Ирина Отдельнова

Зелёные ворота

1

 

Принесли фотографии моего старого дома и маленького двора. Кое-что там изменилось, но дух, облик, заповедность остались прежними и ласково обняли меня.

Там, где был маленький двор, теперь низенький, редкий штакетник. А у нас раньше стоял высокий, сплошной забор из узких досок. Он был весь обвит диким виноградом, словно рыцарским плащом. Только копья и меча у него не имелось. Слишком миролюбивым и флегматичным был наш забор. И всегда манила загадка, что скрывалось за ним. Но нам с двоюродной сестрой, пока мы были маленькими, не разрешалось одним выходить в общий двор, который мы называли: «Большой двор».

Забор был не таким, какие воздвигают сейчас – неприступная крепость, монолит. Нет, наш забор был не таким. Он просто заботливо отгораживал небольшое уютное пространство для двух девочек, собаки, старой груши, великанской берёзы, чахлой сирени и, конечно, для взрослых, любимых людей, когда все возвращались с работы, и мы собирались вместе, как на надёжном корабле, отплывающем в ночь.

Деревянная калитка закрывалась на хлипкий крючок. Его можно было легко откинуть, опустив руку и нащупав его. Что раза два-три и делали цыгане, заглянувшие к нам непрошеной, шумной толпой. Недалеко, через две улицы, находился Центральный рынок. И много раз, мимо зелёных ворот, ведущих в общий двор, проезжала по мостовой лошадь, и в телеге сидел бородатый цыган. Он цокал языком, подёргивал вожжами, взмахивал кнутом. Только не ударял лошадь. Это я знала наверняка.

Где-то находился их табор, так что часть этого табора заглядывала и в большой, и в маленький двор. Что давала им бабушка – не помню, но однажды они умудрились спуститься по ступенькам вниз, в наше жилище. Правда, на кухню не вошли. Случилось это однажды, но помню, как, напуганная этим галдящим, пёстрым вторжением, сообразила накинуть нижний крючок калитки, когда очередной табор из женщин и детей стоял возле неё. И моя добрая, робкая бабушка тихим голосом отвечала им.

У калитки был и нижний крючок. Он иногда накидывался на ночь. Но тогда было такое спокойное время, что делалось это не всегда. Ночи летом были чёрные, бархатные, густые, совсем не страшные, несмотря на отсутствие фонаря во дворе. Когда гасли последние окна в двухэтажном  доме и во флигеле напротив – ярче мерцали звёзды и луна, ставшие единственным источником света над нашим двором. И я видела, как перемигиваются звёзды. Слышала, как переговариваются они. И помню, как удивительно было на них смотреть. И манила тайна. И завораживала красота.

Я ещё не читала поэму Пушкина про цыган, а то бы влюбилась в них романтической любовью. Но и без Пушкина они пленяли моё детское воображение. Шумные, яркие, как жар-птицы. Чёрные кудри, чёрные глаза. Юбки до земли. И монисто звенят. Они появлялись только летом. И я думала, что осенью ветер уносит их вместе с жёлтыми листьями в тёплые края. «И потому-то они такие смуглые, прогретые южным солнышком», – думала я. Когда мы с бабушкой, идя на рынок, встречали их, я смотрела во все глаза. Люди жар-птицы, так любящие петь и танцевать. И целовать лошадей.

Вот столько воспоминаний вызвала во мне одна фотокарточка родного двора с незнакомым забором. Зато там были видны те самые окна на нижнем полуподвальном этаже. Окна, о которых я там много писала, которые часто вспоминала. Окна у самой земли. Я узнала их мгновенно, не просто узнала, а оказалась возле них.  Два окна – дяди Саши, тёти Лиды, Маринки. И одно окно наше с мамой (у бабушки окна не было). Из него я так часто, минуя двери комнаты, кухни, пристройки – прихожей – вылезала во двор. Я была тогда как птица, не ощущала земного притяжения, а парила, не касаясь земли.

