Олег Филипенко

Дневник пустого человека. Повесть

От издателя

 


Этот дневник или, лучше сказать, записки принес мне сам автор. Кое-что пришлось сразу опустить из-за нецензурной лексики или по другим досадным оплошностям автора, а кое-что я счел необходимым оставить, даже скрепя сердце. И хоть автор пытается нас с вами задирать, читатель, однако это не более чем смешно, а поэтому неопасно. На мой же вопрос, как озаглавить это сочинение, автор, не задумываясь, ответил: "Дневник пустого человека".


12.?1989 г.

 


Я сразу заявляю, что пишу свой дневник не для себя, а для тебя, читатель. Зачем притворяться? К чему разыгрывать Печорина, который, кстати, был не дурак приврать? Я завишу от тебя, читатель. Если ты не оценишь моего труда по заслугам и даже более, то я тотчас скажу тебе, что ты глуп.
Между прочим, моя фамилия Ленский. Ну, правда, Ленский! Мне нисколько не льстит, что я однофамилец ТОГО Ленского. И если вы думаете, что это псевдоним, то глубоко ошибаетесь! Я, наоборот, ненавижу свою фамилию и много из-за нее претерпел. Я ведь действительно думал, что я ТОТ Ленский, потому как тоже любил, во мне тоже кипели страсти, и я тоже, признаюсь, пописывал. Например:

 


Я вас люблю, как любят апельсины.
Позвольте мне очистить вас от платья.
Я чувствую, как приливают силы
И тянет на интимное занятье.

 


Правда, неплохо? Даже хорошо. Ну вот.
А в школе, когда я учился в школе, то был очень знаменит среди товарищей и, главное, среди товарищниц… нет, среди товарищиц. Впрочем, неудачная шутка. Теперь уж действительно неудачная! Так вот. Меня превозносили, мне пророчили большое будущее, и я, наконец, сам поверил. Я был отличником, меня ставили в пример остальным и за что бы ни брался — мне все удавалось.
Вы думаете, кто я теперь?
Не подумайте, что я теперь какой-нибудь "подпольщик" из Достоевского. Ничуть ни бывало! Я хоть и буду жаловаться на судьбу, как его герои делают, но умею, как бы это сказать, крутить хвосты людям что ли; а его "подпольщики" не умели. Я ведь уважаемый на работе человек, благополучен, сыт как немногие, хотя и работаю литератором. Ну, почти литератором! Я журналист. Журналист в газете "Х". Это одна такая московская газета.
Я москвич. И очень сожалею об этом. Знаете, то, что я москвич, также послужило моему заблуждению насчет своего блестящего, сказочного будущего. Ведь мы, москвичи, чрезвычайно самонадеянны… в смысле… да во многих смыслах! Мы думаем, что все вертится вокруг нас. Мы невероятные снобы. У нас любой знает, что гениально, что нет… Пожалуй, что и кухарка знает. И выходит, что каждый второй — талант, каждый десятый — гений. Вот как!
Впрочем, это такие пустяки, и не думай, дорогой читатель, что мне интересно копаться во всем этом дерьме. Просто все упирается в гораздо большее: в мечты, в смысл жизни…
Смысл жизни я потерял с тех пор, как понял, что я бездарность. Да, бездарность. И не боюсь этого сказать. Я это говорю смело, потому что презираю тебя, читатель. Это из-за тебя, из-за твоей глупости, твоего невежества, твоего, наконец, подобострастия, я возомнил о себе. Ты мне говорил: "Ах, новый Ходасевич! Ах, новый Даниил Хармс!.."
Да знаешь ли ты, читатель, что из-за тебя моя жизнь сложилась гораздо трагичнее, чем все сочинения… этих плюс десяти других вместе взятых?..
Стоп! Говорят, что когда что-то болит в душе, нужно это пролить на бумагу. Я против. Сколько грязи прольется тогда! Писать надо иронично, как если бы это было не со мной. Тогда и ум, и блеск можно показать.
Кстати, я, может быть, и не бездарен. Может быть, я клевещу на себя? Мне часто казалось, что я клевещу на себя. Скажем, говорю что-то дурное о себе, выслушиваю затем собеседника, который, напротив, собой чрезвычайно доволен, и понимаю, как он безбожно глуп! И этот глупец соглашается со мной, не возражает, чмокает губами… а если и не чмокает, то все равно СНИСХОДИТ со своим вниманием и… несет чушь! В таких случаях у меня кровь, бывает, приливает к голове, начинается какой-то звон в ушах, трясутся губы, а однажды я с кулаками бросился на одного такого дурака.
Впрочем, все это давно со мной не случалось, потому что давно не говорю с людьми серьезно. Начинаю иной раз серьезно, а потом вдруг и рассмеюсь, и всех обижу…
Да! Ты, возможно, скажешь, читатель, — а что ж, мол, ты с дураками общаешься?.. Да ведь и ты дурак, читатель! Вот ведь какая штука!


