Татьяна Бонч-Осмоловская

О стихах Мишеля Дезы

Стихи в книге М.Деза «75-77» написаны человеком, в первую очередь – размышляющим. Их образы порождены научным языком, что необычно, и как следствие, обогащает поэтический словарь. Другие координаты авторского языка – еврейская тема, от ветхозаветной до современной; личный опыт жизни в разных странах мира (России, Франции, Японии). Автор сосредоточен на познании мира, раскрытии неизвестного, прочтении Тайны, неизвестной даже Всевышнему: тайные смыслы «… знает только Бог / или откроет себе однажды»; или, цитируя Ригведу, «может, даже Всевышний / не знает, как создан Мир».


Кстати, заметим неортодоксальное, для еврея, написание слова «Бог». Впрочем, «Бог – психопат: непредвидим, / случаен и беспричинен». Не злонамерен и не злопамятен, не дуален или трикстерен, просто беспричинен – «вспомните случай Иова». Размышлениям о Боге посвящена срединная, не первая и не последняя, глава книги: «Бог прост, как точка: / ни частей, ни атрибутов – / лишь вихрь Имен». Это Бог Ньютона – бог импетуса, начального толчка, задавшего ход небесного механизма: «Он создал мир и ушел, и / вряд ли вернется вовремя, / да и вряд ли подсматривает». И живет само по себе Живое, разнообразное даже в исключениях:


Медузы, свободные от старения;


Личинки, живущие, выпустив бабочку;


Жук Эпомис, ловящий лягушек;


Бамбук, что цветет раз в 130 лет;


7 полов инфузории тетрахимены;


проституция у пингвинов – за камешки;


турнир акулят в материнской утробе;


самцы, живущие в теле самки…

живет, в причинности, и значит – моральности, потому что этично все, оправданное наличием причины. Эти стихотворения близки к роману умственной литературы, как у Умберто Эко, закрывая который, понимаешь, что не только сопереживал героям, но приобрел новое знание.

Еще строки: «А у трех исключений – / касатки, гринды и люди – / длинный постдетородный период / объясняют «эффектом бабушки». Или: «Проиграв «битву кротов», Сулейман / ушел, но забыл мешок с зернами – / стимулянтом непьющих турок. / Так Кофе открыло Запад». Это стихи, привлекающие мыслью, нестандартной, эрудированной, страстной – вид любви, не описанный Сократом: энцефалофилия. Дело вкуса, разумеется.

С точки зрения поэтической структуры стихи написаны чистым верлибром. Вместе с тем некоторые строки вызывают в памяти старинные скандинавские песни, со спрятанными ассонансами и аллитерациями: «юркнет по дюнам мозга, / хрустнет старая, взвизгнет…». Вслушайтесь в повторы «ра»-«ры», «пер»-«про», «сш»-«ст»-«тс»: «Еще идут первичные процессы / … / Мир расширяется, но кластеры растут».

Очевидных поэтических упоминаний мало, а эмоциональные высказывания редки, разве что – вот, в стремлении вернуться к квадропедализму: «Хорошо бы опять на 4 ноги, / как в сексе и невесомости. Чтобы подольше жить, / детей вынашивать дольше / и моногамствовать меньше». И вот разве еще – доходя до предела в последовательности осознания неизвестного: «Черные-черные, лебеди Рока, / не торопитесь нас унести». И о смерти: «в судорогах несовершимости, / уткнуться в стену аквариума». Смерть настолько потрясающая тема, что автор даже переходит на регулярный стих, аккуратный пятистопный ямб: «Когда придут четыре курофунэ, / пощады нет от черных кораблей…», тем более странный, что речь идет о японских реалиях: курофунэ здесь – это американские корабли, прибывшие в Японии в XIX веке и принудившие Японию начать торговлю со Штатами. Или я неправильно ставлю ударения в этом слове?

