АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Дмитрий Чернышков

Георгий Иванов как зеркало

25 марта 1930 года Владимир Маяковский на выступлении, посвящённом двадцатилетию собственной творческой деятельности, объяснил присутствующим, почему он не может читать стихов: «Я сегодня пришёл к вам совершенно больной, я не знаю, что делается с моим горлом, может быть, мне придётся надолго перестать читать. Может быть, сегодня один из последних вечеров…» Что произошло с его горлом, поэт знал, знают и остальные – из расхожих строчек о том, что «я себя смирял, становясь на горло собственной песне»: таким образом, это оказалось почти не метафора. Через двадцать дней Маяковский застрелился.

Тот самый Маяковский, который пятилетку назад озаботился, «скольких колеблющихся… подведёт под петлю и револьвер» прощальный есенинский стих, и написал вирши про то, как нехорошо поступил с собой Сергей Есенин (так и не сумевший однажды увлечь Маяковского под локоток опохмелиться на получку из кассы Госиздата).

Застрелился Маяковский, который в апреле 17-го года на банкете в честь независимости Финляндии, усевшись между Буниным и Горьким, стал есть с чужих тарелок, а заметив, как брезгливо отодвинулся от него Бунин, вопросил: «Вы меня очень ненавидите?» – «Слишком было бы много чести».

Застрелился Маяковский, который в 28-ом, побывав на местах гибели царской семьи на Урале, написал стихотворение «Император», которого нет даже в перестроечном собрании сочинений; стихотворение, которое – в подлиннике – заканчивается строками о том, что «я вскину две моих пятерни, что я голосую против» и «коммунист и человек не может быть кровожаден».

Застрелился – по определению известного грузинского поэта Сосо Джугашвили – «лучший и талантливейший поэт эпохи», которого Лиля Брик, в голодные годы провожая в загранкомандировки к проклятым империалистам, просила привезти ей оттуда в подарок автомобиль.

Застрелился громогласный Маяковский, которому на выступлении в «Бродячей собаке» десятых годов Мандельштам заявил: «Маяковский, перестаньте читать стихи! Вы не румынский оркестр».

Застрелился Маяковский, который написал о своём выступлении в 27-ом году в парижском кафе «Вольтер»: «Странно смотреть на потусторонние, забытые с времён «Бродячих собак» лица. Насколько, например, противен хотя бы один Георгий Иванов со своим моноклем. Набалдашник в кепке».

Одним словом, – застрелился Маяковский, который слишком мало был поэтом и слишком много Маяковским.

А Георгий Иванов не застрелился. Зачем было стреляться Георгию Иванову? Хотя нет, – причины были. Причины всегда найдутся, если хорошо поискать…

В 1922 г. Георгий Иванов – бывший кадет, бывший дворянин, бывший акмеист, женатый вторым браком, выпустивший за год до этого книгу стихов, о которых Александр Блок выразился: «...можно вдруг заплакать — не о стихах, не об авторе их, а о нашем бессилии, о том, что есть такие страшные стихи ни о чём, не обделенные ничем — ни талантом, ни умом, ни вкусом, и вместе с тем — как будто нет этих стихов, они обделены всем...»

Который просидел годы военного коммунизма вместе женой и критиком Адамовичем на одной квартире, а до революции – в поэтических кабаках, где, по выражению Бунина, только ленивый не орал о собственной гениальности. А ещё раньше, во времена империалистической войны, успел побыть и ура-патриотическим пиитом, умудряясь печататься во всех газетах сразу.

Который так дружил с Мандельштамом, умершим от усиленного питания в каком-то дальневосточном бараке в 38-ом году (а всё-таки Пушкин счастливчик: он хотя бы умер на Мойке, а не на помойке), – что у них на двоих была одна визитная карточка.

О котором ещё в 1916 г. Владислав Ходасевич пишет: «...поэтом он станет вряд ли. Разве только если случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя, несчастья. Собственно, только этого и надо ему пожелать».

Так вот, Георгий Иванов, в 22-ом году выпросивший у Луначарского командировку за рубеж, ставший заурядным невозвращенцем и использовавший казённые деньги в качестве подъёмных, – оказавшись в столице мира Париже, очень быстро (как и все, кто…) понимает, что здесь он сам и его поэтическая гениальность тоже мало кому нужны. Что он не какой-нибудь там нефтепромышленник Гукасов, а всего лишь нерадивый и незадачливый командированный литератор.

