Виктор Куллэ

Человек из будущего

Foto1

 

Поэт, переводчик, литературовед, сценарист. Окончил аспирантуру Литинститута. Кандидат филологических наук. В 1996 г. защитил первую в России диссертацию, посвященную поэзии Бродского. Автор комментариев к «Сочинениям Иосифа Бродского» (1996–2007). Автор книг стихотворений «Палимпсест» (Москва, 2001); «Всё всерьёз» (Владивосток, 2011). Переводчик Микеланджело, Шекспира, Чеслава Милоша, Томаса Венцловы, англоязычных стихов Иосифа Бродского. Автор сценариев фильмов о Марине Цветаевой, Михаиле Ломоносове, Александре Грибоедове, Владимире Варшавском, Гайто Газданове, цикла документальных фильмов «Прекрасный полк» – о судьбах женщин на фронтах войны. Лауреат премий журналов «Новый мир» (2006) и «Иностранная литература» (2013), итальянской премии «Lerici Pea Mosca» (2009), «Новой Пушкинской премии» (2016). Член СП Москвы и Российского ПЕН-центра.

 

Книга воспоминаний Льва Лосева о Бродском начинается с роскошного bon mot: «“Лежим мы с Иосифом на кладбище…” – я сказал Иосифу, что начну когда-нибудь такой фразой свои мемуары, и рассмешил его». Поэты, действительно, валялись на травке старинного гановерского кладбища, которое причудой судьбы располагается в самом сердце престижного Дартмут-колледжа, где преподавал Лев Владимирович. Дело происходило в 1979 году, и для Бродского – недавно перенесшего первую операцию на сердце – шутка была совсем не безобидной. Тема смерти – лакмусовая бумажка для автора. Едва коснёшься её – любая фальшь и безвкусица становятся очевидны. Традиционно в поэзии она разрешалась посредством романтической дерзости, либо – светлой печали и смирения («И пусть у гробового входа / Младая будет жизнь играть»). Относиться с юмором к неизбежности собственного ухода – не впадая при этом в ёрничество, на деле являющееся лишь изнанкой экзистенциального ужаса – дано считанным единицам. В том числе – двум поименованным поэтам.

Похоже, им так и суждено остаться в истории нашей литературы вдвоём: Бродский и Лосев. По гороскопу оба были Близнецами. Лосев, как человек ироничный и сдержанный, астрологической чушью не заморачивался, а вот для Бродского миф о близнецах был действительно важен. Подтверждений тому в стихах – бессчётно. Он искал (и находил) братьев-близнецов, способных с полуслова понять сказанное, в самых разных эпохах – от Горация до Баратынского. Не говоря уже о современности, где с друзьями более чем посчастливилось: Анна Ахматова и У.Х.Оден, Евгений Рейн и Владимир Уфлянд, Чеслав Милош и Томас Венцлова, Дерек Уолкотт и Шеймас Хини, Октавио Пас и Тумас Транстрёмер. Однако дружба с Лосевым была чем-то особым – помимо литературных резонов и общих воспоминаний, их связывала некая обречённость друг на друга.

Импульс, исходил, конечно же, от Лёши (именовать его на всей протяжённости текста Львом Владимировичем язык не поворачивается – пусть уж будет, как при жизни). Началось всё с юношеской влюблённости. У Лосева есть воспоминание о том, как он услышал Бродского, читающего «Холмы» – дело было у них на квартире во время литературных посиделок, посвящённых приезду московского десанта во главе с Красовицким: «Я слушал и понимал, что слушаю стихи, о которых всегда, сам того не зная, мечтал, чтобы они были написаны». С этого момента многое в жизни Лосева изменилось. Начнём с того, что к юному Бродскому в Питере начала 60-х относились неоднозначно. С юмором. Считалось, что он немножко гениальничает. Лосев же обретался в компании насмешников-неофутуристов («филологическая школа»), где подобное считалось дурным тоном. Влюблённость в Бродского стоила Лёше дружбы с Сергеем Кулле – замечательным поэтом, которого Лосев даже после разрыва боготворил. Сергей Леонидович был двоюродным братом моего отца, и когда в 1998-м мы с Лёшей встретились в Нью-Хэмпшире, он рассказывал об этой утрате с такой горечью, будто это произошло совсем недавно.