Одно из стихотворений, правда, состоит из перечня, на девять строк, значимых писателей (если и Колумба считать писателем). А так – Уитмен вошел, Рильке, Кафка, Лем, Свифт, Паскаль, По, Шекли, математики, философы, путешественники...


        Брызги с этих комет смешались во мне


        коктейлем в неповторимой пропорции.


        Лишь в этом – моя единственность.

Весьма своеобразно смешались, надо признаться, то ли пропорция оригинальная, то ли взаимодействие ингредиентов породило новое соединение.

В этих стихотворениях много чего нет: пейзажной и любовной лирики (это ведь не любовная лирика: «Осьминог умирает, послав гамету. / Львицы приходят в эструс / с убийцами их детей. / Пауки выбирают самок, / только что съевших самца»?), батальных и героических сцен, гражданственной лирики, городского романса, конфликта поколений, шуточных и иронических строк, посвящений и эпиграмм – словом, практически ничего «привычно-поэтического». Можно назвать эти стихотворения философской лирикой – но написанной с позиции человека точных наук, физики ли, биологии или логики. Социальное, кстати, иной раз присутствует, и в этом, редкий случай, ощущается личное чувство:


Государства-кукушки легко отвлекают детей,


выжав родительский сок из нас.


Им нужны солдаты, налоги.


Государства должны оплачивать сами


распечатку, своих интересах, граждан,


создав специальных маток –


Как у пчел, муравьев, термитов –


заводы детопродукции.

«Я» в этих стихотворениях выступает не лирическим героем, но наблюдателем, погруженным в рассмотрение связей и причин мироздания. Наблюдение возможно лишь стоическое, без яростных ставок на победителя, без экзистенциального смеха и ужаса, но принимая неизбежное: «И за последний миллиард / до опаления Земли / другие хищники захватят / глаз бури всех существований».

Здесь фиксируется мысль, ставится личный вопрос, даже если личность интересуют вопросы бытия, эволюции и представления мира Богом. Это записи на полях постоянно творимой книги – более «Опавшие листья», как у Розанова, чем «Мысли», как у Паскаля, мысли, постоянно производимые и не способные остановиться, постоянно нуждающиеся в фиксации, трансляции в текст, в читателе и собеседнике.

Когда автор противопоставляет «это только сейчас» и «а предки», читатель понимает, что он сам все еще среди этих «предков», не отличающих подлинные структуры и причинные связи от мнимых сочетаний. Математик же, знающий смыслы, понимает больше и о сути мира. И если он говорит с человеком обыкновенным на языке поэзии – это не способ притчами изложить скрытую истину, но скорее необходимость производить мысль; не проповедь птицам, но само это щебетание, неотделимое от птичьего существа.

Наблюдатель становится исследователем, спускаясь по последовательности причин вглубь, к Началу: «Познание уносит нас у истокам - / вспять по причинности / в зияющую пасть Начала». С другой стороны, умножение слов, как и умножение человеческих сущностей, если не отвратительно, как Борхесу, то отчужденно удивительно: «Наговорили 42 зеттабайта / (10 в 21-й степени) речи. / Ощущаешь ли ты близость / с этим Левиафаном?» Левиафан здесь – не государство, но весь социум, производящий близкий к белому шуму поток знаков, малоосмысленную речь. Наблюдатель смотрит на этого Левиафана, снова, со стороны, почти без эмоций, чувствуя и не чувствуя себя частью этого множества, а сказанные слова – частью чудовищно огромного потока его речи.

Наблюдатель этот абстрактен и «космополитичен» только с банальной точки зрения, сам автор точно, с погрешностью плюс-минус миллиард лет, указывает свое родство и происхождение, свою деревню и дом родной: из Шпоры Ориона, от матери Солнца и IK Пегаса, эукариот, хордовый, из вторичнополостных… Из коктейля коллоидных субстанций проявляется личность:


   Я свил свое пугливой гнездо


   на стыках литосферных плит, ревнивых


   орденов: шестидесятников Москвы,


   парижских intellosedoko Токио,


   еврейства, математики и секса.

В эпоху пост-отчуждения труда, высшего и специального образования и профессиональной деформации радует утверждение о равной необходимости веры и знания: «Различаются – вера и знания – / только методом их добычи. / Мозг нуждается в них обоих», но нужны они, в конечном итоге, и знание, и вера, и все на свете – исключительно для того же мозга, для возможности до конца осуществлять способность мыслить.

Знание равно власти, мысль эквивалента колонизации (из другой оперы: и если ты помыслил о женщине, ты уже прелюбодействовал с ней в сердце твоем), а если ты помыслил о непознанном, ты осознал его, присвоил и усвоил: «понятиями ли, образами ли – / колонизируем то, что не познано, / расширяем периметр власти». А овладение знанием – лучшая из охот: «Разделить тушу теории / гипотезой, как копьем, / в терпкую плоть непонятного». Отметим снова звуковые повторы: те, ть, по, в скандинавской традиции для таких приемов были специальными термины, и применялись они осознанно и на специальных местах в строке. Нет оснований подозревать автора в сознательном применении этих приемов. Выстраивая текст как стихотворный и отказываясь от традиционной ритмики и рифмы, автор создает сетку звуковых повторов, на которых держится текст.

Знание – это страсть, но знание – и тяжесть, которую нужно разделить с другими: «Неразделенное знание – / слишком тяжелая ноша. / Познание неотделимо от / желания быть понятным». Знание может быть опасным, полезным, возбуждающим и удовлетворяющим: «Не абстрактны мотивы ученых: / опасность? пища ли? самка? / кипит всегда в подсознании», но, как говорил еще Сократ, не хозяева знаний нужны, а любители (любовники), не софисты, но философы: «Не полиматы нужны, а филоматы – / любовники знания, по Аристотелю: / теории, практики и поэзии». И поэзия – в самом деле одна из прекрасных наук.

Добыча знания, очевидно, вызывает привыкание – это наркотик, как ни суди. Она дарит восторг и власть: «Оцепеняя абстрактностью, / взгляд проходит как скальпель: / понимать, называть, менять»; «Назвать, как ударом хлыста, / приручить, измеряя, поимки / в безудержном рое явлений». Правда, потом приходится возвращаться – в тело, в мир, «в ледяной вихрь явлений, / в наш единственный дом». Что поделаешь, «Подходящей дозой любое / действие станет наркотиком». А мыслить – пожалуй, лучший из них.

Мысль возможна обо всем – о мире, о человеке, о душе существа:


        Что есть душа существа?


        точка ль контроля в мозгу,


        точка ли хрупкости в сердце?

На середине стихотворения хочется остановиться, как на теореме, и попытаться довывести самостоятельно, из начальных лемм – в самом деле, что же есть душа существа? Придешь ли к тому же заключению: «А может, просто мечта иметь ее?».

И о человеке, который одновременно, симультанно, ничтожно мал и светло велик:


 Мы не только ничтожны: это как посмотреть.


 На пути к длине Планка, в бездонности Малого,


 где пространство дискретно и все нелокально,


 оглянись: люди будут как звезды.

Часты упоминания чисел: больших и малых, 57/1 000 000 лет, 1/1 000 000 смерти, зепто- и зетта-секунды, ~1050 атомов, 10-150, 2.735К, 4 кубических метра, 63 КВ памяти, 311 триллионов лет, сто сорок миллиардов вселенных – особенно в главе «о математике, времени, числах», в старании измерить вселенную, вечность, «очислить Целое». Познать живое – в главе «о живом и эволюции», здесь термины из клеточной биологии: химера-эукариот, метаболизм, геном, фотосинтез, паразитизм/мутуализм, голобионты… Биологические термины упоминаются не просто так, ради красного словца, словно у щеголяющего латинизмами, диалектизмами или неологизмами поэта, но как средства языка для точного, краткого выражения мысли – понимания (отрицания) естественного отбора, (ненужной) сложности мира живого, об эволюции (нет, Эволюции), о паразитизме как частичном поглощении во времени, спасающем организмы хозяев: «кукушонок, увидев хищника, / спасает себя и птенцов хозяина / невыносимой волной запаха». Зачем говорить приближениями, размытыми метафорами, когда язык науки позволяет назвать предмет определенно, как взрезать смысл скальпелем.

