АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Майя Шварцман

Выдох «Я». Стихотворения

Перепись населения

 

Мест не было. Всё под завязку. (Лука

не врал.) – Поглядите и сами уверитесь,– 

твердили хозяева хором, пока

всё новые толпы валили на перепись.

Растерянный плотник стучался впотьмах

в дома и подворья, уставши заискивать:

«В углу бы соломки... жена на сносях...»

Промаявшись ночь у кострища золистого, 

к озябшему ослику сбоку припав,

кой-как продержались, дрожа у обочины,

а там поднялись из опаски, что штраф

вчинят, и с рассветом пристроились в очередь.

«По клану и роду», так кесарь велел –

и всё кувырком; в дальний угол закидывай

дела, уговор с повитухой, задел

заказов, – и в путь, чтоб «из рода Давидова»

учётчику буркнуть в оконный проём

в дощатом пристрое, а дальше проваливай

и топай обратно, вдвоём ли, втроём – 

кто ж будет терзаться о тле государевой...

И тащится ослик, не зная куда,

и носом поводит на запах молозива.

Приветливо с неба кивает звезда,

предчувствуя бога ли, сына ль Иосифа.

 

...А снегу-то, снегу, – без устали кисть

белилами холст покрывает размашисто:

проулки, постройки и дёрн, что раскис

по краю дороги до слякотной кашицы.

На кровлях, телегах, на выступах стен,

на вретищах нищих, на шляпе у щеголя

во Фландрии снег – и покрыт Вифлеем

побелкой мороза у Питера Брейгеля.

Невесело дома. А ты соизволь

писать Рождество в бубенцах раззолоченных.

Лютуют испанцы, творят произвол,

терзая и так истощённую вотчину.

Готовится новое войско пройти

по нашим равнинам, – ведь это безделица

для Габсбургов, да на кровавом пути

погромы и казни снежком не забелятся.

В безмолвии вырази муки свои:

пространство картины мазками заштопывай,

сказанье об ироде перекрои

и перепиши его кистью эзоповой.

Приметы и знаки укрой по углам,

упрячь их в детали, на взгляд неказистые.

Ведь всё, что случается, это не «там»,

не «где-то», а с нами, а с нами воистину.

 

...Рябая рука, отодвинув журнал

с плохой репродукцией (что-то в заснеженной

деревне), берётся за трубку. Зурна

луны завывает за шторой барежевой.

По сводкам и цифрам скользит карандаш,

обводит итоги и давится ересью:

ломается грифель. Ну как тут создашь

державу, когда беспристрастную перепись,

и ту извратили. Год тридцать седьмой,

метро, пятилетка, победы, свершения,

но где миллионы прироста? кто в бой

рванёт, если надо, живыми мишенями?

Где грамотность, где этот чёртов ликбез,

а главное – где же триумф отречения

от веры? Так значит, миряне, чудес

ещё не хватило вам? «Жертва вечерняя»

не встала вам колом в гортани? Пусть так.

Всё креститесь, всё поминаете ирода –

испробуем веру на прочность. Пустяк:

подставите щёку, и больше. А выводы –

все цифры под нож, всех подбивших итог

статистиков к стенке. Вот меры посильные.

Рука на журнал для удобства листок

кладёт и в реестр добавляет фамилии.

 

Наставление  Александре

                                          

                                               «Я, ты, он, она!»

                                                    Советская кричалка

 

Осторожней с местоимениями. Никогда

не смущайся их ряда нескромным началом.

Дорожи отчужденьем короткого я. Не беда,

что надменно звучит в одиночестве величавом.

На другом конце легионом стоят они.

Опасайся их. Особенно их довеска 

в виде однокоренной разнополой родни,

что в конце концов и приносит тебе повестку.

Это они «полагают», «советуют», «говорят»,

«предлагают вступить», а позже, с приходом тьмы

подрастают тенями, цепей удлиняют ряд,

мимикрируя, в дверь стучатся: «А вот и мы...»

Я пребудет собою вовеки, если только не

побежит склоняться, чтоб от сумы-тюрьмы,

не скользнёт, растеряв всё до буквы, в овечье мне,

чтоб потом раствориться в общем мычанье мы,

 

если не отсидится в контексте, как в блиндаже,

рассуждая о снах, погоде, дороговизне.

Кроме выдоха я  в фонетическом галдеже

не бывает короче слова – длиннее жизни.

 

Лубяная  изба

 

Лубяная твоя изба, ледяная мга,

ты пусти меня внутрь погреться, кругом пурга.

Отвори, мы ж свои, дай прилечь на твоей печи,

дай наведаться в тесный погреб, молчи, молчи.

Потолкаться среди кишок кровяных колбас,

пораспробовать всласть, какой у тебя запас,

что за дух идёт от подвяленных потрохов,

нешто звери мы, веди в кружевной альков.

Изомну чуток покрывал твоих валансьен,

ничего, по весне отгладишь, небось не съем.

Отодвинь-ка, зайка, шаньги с угла стола,

засвети лучину, прежде всего дела.

Да не стой истуканом, мигом повыбью спесь,

отвечай путём, не виляй,

подпиши вот здесь.

 

Мартовские  Оды

 

Был просто день, а стал канун

побед, любви и урожая.

На солнцепёке зрел кавун,

соседей этим раздражая.

Бесил его доступный вид –

пусть за плетнём, но близко  к краю,

и то, что он принадлежит

и потому недосягаем.

Соседи отвернули взор

от собственных культур и злаков,

облокотились на забор,

от вожделения заплакав.

Из суммы слёз возник фонтан,

фонтан любви, любви народной.

Забор упал, открыв баштан 

потоку страсти огородной.

Любовь не ведает преград.

На грядках не до гигиены. 

Приходит вежливый булат

простым лопатам на замену.

Теперь среди бахчи сарай

для проведенья заседаний

по превращенью края в рай

путём коррекции названий.

Где был кавун, теперь арбуз.

Он на десерт по всем канонам

готовит миру новый вкус

нутром зернистым и ядрёным.

 

***

Сроду не рвался в космос, но, видно, где-то

всё порешили без нас. Приходил отец

мрачный с работы, сквозь зубы шипел: анкеты,

взятки, интриги... Надеясь на тет-а-тет

с главным, храбрился, кальки берёг, расчёты,  

перья ломал: возьмём, бормотал, пике

в облачном слое; на пасеках местных соты

нюхал и мял придирчиво, и в пакет

тайно кусочки прятал, чтоб дома рьяно

взвешивать и толочь.  Подходил к концу

срок договора, и стройка была по плану

завершена. Домой? но в верхах отцу

допуск, шепнули, допуск... и так с нажимом,

будто бы в сторону: бездна – она без дна,

знаете... если только в борцы с режимом

мыслите выйти... И он мне сказал: хана.

Я-то мечтал: с патентом, чтоб честь по чести,

с грантами! старый дурак, поделом огрёб. 

Видишь, как ветер дует: что при норд-весте,

что при зюйд-осте – крышка. А жизнь без проб. –

Слежка была не очень: пастух, прохожий,

ночью ошиблись дверью; отец спешил,

клеил, кроил, досадовал всё, что кожи

долго не сохнут, что не хватает жил.

Нас обступали, словно теснили к краю –

так и случилось. Ветров пересилив гул,

«Главное – вертикальность! Смотри: кривая

всё поломает», – крикнул он и столкнул

первым меня: поехали! С дикой силой

тело свело, закрутило в вираж, и вот   

рвётся желудок в спазмах, глаза скосило,

воздухом раздирает орущий рот.

Небо зевает: разве не лестно в первых

быть, прямиком в легенду уйти с орбит,

падая кувырком, в рвоте и перьях?..

Снизу, ликуя, машут: летит, летит!

 

День  Победы

                    

                                  «Сухие обмылки пригодятся при

                                    нанесении выкроек на ткань»

                                   «Советы по домоводству».1960 

 

Здесь пропуск в анкете, там припуск на швы.

Убористым шрифтом теснясь

в строю, со свободою слова на «вы»,

заученный текст повторяли годами.

