Людмила Шарга

Есть бабочки, летящие на свет

Из цикла «На краю»

 

*

 

Сумерки прохладой прирастают,

но ещё сулят тепло рассветы,

дворники сметают, не читая,

письма из утраченного лета

в зябкие костры за гаражами,

что чадят осенними ночами,

вписывая в горние скрижали

радости земные и печали.

Дворники – сурки и нелюдимы,

не сильны в эпистолярном жанре,

в струйках дыма видят струйки дыма,

что им до каких-то там скрижалей,

до летейских тяжких вод забвенья

с чёрными от серы берегами…

Несколько небрежных мановений –

и сокрыта память под штрихами.

Выйдут – как обычно – на рассвете,

в час, когда ночные тени тают,

помянут недобрым словом ветер,

мётлами листву перелистают.

Со страниц проспектов и бульваров

в тёплых брызгах солнечного света,

с мостовых, мостов и тротуаров

дворники сметают лето в Лету.

Мне бы слушать мётел их камлание,

им бы – поскорей убрать весь город.

Где-то там – в кострах – мои послания

из тепла перетекают в холод,

из весны перелетают в осень,

растворяясь в поднебесной выси.

Дворники их не заметят вовсе –

утром город полон новых писем.

 

*

 

Ты привыкаешь к дождям под пятницу –

к самым любимым моим привычкам,

к старому дому, где время пятится,

и поездов слышна перекличка.

К запаху трав – резеды и дягиля,

что обволакивает ночами…

К этой бесхитростной дачной магии

в чашке густого – как память – чая.

К богом забытым вишнёвым саженцам,

что подрастают в саду украдкой…

Дикая вишня потом окажется

на удивление – сладкой-сладкой.

Только б зима не случилась лютая,

и на тепло весна не скупилась,

только б не к сроку свеча задутая,

снова зажглась.

Чтобы божья милость

нас не оставила окончательно,

чтобы мы жили, как давним летом,

в старой избе за семью печатями

из неокрепших вишнёвых веток.

Чтобы в пруду отражалось облако,

и открывались к утру кувшинки,

чтобы все беды и страхи – побоку,

чтоб ни души…

Лишь одна тропинка.

Хочешь направо – где гул платформенный,

хочешь налево – где спеют вишни…

Так и слагается эта формула

жизни и смерти

и новой жизни,

и под диктовку дождя незваного

я вывожу её на бумаге,

перечисляю все знаки заново:

лето, дожди, резеда и дягиль…

Ты улыбнёшься: «…да это матрица»,

и опоздаешь на электричку,

чтобы привыкнуть к дождям под пятницу –

к самым любимым моим привычкам.

 

*

 

Побудь со мной,

поговори со мной,

постой тихонько за моей спиной,

за окнами осенний дождь стеной,

в который раз без нас отчалил Ной.

В который раз кочующий ковчег

уплыл искать надежду и ночлег

туда, где осиянна светом и твердь,

масличная обещанная ветвь –

свидетельство, что где-то есть земля

для жизни лучшей и счастливой, для…

А в нашем доме – печь,

и жар в золе,

и рукопись на маленьком столе,

и нам опять судьбу перешивать,

донашивать свой век и доживать,

не ведая, что нас давно уж нет…

Есть бабочки, летящие на свет,

есть сумеречный заоконный след,

в печи огонь и на стене портрет:

твой профиль,

солнце и

проём дверной…

Теперь здесь только мгла и дождь стеной.

Слились земля и небо,

мир иной,

предел небесный и предел земной.

Я у окна,

ты за моей спиной…

В который раз без нас отчалил Ной.

Никто не знает, сколько зим и лет

нам коротать вдвоём,

пока нас нет.

Есть бабочки, летящие на свет,

есть серебристый сумеречный след,

и дождь осенний за окном – стеной,

и трепет тонких крыльев за спиной…

Ни паруса у дома – ни руля,

на сотни вёрст – плавучая земля.

 

*

 

Уехать к морю и забыть о доме,

где ангелы качали на ладонях

от счастья невесомые тела;

где речка полноводная текла,

и бусинки обычного стекла

хранились – как сокровища – в шкатулке.

Где девочка бежит по переулку –

«провулок» говорили в том краю –

не знает счастье ни конца – ни края:

там солнце на Купалин день играет,

и я его встречать не устаю.

Уехать к морю – это ли не благо,

дышать прохладой и марать бумагу

то прозой, то стихами…

То молчать,

вытягивая бытность на плечах,

и, коротая ночи при свечах,

писать самой себе десятки писем,

в них правда, в них обрывки вечных истин,

а суть одна – так хочется домой,

где свет живой и где вода живая,

и тихий голос песню напевает

о том, что будет лето за зимой.

Уехать к морю.

К берегу иному,

к неверному прибою кружевному,

и снова очутиться на краю,

в любимой колыбельной, что поют

всем маленьким, и права не дают

ходить по краю и ложиться с краю…

 

Там волны снами детскими играют,

там старики из вод забвенья пьют.

 

Уехать к морю и дойти до края,

и просто жить – судеб не выбирая,

бродить, как бедный серенький волчок,

закрыв беглянку-память на крючок,

чтобы с пути в который раз не сбиться;

и не вспугнуть волчка – он сам боится

ходить по краю.

Но о том… молчок.

 

*

 

Одуванчики – такая игра.

Перелётный ветер вздохнёт: пора –

обрываются, не прощаясь

и вернуться не обещая,

и летят, не ведая, кто предаст,

и не ведая о преданиях,

пролетают… господи, – в сотый раз –

Привокзальную с поездами,

где клубятся дымные вечера,

суетливые рдеют будни.