Тихая, задумчивая улица… Там редко проносились машины, но проезжали лошади цыган, там по заборам, как и полагается, ходили, как маятники, разноцветные кошки, там на крылечках сидели домочадцы и проходящие были знакомы с сидящими, и здоровались, и расспрашивали о детях, здоровье, делах, там даже письма приносили почтовые голуби, а в ящиках торчали «Мурзилка», «Весёлые картинки», «Работница», «Огонёк».

Уличные фонари немного подслеповатые и надевают железные очки. И в тишине слышно, как переговариваются близкие травы с далёкими звездами. Только на тихой улице, со старыми, деревянными домами, с близорукими фонарями, где нет бродячих собак, а есть дворовые и домашние любимцы, где над лютиками и левкоями кружатся ночные мотыльки – почти в центре города, но чуть в стороне – был возможен этот звёздно-травный диалог.

И кто-то зайдёт в телефонную будку и, не опуская монетки, наберёт наугад случайный набор цифр. И на другом конце – провода? – неба? – земли? – снимет трубку одинокая звезда. И обрадуется живому голосу. И тоже завяжется разговор человека со звездой.

Такие вот чудеса происходили на нашей улице, где разбит тротуар, но из каждой трещинки лезет упрямая трава.

Заборы, лазейки, сараи, крыши, проходы, сады, беседки – всё было излазано, исследовано, покорено. Были у нас в детстве свои Гималаи и Памиры. И мы каждый день покоряли их. С крыш сараев – в кусты. Из окна комнаты – в лопухи. Мимо зелёных ворот – табун лошадей. У калитки – театр «Ромэн». И бабушка вежливо и интеллигентно что-то объясняла им.  Не удивлюсь, если и на французском языке.

2

Не дом детства, а целый мир, населённый родными людьми, ласковыми кошками и собаками, любимыми игрушками и интересными книжками, воробьями на крыше и мышками под полом, добрыми феями и домовым. И кем-то ещё незримым, кто так бережно и старательно хранил наш домашний мир.

И во дворе, ночью, как в заросшем пруду, отражаются мерцающие звёзды. И сладко и влажно пахнут густые травы, и их освещают светляки. Притихший ветер, словно котёнок, свернулся клубком в дупле старой груши. Белеющие облака спустились по узловатым веткам, чтобы немного побыть с землёй.

Может, это всего-навсего молочный туман. Но в нём бродят лошади, ёжики и гномы. Кто-то скептически скажет, что это не так. Но лошади шумно дышат в ухо, но ёжики, фыркая, пьют молоко, но гномы гуськом возвращаются в книгу сказок, но всё равно остаются со мной.

И дом, как старичок, протяжно вздыхает во сне. Этот вздох сейчас длится во мне. Не только в дневные, но и в ночные часы.

И дождь был не просто дождь, а струны с неба, на которых, как на арфе, можно было играть. А ещё лучше – выскочить из комнаты и плясать под весёлыми струями, которые пахли небом, а небо пахнет морем. Ведь там, на горизонте, они, так отдалённые друг от друга, могут встретиться в золотистой дымке и прижаться щека к щеке.

Под этим дождём так великолепно, так восхитительно бегать по всему маленькому двору. Дождь детский, летний, тёплый. И меня не загоняют домой.

– Я расту! – кричу я. – Я сейчас стану большой и взрослой. И мне разрешат одной гулять в большом, общем дворе.

А там – загадка, а там – тайна. Сараи, беседки, поленницы дров, флигеля. И пёс, что оглушительно лаял за забором, подаёт лапу, узнавая меня. Как же тебя звали, рыжий, лохматый? Джек? Эльбрус? Но ты и безымянный улыбаешься во всю пасть и виляешь пушистым хвостом.
Апрель.

3

 

Зелёные ворота на фотографиях, которые мне принесли, как привет из детства. Зелёные ворота, а за ними – двор, а в нём еще один, наш маленький двор. Как матрёшка в матрёшке. Один в другом.

На фотографиях всё так же, ничего не изменилось, всё в целости и сохранности, словно сдули все пылинки и не помнятся никакие печали, а только хорошее и доброе, заслоняющее всё, что может вызвать слёзы и грусть.