Врастал, натирая, наложенный жгут,

бинта заскорузлая бязь,

а ветер и раны – что в сумме дадут

парадному глянцу казённых изданий?

 

Копили обмылки, хранили лицо

вещей, наизнанку сложив.

Ложились безропотно заподлицо

в печатный набор вереницами литер. 

 

Сквозь сито терпенья, дуршлаг дистрофий,

оставив детей на разжив,

просыпались просом в сухую цифирь,

которою всех уравнял  аналитик.

 

На лампочке штопали старый носок,

из швов выпускали запас, 

глухими согласными сгинули в срок 

в параграфах сносок, синодиках ссылок,

и свежего сленга пружинистый мох

разросся поверх, не скупясь.

Не нужен для выкроек новых эпох

истраченный временем старый обмылок.

 

***

Досказать не успеть уже, жить бы да доживать,

не нажив; не до жиру, а просто быть бы. Помалу

прожевав, сглотнуть. Век впадает, медвежеват,

в затяжную спячку, видишь – с возу упало;

поднимите мне век! – просто, в ступе устав толочь,

отпускаешь стихию и шествуешь в полуголом

виде слова: в сетях, как рыбацкая – в сказке – дочь,

существуя от всех отдельно, как не с глаголом.

Те, кто не, это большей частью – те, кому за.

(Ни картинок, ни разговоров, сказала Алиса.) 

Красный угол с вытеснившим образа

зеркалом,  и собственный взгляд биссектрисой.

Золотясь, из масла выныривает камса,

бьет хвостом в сковородку, дразнясь:

                                           без труда не вынешь.

Всё на месте. В утке яйцо. Аспирин UPSa.

Если был фальшстарт, каким окажется финиш?

Так не трусь, куда ты несёшься, поезд идёт в депо

на дрожащих ватных колёсах, искры не высечь.

Удивительно, но, раздавая всем сестрам по,

забываешь о братьях, а их, кстати, сорок тысяч.

Тень отца за стеной зубчатой. В самой стене

вурдалаков прах. Становись на раздачу ружей.

Только стоит ли сокрушаться о тех, кто не.

Им сказали: Христос воскрес, ну а вы чем хуже.

 

***

Дунай голубеет как венская кровь, 

кудрявится взбитыми сливками штраус

над яблочным штрудлем. Всем землю и кров.

Прощай невозвратно, Европа без пауз.

 

Хозяевам местности с детства привит

закон милосердья, здесь каждый духовен,

неглуп, музыкален: культура в крови

(пока не буквально), почти что – бетховен.

 

Всем кофе по-венски! Пускай по углам

теснятся химерами тёмные слухи.

В столице всё мирно. Вольготно муллам

кричать с минаретов, – бетховены глухи.

 

Восславим традиции: мелкую медь

оставить, вернуться домой из кофейни

и собственной песне на горло надеть

согласно сезону и моде ошейник.

 

***

Да мало ли, где ты озоровал, 

сразить друзей стараясь наповал

лихачеством и прытью желторотой,

нырял с обрыва, задирал верзил

с соседнего двора, отцу дерзил,

и целый мир лучился позолотой

 

беспечности. Теперь, когда транзит

привёл тебя туда, где всё сквозит

былым (преувеличенно, как в гриме,

немного чересчур), где на коре

царапинами ножевых тире

твоё же было вырезано имя,

 

ты полон чувств «вот-мельница-она-

уж-развалилась, дальше-тишина»,

купить тебя за грош, за слово «няня»,

и умиленья выдавить слезу,

и раздавить известную гюрзу,

ползущую из черепа преданий,

 

пожалуй, легче лёгкого. Изволь,

найди архитектурную мозоль,

хоть памятник какому-нибудь другу

детей, что при тебе ещё стоял

(пускай сейчас пустует пьедестал,

снесли – поставят вновь, и так по кругу),

 

и по незарастающей тропе,

натоптанной, пройдись, оторопев

от новизны, от чувства недовеса 

в привычной ноше выспренной тоски

и созерцанья, как к чертям мирки

летят, хрустя под поступью прогресса.

 

Он виден в наступленье степеней: 

святая ложь становится святей,

плачевные дела – ещё плачевней.

Отметившись у должных пепелищ,

всухую ламентаций не продлишь

никак, а потому – зайди в харчевню.

 

Хозяин – высоченный, словно жердь,

не тот ли, что... – устроит вмиг куверт

при виде изумрудного дензнака,

разговорится, нож держа в руке,

на прежнем незабытом языке.

(Но изменился выговор, однако,

 

была цинга?) Как дует из окна.

Вздыхает он: «давно нужна война»,

кладёт в камин чурбан: «протопим малость», –

и тянется к огню – разжечь чубук,

а на полене что-то вроде букв,

корой заплывших, – или показалось.

 

***

Бог сохраняет всё? особенно слова

надежды и...? –  Поэт, позволь тебя оспорить,

хоть муза этих строф, возможно, и права.

Но юбилейный ямб, написанный за морем,

пусть встал во всей красе в правофланговый ряд

надменным образцом, с величием оленьим, 

и враз забронзовел, – по правде говоря,

сгодился лишь на миг, для даты с обнуленьем.

 

Ты подбирал глагол, небрежничая вслух,

и вряд ли весь словарь в уме перелопатил.

На что Ему фонем архивный затхлый дух?

Любитель требухи, событий вымогатель,

Он ждёт не красных слов, не аллилуй и притч,

тягающихся, кто белее и румяней, –

но смотрит едоком, затребовавшим дичь,

приверженцем мясных, скоромных подаяний.

 

Зачем Ему псалмы, Он собирает дань

щепотью и гуртом, частично и сугубо.

Аборты ли, чума, майданеки, майдан,

геенны славных войн, жаровни душегубок –

поставщики кишок без речевых приправ.

Теперь, когда и ты прошёл его таможню,

сдав пошлиной себя, слова свои поправь:

Бог допускает всё. Особенно безбожье.

 

По  дороге  в  Лион

 

Когда ветра поля опустошат

и стихнут, духоту в разы повысив,

ты узнаёшь по воткнутым в ландшафт

густеющим булавкам кипарисов

о наступленьи юга. Их полки

в чешуйчатых, узорчатей жаккарда,

зеленых бурках, крепки, высоки,

теснят простор и заполняют карту.

 

Под их дозором кажется кипрей

тусклее, проще бабочек наряды,

и магистраль старается прямей

держаться. А в укрытиях цикады,

рассевшись, как на бирже теневой, 

без лишних слов, умело, без загвоздок

всё пилят зной, деля между собой

последний вид недвижимости – воздух.

 

***

Действительность не обвинишь

в изяществе архитектурной

задумки. В углубленьях ниш,

за пазухой дворцов, кто урной,

кто всё ещё живьём, анфас

и в профиль, в гипсе, на монетах,

в гербах и нимбах, напоказ

и скрытно, голых и одетых –

полно затейливых фигур:

властителей и фигурантов,

живых и заводных скульптур

от лилипутов до гарантов.

Расставлены, припасены 

на все параметры и вкусы,

и передом и со спины,

во френчах, тогах и бурнусах.

Не то страшит, что их – толпа,

в которой с самого начала

себе не выкроить столпа

и не расчистить пьедестала,

а то, что суждено почти

всю жизнь (по умышленью свыше?)

искать, но так и не найти

необитаемую нишу.

 

***

Сто лет, как голова жирафа

скатилась – и не скажешь: с плеч.

Из несгораемого шкафа

и посегодня не извлечь

 

архивов, сросшихся со сталью,

имён слюбившихся с тюрьмой.

Пусть реставраторы состарят

картинку, уравняв ценой

 

с оригиналом: хватит денег

у тех, кто ныне сановит,

купить коня, назвать Мгновенье

да на скаку остановить. 

 

Эпоха, по подвальным окнам

засев, глядит исподтишка,

блестя булгаковским моноклем,

стеклянным глазом Бурлюка.

