей не даётся в руки. Запах надежды-и-безнадёжности, немыслимых друг без друга, слитых в одно.) В весне есть нечто принципиально не-считающееся-с условиями, и именно это мы вдыхаем —  и делаем частью себя —  вместе с весенним воздухом. Он почему-то особенно таков, если к нему примешивается запахсигаретного дыма — оттеняющий его, выявляющий —  а может быть, и создающий —  его внутренний рельеф; добавляющий ему и человеческого измерения, и, может быть, даже трагичности — во всяком человеческом есть нечто трагическое уже потому, что человек конечен, смертен и контрастирует с торжествующей бесконечностью весны.

Когда не вернуть

Жизнь нарабатывает себе подтексты. И это —  количество и качество подтекста —  может быть, основной «определитель» характера жизни. Основное её содержание, мнится —  именно там; внешнее —  только повод и сырьё для внутреннего; всякий текст становится по-настоящему текстом, во всей полноте значений, когда обращается в подтекст.

У этого, разумеется, есть и временной аспект: всякое событие, всякий жизненный этап —  тогда по-настоящему становится самим собой, когда проходит —  когда становится прошлым: и, значит, поддаётся, во-первых, целостному обозрению, во-вторых, сколь угодно внимательной и неспешной рефлексии —  насыщению значениями и их пересмотру, уточнению. История его как раз тогда и начинается, когда его уже не вернуть.

О бессмертии

Смертность человека — важнейшее условие «человекообразующей» иллюзии бессмертия. Если бы человек не был смертен, он бы за эту иллюзию так не цеплялся, она бы так много для него не значила —  и не «человекообразовывала» бы его так, не вытягивала бы из него такого количества смыслов. Он бы не размещал своё маленькое бессмертие во всех хоть сколько-нибудь пригодных для этого вместилищах: от быта и повседневных ритуалов (да, оно есть и там!) —  до музыки, книг, интернета, наконец. Он создаёт себе возможности —  уж не на каждом ли шагу? —  буквально физического переживания бессмертия. Больше всего нас выращивает то, чего нам недостаёт, не правда ли.

Нас выращивает дистанция между собой и не-данным, само переживание этой дистанции, заданного ею напряжения, даже если мы не знаем или не представляем себе чётко, что такое это самое «не-данное», более того, даже если мы представляем его себе превратно. (Более того, даже, наверное, если его, как той самой чёрной кошки в тёмной комнате, там нет. Его —  может быть, и нет, а вот дистанция —  есть. Напряжение —  есть. Усилия и события, определяемые ими —  тоже есть.)

Об условностях, или Экология бытия

Хорошо помню, как в отрочестве-юности-молодости (что, собственно, вполне входит в «обязательную программу» взросления, так что ничего удивительного) меня раздражали и вызывали у меня протест разного рода условности —  чуть ли не сама природа человеческой культуры в той мере, в какой она состоит из условностей, а уж состоит-то она из них по полной программе (ну, понятно, что при этом прекрасно принимались те условности, которые меня устраивали). «Это всё театр», — фыркала я, вкладывая в это слово исключительно смыслы неподлинности. В последнее время мне всё отчётливее чувствуется та нить, пусть сколь угодно длинная, но, как правило, очень прочная —  которой любая условность крепится к глубинному ядру жизни и чувствует это ядро на своём кончике нити. Пусть я не могу проследить ни её длины, ни конфигурации —  чаще, пожалуй, чем могу, — но я всегда знаю или могу предположить, что эта нить там есть и что её нельзя безболезненно нарушить, что через такую нить всякая вещь питается бытием.

Впрочем, сказанное вполне входит в состав заявленных там же «оправдания жизни» («оправдание» и есть, собственно, выявление укоренённости разного рода феноменов в глубокой правде бытия) и «нащупывания связей между разными фрагментами Большого Целого»: через такие ниточки все условности и безусловности друг с другом и связаны.

Вообще, чем дольше я задерживаюсь на этом свете, тем чутче и внимательней делаюсь к тому, что назвала бы «экологией бытия»: системе тонких связей и —  подозреваю —  зыбких и хрупких — равновесий между разными элементами жизни и, главное, каждого из этих элементов и всех их вместе —  с тем самым «глубинным ядром», о природе которого я ничего решительно, по крайней мере сейчас, не взялась бы сказать и даже не уверена, что оно поддаётся словесному выговариванию (тем более —  исчерпывающему). В состав этого чувства непременным компонентом входит ощущение уязвимости этих связей и равновесий, болезненности их возможного нарушения (и, соответственно, необходимости бережного отношения к ним). Поймала себя и на предположении, что такое чувство может быть одним из корней консерватизма — «возрастного» консерватизма, стареем, дескать, — того самого, который заставляет людей переставать быть молодыми бунтарями (одним из которых я была очень долго) и переключиться на оберегание данного —  хрупкого и драгоценного по их субъективному чувству. То есть, мне это увиделось как один из симптомов внутреннего убывания —  хотя вполне возможно, что это не вполне справедливо.


И опять о бессмертии

Личное бессмертие я себе представить никак не могу, но способна вообразить его себе как нечто вроде «бытия всем»: не как сохранение личностных черт —  типа, скажем, близорукости, синестезии или симпатии к жгучим брюнетам — навсегда, не как повторение до бесконечности того, что происходит каждый день — типа всю вечность чистить зубы или жарить картошку, — но как резкое расширение собственных границ и собственной сущности —  вплоть до утраты того самого локального и случайного «я», с которым мне случилось прожить на свете несколько десятилетий. Наши границы и ограничения (условия нашей жизни!) —  не разновидность ли смерти? И человек в той мере бессмертен, в какой включает в себя безграничное —  если есть смысл (а, кажется, какой-то есть!) говорить о мере безмерного.


1 Меблированное будущее (франц.)

К списку номеров журнала «Семь искусств» | К содержанию номера