Точно достали из серванта зелёную чашку и налили в неё крепкий чай. И взяли другую чашку, потому что нужен собеседник, который тоже будет говорить: «А помнишь… А ещё… А вот там…»

Машины по нашей улице проезжали редко, хотя и находилась она в центре оживлённого города с кинотеатрами и трамваями, но чуть в стороне. Будто отошёл малыш от шумной ватаги сверстников и задумался над жуком или цветком.

В детстве все были начитанные, даже ещё не умея читать. «Он живой и светится», – бормотал малыш. «Цветик-семицветик», – с надеждой добавлял он.

Как же я благодарна городу и сейчас, когда так далека уже от детства, что находилось в нём место для жучков, паучков и муравьёв. И бесподобная, такая необходимая для радости – среди сурового асфальта – живая трава.  Камни и стены. Рельсы и провода. И «жёлтый одуванчик у забора». И царствуют лопухи. И роскошничает лебеда.

Помню, как ранним летним вечером, когда ещё светло, но ещё больше тишины, по чуть покатой мостовой, спускающейся к Центральному рынку, кавалькада мальчишек медленно ехала на досках на колёсиках мимо наших зелёных ворот. Они сидели невозмутимые и неподвижные, как падишахи. И я, разинув рот, с восхищением и завистью смотрела на них. И казалось, что явились они не с соседней улицы, а из волшебной страны.

4

После книги Кати Марголис – «Следы на воде», самое её начало.

Катя, я совсем не сравниваю несравнимое, но и я лежала в гипсе в раннем детстве, только не из-за перелома позвоночника, а из-за его искривления. И в нашем доме, полном старых книг и классической музыки (только не пианино, а пластинки) – не было отопления, но была печь. Не было газа – две электрические плитки на столе, – но имелась холодная вода. Кто рубил дрова – не помню, но дрова и уголь приносил из сарая дядя Саша морозным розовым утром. И бабушка подкидывала их в раскрытую дверцу печки. Дверца была узорной, а печка изразцовой. И я смотрела, как бегают сполохи света и тени по стенам и потолку. Будто кто-то показывал диафильмы, но забывал читать их. И с нами – со мной и моей двоюродной сестрой Мариной – тоже сидела бабушка, занималась с нами, гуляла, рассказывала сказочные истории, читала интересные книжки.

А со стены её комнаты смотрели иконы и фотография её молодой мамы в платье с кружевным воротничком. Она облокачивалась на вышитую диванную подушку, и лучились улыбкой её глаза. Она играла на пианино, рисовала, говорила по-французски и рано умерла от рака груди, оставив трёх маленьких детей: тётю Женю, дядю Диму и мою бабушку Милу. Далёкая, отдалённая временем, умершая ещё до революции – Елена Павловна, моя прабабушка… Только имя, две фотографии, музыка, нежная печаль и мои слабые задатки к рисованию. Смутно помню тётю Женю, но знаю, что она писала стихи, дружила с Еленой Благининой и они участвовали в создании Курского Союза Поэтов в двадцатых годах.

И я тоже не тяготилась долгим лежанием в гипсе, потому что жила насыщенной, увлекательной жизнью. Были книги, цветные карандаши, пластилин, медведь Мишутка, потолок в трещинках, по которым можно путешествовать, как Синдбад-Мореход, коврик над кроватью с гномами и домом-грибком. И ночник на стене – круглый жёлтый цветок – светлые картины показывал ночной порой.

Нет, я не ощущала себя ущерблённой и лишённой радости активной жизни. Всё дышало тайной и волшебством. И такой горячей любовью, что её хватило на все последующие годы. И греет она мою душу и теперь.

Каша утром. А порой на скорую руку омлет или яйцо всмятку. И мама убегает на работу в воинскую часть. А в двухэтажном доме, в полуподвальной комнате, было столько света и доброты, что казалось, со всеми, кого я люблю, ничего плохого не случится. И смешно бояться темноты.

Ласковый до невозможности кот Маркиз иногда замещал бабушку и старательно напевал колыбельно-мурлыкательные песенки, сонно жмуря глаза. Капризная и вредная кошка Манька, наверно, была близорука, как и мы, потому что часто цеплялась когтями за вязаную скатерть на бабушкином комоде, и всё, что стояло на нём, вместе с ней летело на пол. Молчаливый пёс Чарлик всегда пристраивался рядом с бабушкой. И герои книг: Рикки-Тикки-Тави, маленький Мук, Золушка, Иван-Царевич и Серый волк. Дореволюционный журнал «Светлячок», где так много картинок с маленьким Иисусом Христом. «Весёлые картинки», «Мурзилка», немецкий журнал «Фрези», который бабушке, по знакомству, оставляли в газетном киоске на Советской. И в этом журнале всегда поджидали сюрпризы: то картонные очки с красно-синей плёнкой – сквозь неё предлагалось смотреть на рисунки, – то бумажные куколки с гардеробом, то модели кораблей.

 

И кажется мне, что наш дом был не домом поэта в Переделкино, а сам дом был поэтом и сочинял стихи. «Живите в доме, и не рухнет дом…» Это про него написал другой поэт, но дом любил повторять эти слова. Стихи снились мне по ночам, а днём я часто впадала в задумчивость, ловя то ли обрывки слов, то ли отголоски снов, то ли улетающих бабочек и фей. Как часто мне не хватало времени, когда целый день лежала в кровати – чтобы услышать, увидеть, понять и полюбить так, что вот смахнули с музыкальной шкатулки пыль, откинули крышку и ожила мелодия, которая не умирала никогда. Разве может наступить конец детству, памяти («о память сердца, ты сильней…»), любви? И старинная ручная мельница-кофемолка действительно была мельницей, на которой молол муку мельник. И был у него сын, а у сына – кот в сапогах. Там выдвигался маленький ящичек, и я каждый раз заглядывала в него с тайной надеждой, что увижу ракушку от андерсеновской Русалочки или жёлудь с того дуба, где другой кот, уже учёный, ходит по золотой цепи кругом.

И вечер ходит кругами вокруг дома, держа полные горсти ярких звёзд. Они горячие, но ладони прохладные. Так он и держит их, как округлые камушки, найденные на берегу Вселенского Океана. А придёт ночь, он и выпустит их в тёмные воды. И они всплывут на поверхность и отразятся на ней. Закутается в длинный плащ и войдёт неслышно в дом, похожий на наш. А может, и наш. Там в печке весело трещат дрова, там дядя Саша поставил Баха, там бабушка читает сказку о Спящей Красавице, там мама пришла с работы, а в ящичке старинной кофемолки ждут меня и вечер – ракушка от Русалочки и жёлудь от Учёного Кота.

К бабушке приходили её подруги, бывшие гимназистки. И говорили какие-то необыкновенные – певучие, летучие, невесомые слова. И я уже знала, что это стихи, что их писали волшебники, то есть люди – поэты, что в сущности всё равно. Они знали язык звёзд, зверей и травы, чтобы и мы могли произносить слова так, как будто они дивные цветы, ангельские птицы, пленительный мотив скрипки и пение лесного ручья. Тётя Женя тоже сочиняла стихи.


                                              Песенка


                       Королева сказала малютке-пажу:
                      «Я в саду обронила колечко.
                       Отыщи мне его – я спасибо скажу».
                       У пажа застучало сердечко.

 

                       Он весь день до заката колечко искал,
                       Раздвигая травинки руками.
                       И лишь розовый сумрак на землю упал,
                       Он увидел его под цветами.

 

                       Королева взошла на резное крыльцо,
                       Паж, краснея, ей подал колечко.
                       Королева, смеясь, целовала в лицо,
                       У пажа замирало сердечко.


Евгения Станиславская, 1920 г.

Стихи гуляли под кружевными зонтиками, входили «на резное крыльцо», покачивались в гамаке, плыли в ореховой скорлупе, играли на Эоловой арфе, восседали на лепестках роз, летели вместе с ласточками и стрекозами прямо в радугу, становились семицветными, а потом строгими, как чёрно-белая гравюра.