13 … 1989 г.

 


Вообще-то я хотел писать свой дневник о любви.


14 … 1989 г.

 


Зачем я завел этот дурацкий дневник? Бес меня водит! Ну что я могу сказать нового?!
Сегодня давали на работе масло. Я положил его утром в общий холодильник. В обед пришел, гляжу: масла нет. Спросил у сотрудниц, они не знают. Поднялось дурацкое волнение, все сочувствуют; глаза полны чуть ли не ужаса… К вечеру совершенно о нем забыл. Так нет, прибежала Зоя, потащила меня за рукав, кричит: "Нашли твое масло, нашли!" Пришел. Действительно нашли. Все меня поздравляют, просят быть повнимательней: оказывается, они дефицитные продукты в общемхолодильнике не оставляют… Сколько, скажу вам, сердца! И из-за чего? Из-за масла! Положим, не из-за масла, а из-за меня. Хотели мне доставить приятное. Ну да мне-то ведь все равно! Кстати, как они его нашли и где? Забыл спросить.


15 … 1989 г.

 


До чего совестлив народ! Сегодня пришла Зоя, долго извинялась из-за масла. Говорила, что это случайно как-то у них перепуталось; чтоб я не подумал чего. Я иронично заметил, что хоть бы и украли — в том нет беды, репутация человечества не пострадала бы. Она крайне горячо начала возражать и, кажется, обиделась. Я очень удивился такой щепетильности. Тут только я понял, как много может занимать места это масло в сердце человеческом.


23 … 1990 г.

 


Перечитал свой дневник. Начал с Печорина, а кончил маслом. Нет, надо рассуждать, надо показать тебе мой ум, читатель. Хочешь мое мнение о Печорине? Так вот, слушай. Печорин — это чистый романтизм. Он мечта, идеал, фантазия, да причем не человечества, а всего одного человека, да еще молодого, хоть и гениального. Старо? Ты уже это знаешь? Да ничего-то ты не знаешь! Между прочим, он живее и реальнее чем ты, дорогой читатель! И все же он — фантазия, мечта. Вот и выходит, что никто из нас не существует; нас нет; мы — ничто.


24 … 1990 г.

 


Сегодня решился добавить к сказанному. Я сказал, что Печорин мечта, фантазия одного человека, а не человечества. Слава Богу! Сколько слез и смеху было бы, если б все кинулись ему подражать…


1 … 1990 г.

 


Сегодня перечитал начало своего дневника и подумал: до чего ж заносчиво я начал! Положим, я действительно презираю людей, но ведь чтоб как-нибудь это выразить в деле — меня не хватает. Вы скажете: ну и прекрасно, зачем выражать в деле? Да хочется иногда, вот и все… А потом приглядишься, покумекаешь — да что? люди как люди; в лес от них не убежишь.
Я, кстати, не люблю одиночества. Мне часто делается страшно одному. Понимаете, сижу, этак в зеркало на себя гляжу, в зубах ковыряюсь, то да се — ну и надоест. И вдруг чувствую, что какая-то темная холодная сила заливает мне грудь, голова слегка покружится, потом прояснится, и тут-то возникает это ужасное чувство потусторонности существования: наружная жизнь представляется как некое бессмысленное томление, где никто не разумеет своего положения, своего позора, если хотите. С чем бы эту наружность сравнить? Ну, скажем, с перезрелой девою, которая все хочет, мучается, а из-за чего — не поймет — не научили, в лесу выросла. Я сейчас смеюсь, а иной раз аж пот холодный прошибает от этаких ощущений. Впрочем, мой пример неточен и только уводит от истинного смысла переживания. Говорят, один человек, постигший истину, три дня кричал и рвал на себе волосы. Нежный ум был у этого человека! Верою избалованный! И все ж этот пример близок к моему самочувствию, хотя и не могу ручаться вполне.


4 … 1990 г.

 


Сейчас все говорят об экономике. Да, я согласен, что мы в дыре. Но посмотри вокруг, дорогой читатель! Сколько алчности, как все возмечтали разбогатеть! И повылазила-то всякая дрянь. Да разбогатеем мы, милые! Даже в этом не сомневайтесь. Разбогатеем. А что дальше? Вот вопрос. Я, собственно, для себя ничего не хочу, я в себе разочаровался, жизнь для меня копейка. Но детям-то нашим нужен идеал. А что вы предложите? Увидите, дети захотят опять коммунизма.


7 … 1990 г.

 


Я никак не понимаю сквозной цели своего дневника. То есть я понимаю цель тщеславную: чем больше напишу, тем внушительней будет. Однако для цели творческой, помимо одного благородного желания показать себя в центре противоречий нашего времени, должно быть нечто более высокое и более талантливое. Я чувствую, что могу так писать до самой смерти, а в результате окажется, что я не более как заливисто свистнул в общественном месте в свое тщеславное удовольствие. И все же таки я надеюсь, что все это крайне здорово, что я написал, а если и скажу об отсутствии сквозного сюжета и прочих нецельностях, то лишь для того, чтобы упредить читательскую критику в свой адрес. Ведь ты, читатель, все-таки не стоишь ни одного листочка из моего дневника. Да и вообще. Сказать тебе правду? На этом вонючем, но таком дорогом белом свете есть, пожалуй, два-три человека, чье мнение может действительно сокрушить меня. На твое же мнение я плевал и заранее упреждаю все твои пошлые выпады в свой благородный адрес. Однако ты думаешь, что я закончил? Нет, погоди! Я еще хочу тебе кое-что сказать. Вот ты, читатель, все ищешь в литературе каких-то небывалых откровений, тебе все хочется иметь пророка в своем отечестве. И вот ты называешь пророками очередных пушкиных, чьи сочинения не переживут тебя, читатель. А я тебе говорю, что сейчас нет хороших писателей, кроме меня, конечно. Но так как я на этом своем дневнике и издохну, то считай, что я действительно не более как хулигански свистнул. Теперь послушайся моего совета и не ищи сейчас ничего из-под литературы. И хотя все-таки надеюсь, что придет какой-нибудь новый Пушкин, но пока его нет, и поэтому слушай: у тебя под носом жил и умер Андрей Тарковский. Поверь, это дарование куда крупнее всех наших настоящих писателей вместе взятых! Слушай далее: жив пока еще, слава Богу, Анатолий Васильев, театральный режиссер. И, наконец, никак не может из-за внешних обстоятельств досоздать свою "Шинель" Юрий Норштейн. Вот тебе три кита русской культуры минимум последних двух десятилетий. И если ты, простодушный читатель, действительно так благороден в поисках истины и ищешь пророков в своем задрипанном отечестве, то направляю тебя по адресу. Теперь ты скажешь, с какой стати доверять мне? Ну тогда ты ни черта не понял из того, что я здесь бормочу, и тогда я отсылаю тебя к Ерофееву или подальше.


8 … 1990 г.

 


Вчера я был несколько навеселе, читатель. Поэтому прости за игривость формы. Однако с содержанием я согласен, и раз я уже заговорил о Тарковском, то хочу тебе сказать, что в прежнее славное время на мое сердце этот гений произвел неизгладимое впечатление. Когда-то я хотел бы чистить ему ботинки, бегать за сигаретами, если б он курил, унижаться до крайней степени и почитать все это за величайшее удовольствие от сознания величия гения человека. Есть еще два таких человека, которым я проделывал бы то же самое, но они еще, слава богу, живы, поэтому не стану их называть, а то еще попросят обещанное исполнить. А ведь я теперь-то это проделывать не стану. Не стану не потому, что чрезвычайно горд, а потому что мне ВСЕ РАВНО.?Мне уже два года как ВСЕ РАВНО: моя душа мертва, и если я каким-то чудом и делаю эти записки, то с невероятным напряжением воли и воображения, — ведь воображение питает только живое чувство, а у меня, кроме желания не сгинуть бесследно в этом мире, нет иных желаний. Вот до чего докатился "начинающий художник"! Правда, у меня теперь есть одно маленькое преимущество: мой настоящий характер чрезвычайно привлекает женщин. Ежели на моем челе отражается исключительный эгоизм и сухость мысли, и более ничего не отражается, то они это принимают за некую чрезвычайную волю; если в моей душе осталось одно дерьмо, то ими это принимается за оригинальный и современный взгляд на вещи… В общем, вот такое короткое преимущество, и я им, конечно, пользуюсь в свое удовольствие, да в том-то и дело, что нет в этом для меня теперь особенного удовольствия, и кроме презрения и отвращения ничего не остается во мне для женщины, пойманной на изложенную приманку. Раньше хоть благодарность некоторую испытывал, а теперь и этого нет. Гадко, дорогой мой читатель. Впрочем, я сегодня опять немного выпил и не слежу за тем, что тут чирикаю…


11 … 1990 г.

 


Не люблю Набокова. Все говорят: читай Набокова. Начинаю читать: ерунда какая-то! Все эти хитросплетения его ума меня крайне раздражают. Вот он, к примеру, ставит рядом два слова, определяющие предмет, ну, женщину, например, и я чувствую, насколько эти два слова разное в себе заключают. Ведь слово имеет объем, вес, то есть оно определяется содержанием, а у него слово имеет цвет, наружность, пестроту, то есть никак не соотносится по внутреннему смыслу. И выходят этакие бестолковые кружева. