Екатерина Тупова

Новая песня субмарины. Я пришла к поэту в гости. Первая любовь. Рай. Рассказы

НОВАЯ ПЕСНЯ СУБМАРИНЫ


Рассказ

 

Старомодный магический механизм непредсказуем, как почтовая открытка. Сочинил, приклеил марку, накормил голодный синий бокс. Почта вернулась: четче, гражданин, пишите четче.

Проще говоря, я не умер. Наелся смерти, да вытошнило всю. Если не испарюсь, аки дым, боюсь, буду теперь без конца живой. Как, скажем, Фидель.

Фидель тут как тут. Выходит, отряхивается, ставит гарпун у шкафа.

Черен и колюч, как черт. Кропоткина цитирует наизусть. Курит сигары. Пьет ром из бездонной фляги. Море остроумия. Угощает. Помню – нищий январь. Я забыл включить лампу на кухне. Темень. «Ну что,– говорю,– будешь мой черный хлеб?». А Фидель, царем, возьми и выкини: не будем есть черный хлеб, буги-вуги, парень. Вытряхивает из кармана заначку – злачный данс-холл. Дым, загорелые белозубые люди.

Отвечаю на поцелуй женщины.  

– Смерть.

Зазря потраченную, жалко. Редкого была цвета и формы. Желтая в субмарину, желтая в субмарине, желтая субмарина. Такая была моя смерть – непостигаемая открытка.

Она кивает. Ни черта не поняла, конечно. Я сажусь на пол и прислоняюсь к стене. Стена проваливается в сентябрь. Лечу вниз головой и вспоминаю: купил задаром, у знакомого барыги. Донес до дома в бумажном пакете. Поставил на полку с Кропоткиным. Острые, сложенные крылья: дешевка она была или сокровище? Ударяюсь головой о твердый пол. Руки-ноги разбросаны от конца августа до начала октября. От входа в «Магнолию» до выхода из аэропорта, от дачи до американского хэппи энда. Пытаюсь собраться. Оказываюсь под мостом, 12 сентября, 14:22, держу худую руку женщины с разноцветными глазами.

– Больно, пусти.

Разжимаю непослушные пальцы – откуда эти красные пятна?

– Я уеду.

Теребит золотую серьгу-рыбку. Рыбку, мать ее, золотую.

– Ты совсем запутался.

Не смотрит на меня.

– Тебе надо лечиться, так нельзя.

За ее спиной растут острые крылья, но Рита не видит.

– Не надо.

Голос охрип. Рита не слушает, поворачивается, убегает вверх по лестнице. Крылья на ее спине разворачиваются и вырастают в два этажа. Делает еще несколько шагов и взлетает. Москва – Нью-Йорк, бейби.

– Не надо!

Кричу, бегу, размахиваю руками. Уменьшается, исчезает. Надо домой – догонять. Сломя голову, расталкивая прохожих, через десять ступенек, не попадаю ключом в скважину – наконец, распаковываю, замираю. Субмарина пока лишь скелет, невинный скелет и только. Можно поставить обратно, можно не оживлять. Но в открытое окно залетает электрический свет, крылья блестят, как у нее. К черту. Разбиваю защитное стекло. Треск. Субмарина раздается до пределов комнаты, затягивает в поднявшуюся разноцветную воду, бьется о борта моего черепа. ?Рита отлично доберется – понимаю я. У нее нет хозяина. Она плевать на меня хотела. Я – щенок и щепка в трубе с раскаленным воздухом.

– Придурок.

Рита успела, не знаю как, залететь в мою смерть и вытащить.? Ногами в тяжелых кроссовках толкнула в живот, когда застрял в узком проходе. Жаль, все-таки, что ее во мне больше нет. Она тогда плакала, Фидель, женщина плакала из-за меня.

 

 

Я ПРИШЛА К ПОЭТУ В ГОСТИ


Рассказ

 

Я опоздала – была пятнадцать минут второго. В просторной комнате тихо, меня, казалось, не ждут.

– Оля, ты? – вырастает солнцем ясный, только что от книги, мальчик Митя.

– Все-таки зря ты без телефона, нельзя же так.

– Ерунда, зачем? Ты же пришла.

– Но ты мог уйти.

– И куда?

Возразить нечего. Митя – двадцати семи лет, а как древний старик– затворник. Зато письма писать настоящий мастер. И вообще – писать мастер. Приглашать меня, так целой повестью.

Ключ от его квартиры с прошлого года кочует по моим карманам. Но просто так не прихожу. Такой уговор: он мне повесть, я ему гостья.

– Ты забыл мои приметы.

Говорю и стряхиваю снег с шапки. Помогает снять пальто. В узких жилистых руках, в тонкой коже, бледной, как у ребенка, есть неуверенное, теплое, смешное.

– Чем занимаешься, Митя?

– Ничем.

Пожимает плечами. Так он все время, сколько знаю его, улыбается и пожимает плечами.

– Ничем, говоришь, а я ужасно по тебе соскучилась.

Целую его в совсем не колючую щеку. Снимаю ботинки и иду на кухню. Пятна света гуляют по пустому столу. «Воля и представление» на подоконнике, открыта на 108 странице. Духом питается человек, так-то.

– Как тебе?

– Да как сказать…

Пока он говорит, достаю чашки с верхней полки, ставлю чайник, ищу сухари, но вместо них нахожу, о чудо, свежий хлеб с семечками, руками испеченный.

– Что это?

От удивления спрашиваю невпопад, потому что не знаю никого, кто бы был таким же ретроградом привычек, как Митя.

– Это так, гостинец.

Смущается и спешно продолжает оборванную речь. Я завариваю чай и отламываю хлеб. Настоящий эльфийский хлеб, решаю я, и принесли Мите этот Хлеб эльфы. Правильно, давно пора им навещать Митю. Он этот мир расскажет как надо и никого не обидит.

– А ты?

– И я ничего.

Рассказываю, что читаю Фромма, в садике ставят Гамлета, а Юра, чудак, носит теперь свитера как у Стива Джобса.

– Надо же! – искренне удивляется он и тоже отламывает хлеб. – А я познакомился с реставратором. Они в мастерских слушают классическую музыку. Белые мастерские, представляешь, чисто-чисто и играет Бетховен, Брамс, Шуберт. Руки у всех – чудо. А она еще и красавица.

В руках он держит изящную, мне знакомую фарфоровую кружку.

– Смотри, помнишь, здесь было отколото?

– Да.

– А теперь?

Кружка, действительно, цела и совершенна. Смотрю пристально на кружку и на его лоб, там не стало одной морщинки. Да, все совершенно ясно.

– Митя, пришли мне свои новые, хорошо?

– Хорошо.

За полночь, дома, оставшись одна, нетерпеливо пропуская прозу длинного письма, запоем читаю пять листов верлиба. Ложусь в три часа и мне снится, что пью из фарфоровой кружки теплые слезы, свои, неожиданно сладкие, как теплый эльфийский хлеб. Просыпаюсь от колокольчика за левой лопаткой. Тихо встаю, чтобы не разбудить Юру. Подхожу к окну – распахиваю. Там белым-бело, там уже понедельник. Холод ударяет в лицо. В лопатках звенит; я уже знаю, что это осколок починенной чашки. И так хорошо, и так страшно, и я так боюсь за всех – за себя, за Юру, за детей, за тебя, Митя, за тебя я очень боюсь.

– Не спишь? – проснулся Юра. Шаги за спиной, рука на плече.

– Как же все-таки красиво, да?

– Красота в глазах смотрящего. – отвечает мудрый Юра.

И мы не уходим. Стоим и смотрим, в сущности, на обычный утренний снег обычного понедельника. Тикают часы, бьется пульс, снег тает на щеке – живые.

 

 

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ


Рассказ

 

Горит Шатура, торфяные болота. Как будто на это лето мало едкого дыма первой любви. Еду на трамвайчике от Ромы, вглядываюсь в смог. Под Шатурой был наш старый деревенский дом. Родители продали его лет пять назад. А кажется, что все сто.

Белый деревянный дом на отшибе; ступени, между которыми страшно провалиться; чердак с покатыми стенами, качели во дворе. Лес за забором.

Неужели горят мои ели и убежище лопухов? Смог об этом не говорит. Он намекает на носы машин, глаза светофоров, брови балконов и лбы витрин. Москва в театральном гриме. Москвичи не отстают: в один день надели аптечные маски. Кажется, открытые лица носят только алкаши и влюбленные. Одни, что б пить, другие, чтоб целоваться.

В Шатуре я, кстати, и полюбила целоваться. Учил меня рыжий внук соседки, местной ведьмы Марины. «Да не пихай язык мне в горло, я задохнусь» – поучал он меня премудрости на бревнышке за баней. Бабка его оборачивалась кошкой, он сам видел.

Я Марину не боялась. Кажется, ей нравилось, что я больше дружу с Ритой – ее глухонемой племянницей. Когда я заходила, Марина заваривала васильковый чай и рассказывала сказки.

Мы с Ритой ходили на речку, качались на качелях, собирали венки. Свои я дарила Ване. Ритины обычно тут же расплетались и оставались в песке, сваленном за домом.

Ваня больше гулял с ребятами из деревни. Каждый день в пятом часу вечера забирался на велосипед. Поднималось облако пыли и он исчезал за поворотом. Возвращался за полночь. Иногда немножечко пьяный и пел. «Ой, мороз-мороз». Всегда, почему-то, ее.

Однажды он перелез ночью к нам через забор и громко стучался в дверь.

– Губы – мед! Мне губы-мед!

Бабушка моя, тугая на ухо, перепугалась до смерти этим «пулеметом».

Вообще, я много боялась в деревне. Но страх этот был чудесной породы. Например, как-то утром вместо цементной серой лестницы на улице я нашла живую гору, сплошь покрытую черными живыми икринками. Из дома, пока не разогнали муравьев кипятком, можно было выйти только через окно. До конца того лета замирала, открывая эту дверь.

На следующее лето боялась Серого Волка, который кусает бочки, потом – Ивана Купалу, которого думала лешием; а уже потом, до заиканья, чтобы бабушка не застукала нас с Ваней. Бабушка, строгая и древняя, не снимала платочек, молилась на образа. Я бы умерла со стыда.

Бабушка ушла весной, когда я поступала в лицей. Экзамены, кружки, подружки. Даже не помню, как это было. В том же году и продали дом. Вместе с домом рассеялись Марина и ее воспитанники.

Рома как-то показывал фотоальбом. Я тогда отобрала шесть карточек и не могла поверить: такие разные люди. От коротко стриженного блондина с жесткими, как ножом намеченным, чертами, до кудрявого серафима. Где-то между: искатель истины разлива 90-х, форменный школьный пиджачок, любовник девочки-наркоманки. На одной фото очень похож на Ваню: на фоне радуги, лет 14-ть, еще не все портреты собраны.

Сходство, если подумать, не удивительно. И Рома ведьминой крови:

«Я впервые увидел что-то такое, когда мне было лет пять. Они играли со мной, могли привести, кого я попрошу. Рассказывали про всякие целебные травы»

В его квартире засушенные цветы пахнут не целебным– больничным. Зачем я к нему ходила?

Эти куклу-вуду на санках в прихожей, книжки про каббалу. Он же псих.

Когда я сказала, что не могу его больше видеть, он расплакался. Господи, сделай что-нибудь, помоги мне. Разве я не права, что это невозможно?

Ругал мою маму, мою бабушки, говорил что-то про родовое проклятье и прошлые жизни.

– В городе

еще говорил

– Энергия покорежена. Ты ничего не понимаешь, они тебя заставили так увидеть

Потом успокоился, взял книги, которые я ему принесла отдать. Всучил самодельный амулет и неловко поцеловал в щеку. Попросил не выбрасывать.

Моя остановка. От проклятого смога раскалывается голова. Быстро иду домой. Дома все пройдет, там все проходит быстро. Лифт цокает и журчит, несет наверх. Все-таки я свободна, я больше им не связана.

Свет гаснет. Лифт останавливается.

– Я застряла

Не хочу боятся, не боюсь, но, как дура, плачу от страха


Вытащите меня, быстрее, пожалуйста

 

 

РАЙ


Рассказ

 

– Я не прошу у вас водки, просто стакан воды

– Может быть вам нужна помощь? Довести вас до дома?

– Нет, черт возьми, дайте мне просто стакан воды. Или у вас только водка? Сколько она стоит? Дайте водки. Бутылку

Официант качает головой и исчезает в темноте. Проклятье. Почему меня не хотят принимать всерьез? Вся королевская рать – охранник, старший администратор, официант – проверила паспорт. Нате, нате мои восемнадцать! Все мне уже можно, не маленькая, да. А физиономия как у восьмиклассницы и ростом не вышла, знаю. Но зачем так смотреть-то, как будто я сестра вам, а не чужая?

В первые десять минут был шанс сойти за завсегдатаю. Рассесться повольнее, заказать какой-нибудь «секс он ве бич», как парень у стойки. Его не трогают – подумаешь, среда, четыре утра, секс он ве бич и свет в телефоне. Я тоже могла бы так уткнуться и никто бы меня не заметил. Но я обманываюсь, даже жалкий спектакль мне не вытянуть. Только и хочется, что свернуться в комочек в углу, подышать спокойно – вдох и выдох. Слабость такую чуют и тискают. Никто не пройдет мимо, все сунут нос: что, дохнет? дохнет. И посочувствую обязательно, как же без этого: девушка, вы дохнете? Или еще хуже. Приободрят. «Девушка должна дохнуть жизнерадостно, со вкусом, а ты кислая. Нос по ветру». Тошнит. Даже в метро. Даже в университете. Даже старый сосед по лестничной клетке, академик, с которым я двух слов за пять лет не сказала. И тот, е-мое, и тот спросил на свой лад: «Аня, вы, кажется, дохнете?». Как зовут вспомнил. На чай пригласил. Когда мы собаку купили, когда я полы мыла, когда поздравляла с Новым Годом – это ему ничего. А тут – дохнет, смотрите-ка.

Ходила по холодной улице и думала, где бы спрятаться. Свернула в переулок, когда заметила в начале Остоженки пальто тети Гали. Вспомнила, что знаю это место, "Рай": ночью работает, темно, без музыки, с алкоголем. По выходным – студенты, в будни– пусто. А мне бы лишь никто не трогал, не спрашивал, не смотрел. Мне бы заснуть. Но сон – рай недостижимый. Спать я физически не могу. Как только закрываю глаза – жжет веки, пчела в виске, подташнивает. Сколько еще не спать? Я спала днем воскресенье, помню, три часа. После, кажется, не спала. В метро еще между Молодежной и Щелковской какая-то муть дремалась – во вторник. Вторник был, не соврать, вчера.

Напиться бы, как тогда, что б ничего не помнить и не заметить, как провалится в рай. Но не умею, беда. Надо, что б поили.

– Эй!

Я набираюсь наглости и окликаю парня у стойки. Того, секс он ве бич, в телефоне.

– Угостишь?

– А ты не маленькая?

– Можно уже. Паспорт показать?

– Да мне все равно, я не угощаю

– Ладно, я сама заплачу, ты просто подсядь и молчи. Не хочу, что б приставали

Парень подергает плечами и, чудо, подсаживается. Есть же добрые люди. Официант приносит минералку. На стеклянном стакане тонкий ломтик лимона.

– А водка?

– Бутылка?

– Да

– Минуту

Уходит. Беру лимон руками и ем. Кисло. Съесть бы сейчас целый лимон, проплыть озеро, спрятаться на том берегу, поспать на песке. А потом еще проплыть, и еще поспать. И долго так спать и плавать. И не помнить ничего.

Взгляд цепляется за экран соседа. Стройный ряд букв. Неужели. Книга. И, правда, «Шум и Ярость». Боги, кажется, шутники.

– Моя сестра, знаете ли, того.

Говорю я ему

– И вся семья из-за нее мучается. А она все сходит с ума и сходит. Ей говорят, «соберись, ты нас всех подводишь». А она не слушается. Безответственность такая страшная у молодежи, как считаете?

Парню лет 25. У него усталые глаза, приятные. Обычно такие смотрят через очки. Но очков нет. Подружка, что ль, бросила? В темноте он красивый. Хотя в темноте все красивые. Можно поцеловать его, как Цветаева. Нет, Цветаева не целовала, она только думала: «невыносимо близкий», «вдруг поцелую».

– А чем именно больна ваша сестра?

Спрашивает он

– У нее галлюцинации

Говорю

– Она бредит

Говорю

– И не спит

Говорю

– Не повезло

Он откладывает телефон в сторону, светом вниз.

– Меня Саша зовут. Третий день в Москве. Никого не знаю. Никаких дел. Одно дело– наследство

Он спотыкается, но продолжает

– А хоронили без меня.

Глаза уже привыкли к темноте. Различаю и тонкий нос, и квадратный неизящный подбородок.

– В Штатах жил?

– Как поняла? Акцент что ли? Точно. Пять лет.

– Нет. Никакого. Видела тебя на фото – моя одноклассница, Аля Шейн, уехала в Калифорнию года три назад.

– Аля Шейн, Аля Шейн.. Не помню, если честно.

– Вы там гуляете большой компанией. Летом. Счастливые такие. Аля высокая, блондинка, с дредами. На ангела похожа.

– Нет, не помню. Но в университете могли общаться, да, наверно,

– Неважно. Саша, я передумала пить. Сейчас водку принесут, ты пей, если хочешь. А я полежу. Можно? Прям вот здесь. И голову тебе на колени положу. Можно?

– Можно, только они все равно в шесть закроются. Выгонят. Я вчера был.

– Ничего, я немножко. Мне хватит.

К списку номеров журнала «Кольцо А» | К содержанию номера