Конечно, стихи Пушкина лились в наши уши сразу же, как только мы стали различать слова и понимать их.


             Ветер по морю гуляет

             И кораблик подгоняет;
             Он бежит себе в волнах

             На поднятых парусах…  –   тоненьким голоском тараторила двоюродная сестра. Я, старше её на три года, почти басом бормотала:


                      Буря мглою небо кроет,
                      Вихри снежные крутя; 
                      То как зверь она завоет,  
                      То заплачеткак дитя…


Стихи хватали нас за руки. И с ними так легко и весело было бежать.

 

Улица спряталась, как улитка, в небольших домиках. Лишь деревья-рожки торчат, да сияют глаза- фонари. Эти небольшие домики хочется собрать в коробку, как кубики, рассмотреть со всех сторон и аккуратно поставить на место. Впрочем, и без рассматривания – они мне все знакомы. Я изучила их, когда второй раз училась ходить. И могу с закрытыми глазами, без заминки сказать: у какого дома поехала крыша, у какого на крышке конёк и флюгер, у кого покосился забор, где самые красивые ставни, самые замысловатые наличники и скрипучие ступени, где дверная ручка блестит, как золотая, а дверной звонок нужно поворачивать, как будто заводишь будильник, в каком окне между рамами до сих пор лежат ёлочные игрушки  и шишки, где цветёт роза и ждёт Герду и Кая, а где открыто окно и белые занавески пускаются в пляс… Столбики, будки, беседки – всё ведомо мне. От первого до последнего дома на улице Большевиков – я знала лучше, чем таблицу умножения, и почти так же, как стихи: «У Лукоморья…» И знала ещё, что у каждого дома есть душа, что они созвучны друг другу. И улица дышит с ними в унисон. И кто постигнет – какие неизреченные слова они посылают друг другу в своих медлительных, неспешных беседах, не заглушаемые шумом машин. Их мало ездило по нашей улице. Но она стеснялась говорить громче. И дорожила заповедной, заветной, зачарованной тишиной.


                     Ах, улицы, единственный приют,
                       Не для бездомных, –
                       Для живущих в городе…
                                                                        Г. Шпаликов

5

 

Знакомый воробей прыгает по перилам балкона. Мой этаж довольно высок. А он всё равно собирает свои силёнки и прилетает проведывать меня.

Однажды такой птах – птенец упал откуда-то в нашем дворе. Мы осторожно подняли его, держали в ладонях, внесли в дом. А он был напуган. Билось сердечко, закрывались глазки-бусинки. Он пытался вырваться, даже взлетел неловко и угодил в ведро.

Мы вынесли его во двор и оставили на земле, потому что были слышны встревоженные крики его родичей. И они как-то умудрились унести его с собой. И когда мы выглянули из дверей, птенца уже не было и крики смолкли. И чувствовались в тишине счастье и покой.

Может, этот воробей – тот птенец, прилетевший ко мне через сорок лет. И в его чириканье можно услышать о нашем дворе, о маме, о дяде Саше, обо всех нас в том летнем дне. Солнечные пятна вперемешку с тенями лежали на земле. Как будто леопард крался вдоль дикого винограда и нырял в лопухи. Бабушка выносила ему блюдечко молока. И день звенел, как туго натянутая тетива. И одуванчики пускали миролюбивые стрелы. В воздухе кружились бабочки. Они обожали дневной зной. И пили его, как нектар.

На крыше двухэтажного дома сидело счастливое семейство воробьев. А внизу, на земле, такое же счастливое семейство людей любили, жили, веселились, печалились… Словом, делали всё что полагается, чтобы быть вместе в этом бесконечном летнем дне, под причудливыми очертаниями облаков, возле замысловатых узоров из ромашек, клевера и вьюнков.