Одуванчики – такая игра,

победителей в ней не будет.

Будет лето.

Будет неблизким путь.

Будет день и ночь

что есть силы дуть

перелётный ветер – обманщик.

Где твой дом, скажи, одуванчик?

Серебрится след вечерней росы,

и заря – от края до края,

подрастают солнечные часы

и судьбу по солнцу сверяют,

и лишь только ветер вздохнёт: лети…, –

распрощаются с колыбелью

и взлетят, чтоб где-то на полпути

одуванчиковой метелью

промелькнуть и кануть в небытие.

Это просто игра такая.

Там – в далёком солнечном забытье –

золотые стрелки стекают.

Там, где месяц май,

там, где месяц юн,

там, где дремлет ветер-обманщик,

босоногой девочкой я стою,

поднеся к губам одуванчик.

Осторожно выдохну: нам пора,

отпущу миллионы судеб.

Одуванчики – такая игра,

проигравшего в ней… не судят.

 

*

 

Давным-давно живу,

давным-давно

усвоить равновесие пытаюсь,

но всякий раз срываюсь – всё равно –

туда, где летний вечер отцветает

и летний разливается закат

и золотом течёт в окно мансарды,

и что-то – неизменно – входит в кадр,

а что-то остаётся там – за кадром –

невидимым для посторонних глаз,

для рук чужих и взглядов посторонних,

и оживает тайна всякий раз,

едва заря легонько небо тронет.

Так кто-то до меня – сто лет назад,

касался книг в шкафу из палисандра

и вечерами выходил в закат,

а всем казалось, что в окно мансарды.

И, открывая книгу наугад,

листая пожелтевшие страницы,

я отыскать пытаюсь чей-то взгляд

и вздох и всё, что может сохраниться

меж незнакомых стихотворных строк,

написанных давно, во время оно,

мне близок этот архаичный слог

и сумерек прохлада заоконных.

Давным-давно живу,

давным-давно

не голоса ловлю – но отголоски,

смотрю на обрамлённую окном

бушующего золота полоску,

и вижу, как чужая жизнь текла,

чужая смерть поблизости таилась,

покуда жизнь жаждала тепла

и уповала на господню милость,

по вечерам смотрела на закат,

пугаясь дальних грозовых раскатов,

и думала, что попадает в кадр,

и оставалась в стороне – за кадром.

 

*

 

Научи меня быть вечерней рекой,

течь и верить: каждому – да по вере

отмеряет и щедрой даёт рукой

тот, кто сам и вода и река, и берег.

Научи меня быть огнём и землёй,

лёгким облаком – тайного вздоха легче,

укажи мне затерянный путь домой,

на восток, где зарёй окоём расцвечен.

Научи меня мудрости просто жить.

Я, усвоив основы твоей науки,

перестану загадывать и спешить,

и приму все утраты и все разлуки,

и однажды поверю, что смерти нет,

воспарив и свободно и облегчённо,

и увижу, как горний исходит свет

от приговорённых и обречённых.

Научи меня жить… как в последний день,

чтоб уснуть на краю и проснуться с краю,

чтоб от яблони – яблоком в свет и в тень,

где вечернее солнце в траве играет,

и припомнится: зарев, земля, огонь

и журавль над серым срубом колодца,

и – под утро – в распахнутую ладонь

вожделенное яблоко-жизнь сорвётся…

 

*

 

День отражается в окне…

Летит, сюжет опережая,

стихотворение, во мне

и дни, и ночи отражая.

И кто-то в сутолоке дня

вдруг скажет: стоп; не так уж плохи

дела,

и тем спасёт меня

от суеты и суматохи,

и от зеркал, что всё двоят

и множат сонмы отражений…

О, вечнодействующий яд

ветхозаветных искушений:

вкусить от яблок Гесперид,

замедлить времени скольжение,

но кто-то мудрый говорит,

что наша жизнь и есть движенье:

и цвет, и колос, и плоды,

и листопады, и метели,

прощальный вздох и плеск воды,

и ангелы у колыбели.

Смятение, господи, во гнев

пускай не будет – виновата…

День отражается в огне

неповторимого заката,

в вечерней зыбкой тишине

и в мнимом призрачном покое,

день отражается во мне,

и я машу, машу рукою,

и там – на дальних берегах –

мне машет женщина чужая…

и отражается в стихах,

моё молчанье отражая.

 

*

 

И хочется кричать…

Но я молчу.

Не слышно вопиющего в пустыне.

Безумен мир,

безжалостен и чужд,

но боль – она своя, она остынет.

О, мне и боль была бы по плечу,

когда бы я кричала.

Но молчу.

Лихие дни огнём обожжены,

тысячелетьем стало лихолетье,

и пишется четвёртый год войны,

хлеща наотмашь ненавистью-плетью.

Куда бежать, к священнику,

к врачу?

Мне хочется кричать,

но я молчу.

Летит, летит над миром вороньё,

добычу рвёт кровавыми кусками,

и, может быть, молчание моё

со мной умрёт и превратится в камень:

я столько на душе их волочу,

что впору закричать.

Но я молчу.

Не сдвинуть камень и не обойти –

стоит себе в невидимом остроге,

свернёшь направо – не найдёшь пути,

свернёшь налево – не найдёшь дороги,

и только прямо – только по прямой –

лежит неблизкий долгий путь домой.

Но это после.

А пока ничуть

не легче ни от левых – ни от правых,

лежит за камнем в белых росах Чудь,

дремучие леса

и в пояс травы.

Тот камень станет плахой палачу.

Мне хочется кричать.

Молчу.

Молчу…

К списку номеров журнала «ЮЖНОЕ СИЯНИЕ» | К содержанию номера