Эрудиция, ассоциации между научными понятиями ведут стихотворение: «когнитивный запас тормозит деменцию» - в переводе на человеческий: люди, много знающие и активно думающие, и в старости сохраняют ясность мышления. Или: «Мысль как дитя нарастания сложности / в витках степеней рекуррентности» - попробую перевести в привычный, визуально-тактильный язык: продвигаясь последовательно, перепрыгивая в болоте неизвестности с одного островка понятного, устойчивого знания на другой, все дальше и дальше, возводя сложные ряды в опоре на существующее знание, мы постепенно приходим к непривычному, но тоже плотному, устойчивому новому – к новой мысли. Математик сказал короче! Но так ведь: «Черным огнем точности / математика пишет по / белому льду явленного, / испаряя ненужное».

Еще о системе метафор, которые понимаются как инструмент и сущность мышления:


        Метафоры отцепляют от


        Рыхлой ненужной точности


        лжеобъективной реальности.


        Это прыжки, которыми разум


        умеет летать – далеко и быстро.

Начиная с первого стихотворения в книге: в Дереве Знания объединяются и библейское Древо познания добра и зла, и сакура, осыпающаяся белыми лепестками, и древо науки, приносящее плоды – листы книг, открытия, страшные и вредящие человеку. Рождение – одна сингулярность, смерть – иная. Вначале были запреты, чтобы не навредить человеку и человечеству, теперь уже не страшно навредить, все позволено. Не потому, что (как у Достоевского), бога нет, а потому что ничему уже не повредишь, все уже сотворено. Да и просто по теорема Рамсея, в мире больших чисел – не Бог, но математическая модель позволяет. Еще метафора: «Неизбежны яички смысла в / значительных глыбах данных / и длинных рядах событий» - сделаем паузу: здесь речь идет о точных терминах информационных технологий и математики, больших данных и бесконечных рядах, и с чем бы читатель сравнил их? Скажем, каплями в океане или падающими снежинками? Или деревьями в лесу и пересыпающимися песчинками? А вот и нет, читаем дальше: «Как в теореме Рамсея и / Пуанкаре-возвращении». Возможно, непонятная связь; несомненно – новая.

Язык ли это поэзии? Разумеется, один из возможных языков – если поиск смысла заходит дальше, чем простое называние терминов.

Кстати, тем интереснее на этом языке стихи о поэзии, ведь в рефлексии над собственными текстами автор тоже профессионален:


        Мои тропы – несложные:


        перечисления, гибриды смыслов,


        стаи литот, скользящая камера,


        сдвиги масштаба/проекции/фокуса,


        Иностранный Легион терминов,


        отливы в ритм множественности.


        А фразы, структура – обычные.

(Отметим «Иностранный Легион терминов» как традиционную поэтическую метафору). Что это – манифест, верленовская «все прочее – литература»? Или «обычные слова в необычном порядке»?

Раз вчитавшись, стихотворения хочется продолжать читать, как хочется продолжать разговор с умным человеком – мысли появляются в ответ, хотя бы первые отзвуки мыслей, первые шажки в открывшемся, открытом пространстве новых смыслов, представленном автором. Это не ответы в конце учебника, но вопросы, недаром на обложке книги изображен лесной ручей, пропадающий за изгибом течения – автор предпочитает не подбирать камешки на берегу океана, но следовать сквозь туман к истокам. И приглашает своего читателя. Я рада, что воспользовалась приглашением.

К списку номеров журнала «Семь искусств» | К содержанию номера