6

 

Как хорошо после дней болезни вернуться к листу бумаги и написать первые слова, совершенно не думая, какие они и о чём. Всё равно они будут о весне, о жизни, о дружбе. И, наверное, о любви. Ведь и любовь была в твоей жизни. Вдруг подумалось, что жизнь как лоскутное одеяло и по лоскутам можно вспомнить года и дни. И сколько бы не было печальных и тёмных дней – одеяло всё равно пёстрое, яркое, запоминающее покрывает деревянную кровать. А кровать стоит в избушке, а избушка на лесной опушке, а опушка во дворе детства, в твоём городе, где многоэтажные дома. И если путник выйдет из-за елей – он увидит приветливый и гостеприимныйсвет. Вот такой представляется мне жизнь.

Скатился клубок с бабушкиных коленей, погнался за ним кот. Ходики стучат размеренно, книги вокруг. А на столе лампа с зелёным абажуром, а в светлом круге лист бумаги. И можно созывать слова со всех сторон. «Собирайтесь-ка, гости мои, на моё угощение…» – на мои листы, в мою письменность для себя, для других.

Если зима и воет ветер, и сугробы до крыши, то жарко и весело горит огонь в печи, трещат дрова, дым поднимается к звёздному небу. Ночь кажется не чёрной, а тёмно-синей, как на картинках в детских книжках. Только дети и старики знают, что за темнотой есть свет. Тьма дышит светом, и он пробивается к нам. В ночи светят искорки звёзд, квадратики окон. И лунная дорожка бежит по небесам и снегам.

А если весна, то время открывать окна, выставлять рамы, впускать весенний ветер в дом. Взлетает к потолку занавеска, падает на пол карандаш. И, как флейта, нежно звенит ручей. И в доме звонко и согласованно отзываются чашки. Им грезится, что они вполне способны сыграть весенний вальс. И все разговоры о почках, проталинках и капели.

А если лето, то тут уж и двери открыты и в вазе букетик полевых цветов. Про них говорила моя бабушка: «Они прелестны своей скромностью». Прелестно, прелестно – тонко и нежно доносится издалека. Кажется, что слово это старинное, что оно скромной бабочкой залетело к нам из минувших времён.

А осенью в доме пахнет яблоками. Они лежат на подоконнике и светят светом медовым, светом янтарным. Сладко кружится голова, и мотыльки летят на свет настольной лампы, и раскрытый томик стихов. Чайник насвистывает свою песенку. Пришли друзья.

Вот такой уютный дом, в котором книги, стол с настольной лампой, печь и кровать с лоскутным одеялом. Каждый лоскутик – твой день, твой год, твоя жизнь. Станет тоскливо и тускло – вглядишься внимательно в свою жизнь, и предстанет она многоцветной и разнообразной, и такое же разноцветье и впереди.

7

Просыпаешься зимним утром. Стёкла покрыты белыми узорами. На дворе – мороз. Как же это замечательно говорить не «на улице», а «во дворе». Потому что был маленький двор и счастливое детство в нём. Просыпаешься зимним утром. А в доме тепло. Бабушка уже затопила печь, мама ушла на работу, а мне не надо в школу, потому что каникулы. И ёлка стоит у окна, тихо мерцая дождиком и игрушками. А у кровати, на стуле – целое богатство: стопка книг, принесённая накануне из Детской городской библиотеки. Вид рисунков на обложке, названия – всё трогает душу и взгляд.

Бабушка хлопочет на кухне, слышится родное шарканье тапочек. Можно ещё понежиться в постели, листая страницы, поглядывая на ёлку. Но «рога трубят»! Санки ждут меня. Мой конь ретивый носится по сугробам и горкам так, что вихрь в лицо и снежная пыль столбом.

О, какое мастерство мы показывали на горных кручах! Хоть и приходилось надевать тысячу одёжек. Шубу, а под неё ещё и кофту, да шарф кусачий, да сползающую шапку и тёплые штаны, заправленные в валенки. Думаешь, ну как двигаться в таком облачении, а ввяжешься в зимние забавы – и перестаёшь замечать неуклюжую одежду! А она при всей своей добротности не сможет защитить от снега! Он набивается в валенки, даже в рукава. Шарф заиндевает, штаны на коленях тоже. Но так жарко в морозный день, что шапка сдвигается со лба с нетерпеливым жестом – ничего не пропустить, увидеть всё.