 

***

Не то, чтоб именно Алеппо;

пусть будут Витебск или Брест

сюжетом для панно и сепий –

да мало ль живописных мест.

Фон –  подходящ, натурщик – кремов

и гол в любых концах земли,

где комиссары в пыльных шлемах

искусство с жизнью сопрягли.

 

Добавить красного – и в воздух

пейзаж летит, эффектно ал,

и с ним повозки, люди, козы –

что твой Шагал.

 

***

            Et ses jambes faisaient clic clac!

            Voilá, voilà, Kleinzach!

                        Offenbach «Les Contes d Hoffmann» 

 

«Все на юг!» – вербовщики-стрижи

просто вторят голосу природы.

Самолёты мчат за рубежи

стайками в крестовые походы.

 

Завершают танки обмолот,

поле разлетается половой.

Жатва победителю несёт

золото волос в траве бобовой.

 

Знать, не зря орешков молодняк 

в маленьких гробах растит арахис.

В буром фраке, с песенкой «клик-клак»

копит поздравленья крошка Цахес.

 

Один  день  Дениса  Ивановича

 

Зной в номерном безымянном посёлке. Куры

обморочно кудахчут. Скрипит вдали

шкив водокачки. Под одеялом бурым,

маясь изжогой, зевает Шахов Д. И.

Он поднимается нехотя. С бывшей шахты

лет уж пятнадцать как не идут гудки,

прежде будившие. Выйдя, пинает трактор,

думая, стоит ли ехать ему в Дубки

требовать денег в конторе с начала года.

Ведь раздавать придётся, как ни крути,

Танька по пьяни вон родила урода,

глухонемого Мишку, а ты плати.

Кажется, всё безлюдно, а ненадолго

съездишь куда, повылезут из щелей,

мигом прослышат, тот подвернёт за долгом,

этот припрётся и заскулит: «налей»,

тот подзанять. А выпить бы было кстати.

Нет ли чего в заначке. И он идёт,

зная отлично, что нету, пошарить в хате.

В кухне забытый в банке прокис компот.

Из-под обоев лезут на свет газеты

да вавилоны плесени вдоль стены.

Что удивляться, если хибару эту

дед ещё ставил, безногим придя с войны.

Может, подправить, думает он привычно,

может, к зиме... сапогом за косой комод

вдруг зацепляется и матерится зычно.

Фиг ли латать, возиться – и так сойдёт.

Чей-то платок снаружи мелькает серый:

бабка Фасолиха робко скребёт в окно,

в створку, где всё ещё стёкла, а не фанера.

 

Ведьма, ведь кокнешь! а в общем-то всё равно.

Стонет, притворщица, криво держась за спину:

«Вижу, ты вышел... Иваныч, ты не в район?

Если аптека открыта, хоть аспирину

мне бы, а то помру ведь, час не ровён...» –

«Я не поеду, дел без тебя по горло».

Он ковыряет в консервах кусок трески,

смотрит на банку: своё ведь... когда припёрло,

можем! Наш верно вдарил им, по-мужски.

Из жестяного ведёрка разит тосолом.

Морщась, полощет, выплёскивая на мокриц.

Надо идти  за водой. Возле бывшей школы

что-то блестит в траве. Вот так штука, шприц.

Возле колонки он долго и с чувством курит.

Вдруг подойдет знакомец. Но ни души, 

кроме бездельной пары облезлых куриц.

Где-то по большаку грузовик  шуршит.

Дома его караулит  всё та же бабка

с мутной бутылью: «А завтра не купишь, а?»

Шахов светлеет: «Ладно, давай». Остатки

рыбы,  краюха хлеба, еще лапша  –

пир! Телевизор с ним разделяет ужин,

глухо бубня анафему. Он жуёт,

слушает и глотает. Жара снаружи

всё еще в силе. Он вытирает пот.

Чёрт со старухой, если и завтра душно –

с места не сдвинусь. Стерпит, ей не впервой.

Валится в койку, щетиной деря подушку,

и улыбается, вспомнив, что Крым – его.

К списку номеров журнала «БЕЛЫЙ ВОРОН» | К содержанию номера