И вот, окунувшись в полную жизненную и пожизненную свободу с головой, а значит, и хлебнув того, что попало сквозь сжатые зубы, – на  глазах у изумлённой публики этот изящный человечек с самой русской фамилией, для пущего дворянства произносимой с ударением на болгарский лад, выпустивший до того штук пять или шесть никаких книжечек, превратился к началу 30-х годов – посреди эмигрантской неустроенности и безнадёжного безденежья, униженности и воспоминаний о когда-то, среди разливанного моря всех этих «Рулей», «Новых жизней», «Зелёных ламп» и т. д. и т. п. – в великого русского поэта (книга «Розы»).

Не думаю, что он стал от этого счастлив, – ведь тогда выходит, что можно стать счастливым,  став несчастным… Правда, до конца с ним были его стихи, его жена, и сам он прожил сравнительно долгую жизнь.

…И всё это называлось – «парижская нота». А с Ходасевичем, которого великий прозаик и посредственный поэт Владимир Набоков называл «крупнейшим поэтом нашего времени», и с Адамовичем, старым другом, – Иванов рассорился. Навсегда.

И была ещё подёнщина – какие-то киносценарии и длинная-предлинная, только чтоб не кончалась, совместная журнальная халтура с женой Ириной Одоевцевой. И вместе с тем – самый физиологичный, но и самый музыкальный в русской прозе «Распад атома».

А потом была война. И немецкая оккупация. И несправедливые обвинения в коллаборационизме, отшатнувшие от него многих и многих. И серые дни на каком-то убогом французском курорте, где в номере напротив жил старый ворчливый Бунин в старом халате, называвший Иванова Болгарином, не считавший за писателя никого кроме себя, ругавшийся с ним по поводу литературы каждый день – и всё-таки каждый день приходивший к нему посидеть в старом чёрном кожаном кресле снова…

А потом Иванов умер… Нет. Сначала – письма к издателям с нижайшими просьбами о 30-и долларах и о цветастеньких тряпках к Рождеству «для Ирины Владимировны» плюс давление под 300, –  умер он после. А Ирина Владимировна пережила его больше чем на 30 лет. И вернулась в Ленинград. И написала прекрасные воспоминания. И тихо скончалась от глубокой старости – уже в Санкт-Петербурге… (Хотя какой он, к чёрту, Санкт-Петербург? Да и звучит чопорно, серо и казённо это неудобоваримое голландское «санктпетербург»: куда как легко и звонко, с мартовским ледком, – «Ленинград».)

…Не думаю, чтобы Георгий Иванов придал большое значение той парижской встрече с Маяковским. По крайней мере, стреляться пришлось не ему – ипохондрику и пессимисту, а этому несгибаемому, с бычьей шеей, горластому амбалу.

При чём тут, спросите вы, вообще Маяковский? Руку на сердце положа – бог его знает. Бог его знает…

Знающие люди говорят, что Серебряный век – это всего лишь легенды о нескольких десятках человек, знавших и бивших друг друга в лицо, записанные уцелевшими в 30-е годы осколками этого «века». А Россия жила себе, жила и не знала, да и дела до них никакого ей не было. – Наверное, так оно и есть. И всё это утрачено…

Или нет, не так, по-другому: всё это было, а значит, неизбежно осталось. Утрачено – совсем другое, и утрачено – в нас.

…А пока ничего этого нет, и Пётр Степанович только заявляет растерянному Кармазину, что к следующему Покрову всё будет кончено, и Вера Павловна едет в Пассаж, и холодно, и гулко, и омытый водой чёрный гранит влажно блестит под неярким, чухонно-чахоточным небом, и столица империи на миг замерла над чутким миром, заглядевшись на собственное отражение, и совсем молоденький Георгий Иванов, ошарашенный известием о заочном избрании его членом Цеха поэтов, волнуясь, сидит за столиком в одиночестве…

Ещё по-богемному ранний час, в зале пусто, почти никого, от ходьбы половых вздрагивают занавески на окнах и шторы между комнатами, а он старается не сводить глаз со входной двери, где сейчас, вот-вот, прямо сейчас – уже подходят, уже обивают на крыльце прилипший к подошвам снег – появятся раскрасневшиеся с морозца, такие весёлые и молодые, ещё такие живые Анна Ахматова и Николай Гумилёв…

К списку номеров журнала «ЛИКБЕЗ» | К содержанию номера