Приблизительно тогда же, в начале 60-х, Лосев более чем на десятилетие отказался от писания собственных стихов. На том основании, что выходящее из под его пера обладает малой оригинальностью по сравнению со стихами товарищей. Хотя среди его ранних творений встречались подлинные шедевры: «В зоопарке умирает слон» вошло в легендарный «Синтаксис» Алика Гинзбурга и по сей день цитируется многочисленными историками литературы. Напрямую Лосев по этому поводу не высказывался, но рискну предположить, что эти события: знакомство со стихами Бродского и отказ от собственного оригинального творчества – связаны более чем тесно. Косвенным подтверждением служит история о том, как в 1974-м, после отъезда Бродского в эмиграцию и переезда Рейна в Москву, стихи вернулись.

Невольно поймал себя на том, что даже сейчас, вспоминая Льва Владимировича, пишу о нём как о каком-то дополнении, придатке к Бродскому. Увы, так по сей день считают многие. Это несправедливо и в корне неверно. Правильнее, на мой взгляд, говорить о них, как о двух зеркалах, отражающих друг друга. По счастью, вопреки бессмертным строкам Георгия Иванова, отражений зеркала эти не искажают. Напротив – взаимодополняют, создавая уходящую в бесконечность перспективу.

Попробую прояснить свою мысль. Начнём с того, что Бродский – всю жизнь декларировавший себя как «частную персону» – был обречён на жизнь человека публичного. После Нобеля буквально каждый его шаг, каждое высказывание приватности не предполагали. Лосев же воистину исхитрился прожить жизнь частного человека – и, отталкиваясь от неё, создать поразительную лирику, ставшую стихотворным памятником всей «третьей волне» русской эмиграции. Я не оговорился: именно стихи Лосева с наибольшей полнотой и достоверностью запечатлели самоощущение и быт тех, кто, начиная с начала 70-х, вынужден был взять билет из возлюбленного Отечества в один конец. Бродский – с его «взглядом на вещи как бы с Луны» – для этого был фигурой слишком космической. Он отдал дань эмигрантским «одиночеству и свободе» в самых первых послеотъездных стихах («Осенний вечер в скромном городке», цикл «Часть речь») – чтобы далее перескочить на более универсальную разработку темы. Лосев, напротив, глобальности чурался. Дидактизм, присущий позднему Бродскому, для него совершенно несвойственен. Дело даже не в искусе «пасти народы» – которого, по счастью, избежало большинство представителей питерского андеграунда 60-х – а в некоей «точке начала взгляда» (выражение Лосева). Проще говоря, если Бродский был дальнозорок, то Лосев – близорук. Или, ещё точнее, Бродский разглядывал жизнь в подзорную трубу, а Лосев – в микроскоп. Ровно поэтому стихи его пришлись по сердцу не только эмигрантам, но и нам – обитателям советского зазеркалья, представителям эмиграции внутренней. Готов поспорить, что по индексу бытового цитирования в эмигрантской среде стихи Лосева уступят разве что байкам Довлатова. И уж конечно же, оставят позади шедевральные, но далековатые от реальности строки Бродского. Вот пример:

 

А у меня ни пуха ни пера,

и, кроме родины, ничем я не торгую,

но не берут лежалую такую,

Им, вишь, не надо этого добра.

 

Признаться в «торговле родиной» – неслыханная для эмигранта отвага. Прежде всего, это означало дать пищу для злорадства бесчисленным советским зоилам. Ан, нет! В рамках буквально одного четверостишия Лосев исхитряется кардинальным образом поменять акценты. Содержанием стиха становится не жалостливость по отношению к себе, «отщепенцу и изгою», но горечь за Родину – с лихвой перекрывающая все признания в любви к ней профессиональных патриотов.

Об игровом характере поэтики Лосева – вполне справедливо – писали многие. Лосев, действительно, виртуозен в своей работе со словом. Гораздо более виртуозен, чем Бродский. При всём гигантском версификационном инструментарии последнего, его работа носила центробежный характер. Бродский стремился расширить рамки стиха за счёт его прозаизации. Лосев же взвалил на себя труд несоизмеримо более тяжкий: подарить подержанным, истасканным речевым оборотам новую жизнь, увидеть в них смысл, который не удосужились разглядеть великие предшественники. Он работал не вширь, а вглубь – и в этом смысле был «орудием языка» в большей степени, чем Иосиф Александрович. Ведь работа исключительно на внутренних резервах речи заведомо сложнее, чем внешняя экспансия.

К сожалению, эта сторона поэтической работы Лосева ещё только начинает осознаваться. Уверен, что со временем его опыт будет значить для последующих поколений стихотворцев больше, чем инструментарий Бродского. Очевидно же, что Иосиф Александрович как распахнул дверь – так и захлопнул её за собой. Следование его поэтике – по крайней мере, те примеры, которыми мы на сегодня располагаем – представляется путём тупиковым. Лосев же, напротив, широко распахнул дверь для творческого состязания. Напомнил нам, что самое засаленное от употребления языковое клише может быть обыграно и переиначено до неузнаваемости – и снова стать достоянием поэзии.

Печально, но когда речь заходит об игровом характере поэтики Лосева, неизбежно следует резюме об «университетской поэзии», о его сухости и отстранённости, о тотальной иронии. В итоге разглагольствования упираются в пресловутое псевдопатриотическое: «нет боли». Кажется, только Сергей Гандлевский сумел найти стихам Лосева точное определение: «мрачная весёлость». Осмелюсь сделать следующий шаг. В моём понимании Лев Владимирович – один из самых трагичных поэтов нашего времени. Сопоставимый по накалу трагизма разве что с Георгием Ивановым. То, что страшные вещи произносятся у него сдержанным голосом, лишь повышает их удельный вес. Так на театре сказанное шёпотом лучше доходит до публики, чем истерический выкрик.

 

Седьмой десяток лет на данном свете.

При мне посередине площадей

живых за шею вешали людей,

пускай плохих, но там же были дети!

Вот здесь кино, а здесь они висят,

качаются – и в публике смеются.

Вот всё по части детства и уютца.

Багровый внук, вот твой вишнёвый сад.

 

Вишнёвый сад здесь, конечно же, не случаен. Если пытаться найти для Лосева аналог в предшествующей классике, то это будет отнюдь не жуир и бонвиван князь Вяземский – с которым сравнил его Иосиф Александрович – а, скорее, Чехов. Недаром он так стремился найти элементы «чеховского лиризма» у Бродского и с горечью пытался разобраться в истоках нелюбви к Антону Павловичу Ахматовой. Тут есть, конечно, и автобиографический элемент – та же поездка на Сахалин. Однако дело, мне кажется, гораздо глубже. Помню, в бытность редактором мне довелось вычитывать капитальный том «Чехов в прижизненной критике». Содержащий все критические отзывы, которые Антон Павлович мог прочитать о себе при жизни. Поразило даже не то, как низко – в одной обойме с Павленко или Златовратским – современники ценили гения, а повторявшийся из статьи в статью перечень обвинений. В него входили ирония, для которой «нет ничего святого», бесстрастность и «фотографичность». То есть всё то, в чём творчество Чехова предвосхитило последующее развитие искусства. Странно, но увидеть смех сквозь слёзы способны многие, а вот разглядеть слёзы, проступающие из-под смеха – дано единицам.

При этом Лосев вполне был способен на «прямую речь». Вот пример стихов, наполненных высочайшим беспримесным трагизмом

 

Портянку в рот, коленкой в пах, сапог на харю.

Но, чтобы сразу не подох, не додушили.

На дыбе из вонючих тел бьюсь, задыхаюсь.

Содрали брюки и белье, запетушили.

 

Бог смял меня и вновь слепил в иную особь.

Огнеопасное перо из пор попёрло.

Железным клювом я склевал людскую россыпь.

Единый мелос торжества раздул мне горло.

 

Се аз реку: кукареку. Мой красный гребень

распространяет холод льда, жар солнцёпека.

Я певень Страшного Суда. Я юн и древен.

Один мой глаз глядит на вас, другой – на Бога.

 

Чудо, происходящее у нас на глазах заключается в том, что – как и положено в истиной трагедии – происходит катарсис. Ужас жизни является лишь зеркалом, призванным отразить торжество победы над ним человеческого духа. В этом смысле равных по мощи стихов в русской поэзии я не знаю.

15 июня этого года Льву Владимировичу Лосеву должно исполнилось бы 75 лет. В отличие от 70-летия Бродского, этот юбилей прошёл для страны практически незамеченным. Похоже, загадка Лосева остаётся отечественным историкам литературы не по зубам. Как остаются маловостребованными щёдрые подарки, оставленные им пишущей братии. Вероятно, ситуация может измениться, когда наследие Лосева не только будет опубликовано в полном объёме (это уже сделано), но и должным образом откомментировано. Будучи, как и Лёша, прописан по штату комментаторов Бродского, предвижу, что здесь задача окажется посложнее. Но делать это надо – причём незамедлительно.