И пала снежная крепость под нашим дружным натиском. И враг с позором бежит, рассыпаясь на белые крошки. А потом, взмокшие и заснеженные, возвращаемся домой. И будет ахать мама, сокрушаться бабушка, смеяться дядя. И на верёвках повесят сушиться штаны, шарфы, шапки… Валенки ставятся поближе к печке. Варежки и носки кладутся поближе к теплу.

Вечером синеет воздух. Ещё больше белеют сугробы. Звёздочки мигают в чёрном небе, словно иллюминация. Дым идёт из трубы. Стукнешь лыжной палкой по заледеневшему сугробу – и несётся звук к Большой Медведице. Она поднимет голову и ищет Малую Медведицу, потому что большие всегда беспокоятся о маленьких.

8

Я забираюсь на стул и не боюсь чебурахнуться. Ну при чём здесь это, когда так по-капитански стоишь на стуле и плывёшь к мысу Доброй Надежды. Летом только и надо плыть на байдарках, на пароходах, на плотах, на надувных кругах. Или вот так, когда льёт дождь и нельзя гулять – на стуле, который стоит в комнате, а может, даже плывёт по океану. И у него есть палуба, якорь и корма! А главное – капитанский мостик и такие пёстрые острова впереди!

На полу разложены открытки; если не очертаниями, то пестротой они похожи на эти острова. И обезьяны, и лианы, и попугаи, и папуасы – все будут там. Я возьму в плаванье двоюродную сестру. И мы поплывём! О, как мы поплывём! Нас будет качать и сбивать с курса. Волны вздыбятся с многоэтажный дом. Мы промокнем, но преодолеем шторм. И доплывём… Но на этом интересном месте нас позовут обедать. И все приключения – до поры до времени – спрячутся под кровать, чтобы в любой момент возникнуть вновь.

9

Лето продолжается, и радуют его цветочные, разноцветные, пряные дни. Любой из них праздник, качели и карусельная лошадка.

Так легки сандалии… Словно к ним приделали маленькие крылышки, как у молодого бога из легенд и мифов Древней Греции.

Жарко. Капельки пота на лбу. Но дорожки разбежались по разным местам. А одна так счастливо сворачивает на тихую, заросшую улицу низеньких частных домов с «лица необщим выраженьем…»

Там тонконогим оленёнком, по колено в траве бродит моё детство. Я негромко окликаю его. И детство-оленёнок ласково и доверчиво тянется ко мне.

Жизнь течёт неспешно, знойно. Раскрыта книга. Там Айвенго сражается большим мечом. Воздух золотист, а тень лилова. Танцуют бабочки. Как воды в омуте неподвижно стоит тишина.

И книга падает с колен.

10

Летний воскресный день с любимыми людьми, собравшимися вместе. Лазурное небо, как подсиненная простыня над маленьким двором, который радуется нежданной прохладе, устав от изнурительной жары. И облака, как белые котята, ждут, когда бабушка вынесет им чашку молока.

– Кис-кис, облака! – зовёт бабушка. И они бегут чередой на её зов.

На дощатом заборе пряди дикого винограда, на столе миска вишни, купленная на рынке. Косточки ловко выстреливаются между пальцами, и скоро может вырасти вишнёвый сад. И будут там бродить олени с вишнёвыми деревцами на головах.

Осы обморочно кружатся над блюдечком с вишнёвыми пенками. Сладко, вкусно, ах! Двери и окна открыты. Тогда такое было возможно. Всё нараспашку, никаких домофонов и пропусков. Бодро играет по радио весёлая музыка. Но никуда не спешишь, сидя за столом, в счастливом блаженстве, что мама рядом и весь день будет со мной.

А в Первомайском саду кружатся карусельные лошадки и верблюды, поднимается колесо обозрения, шахматисты склонились на лавочке над шахматной доской. Продаётся мороженое и ситро «Буратино». Публика гуляет по дорожкам, дети в белых панамках ездят на трёхколесных велосипедах. Городское лето. Воскресный день. Забытая мелодия из того времени. Родные голоса.

апрель–июль 2017 г.

К списку номеров журнала «ОСОБНЯК» | К содержанию номера