И ещё одно соображение. С лёгкой руки Ахматовой принято считать, что «когда человек умирает – изменяются его портреты». В этом смысле Лев Владимирович являет чудесное исключение. В моей памяти он остался равен самому себе: скромный, деликатный, с нежностью относящийся к друзьям, но поразительно чуткий к любой фальши – что в жизни, что в литературе. Для меня до сих пор остаётся загадкой его легендарная забубённая юность («всем хорошим во мне я обязан водке») – тут приходится верить на слово Ерёмину и Уфлянду. Другая (и главная) тайна – насущная для всех, его знавших – как вообще этот сдержанный человек мог писать столь рискованные и свободные стихи. Простейший вариант отгадки отсылает к истории доктора Джекила и мистера Хайда: в какой-то момент щёлкал выключатель – и педантичный профессор превращался в отвязного стихотворца. Мне кажется, что это не так: стихотворец присутствовал всегда. Просто гармония личности была столь совершенна, что Лёша выпускал его порезвиться лишь, когда дольше сдерживать не имело смысла. Отсюда – такая запредельная плотность любого лосевского текста. Впрочем, сие лишь досужие домыслы. Для меня эта – совершенная в мельчайших деталях – жизнь продолжает оставаться загадкой. Возможно, самым поразительным образцом жизнестроительства, с которым сводила судьба. Если Бродский позиционировал себя как представитель античности, каким-то чудом угодивший в гости к варварам, то Лосев был, скорее, человеком из будущего. Любителем словесности, переместившимся в нашу эпоху, чтобы пристально и бережно изучить её с более близкого расстояния. И, заодно, преподать нам урок, что даже после пресловутой «смерти автора» и тотального пиршества постмодернизма честь и достоинство в литературе никто не отменял.

Позволю себе личное воспоминание. После выступления на кафедре в Дартмут-колледже Лёша повёл меня в ресторан. По его совету, мы отправились туда, где подавались блюда местной морской кухни. Чорт меня дёрнул из любопытства заказать лобстра. Лёша усмехнулся и заказал то же самое. Когда принесли это чудовищное, закованное в панцирь творение, к которому полагался не только набор соусов, но и целый арсенал всевозможных щипчиков, ножичков, прочих блескучих железяк, вызывающих ассоциации с арсеналом заплечных дел мастера, я содрогнулся. Понял, что никогда в жизни не сумею с ними управиться. Мудрый Лосев не сказал ни слова – он попросту стал расправляться со своим закованным в панцирь монстром. Подчёркнуто медленно, чтобы я как обезьянка мог копировать его действия. Даже лёгкой улыбкой не позволив себе выразить отношение к комизму ситуации. Честное слово, больше подобной доброжелательности и деликатности встречать в жизни мне не доводилось. Боюсь, уже не доведётся.

Сам Лев Владимирович не терпел в поэзии «табели о рангах». Но, как преподаватель, он обречён был её выстраивать – хотя бы для студентов. Помню, он рассказывал, что всегда брезгливо морщился от дружеских похлопываний по плечу: «Старик, ты гений!» – и каким-то образом устаканил для себя вопросы иерархии, лишь после чтения цветаевского «Искусства при свете совести». Там приводится следующая градация: «большой поэт» – тот, кто одарён чрезвычайным поэтическим даром; «великий поэт» – у него упомянутый дар соответствует масштабу личности; «высокий поэт» – обладатель скромного дара, сумевший, благодаря внутренней ценности, создать нечто поэтически значимое. После смерти принято клеить ярлыки – и Лосев в цветаевской классификации уверенно зачисляется в раздел «больших поэтов». Тут я позволю себе пристрастность. Для меня лично человеческие уроки, преподанные Львом Владимировичем, значат никак не меньше версификационных. Он – во всей совокупности написанных текстов и совершённый поступков – остаётся образцом для подражания. Увы, недосягаемым. Профессиональная и этическая высота, взятые этим человеком, поражают воображение. Поэтому в моём понимании Лев Лосев – великий поэт. К сожалению, пока должным образом непрочитанным. Тем большее количество открытий суждено совершить последующим поколениям толкователей, да и просто читателей.

А тем, кому посчастливилось знать Льва Владимировича при жизни, остаётся груз благодарности. Практически непосильной, но чудесным образом способствующей собственному прямохождению.

К списку номеров журнала «Кольцо А» | К содержанию номера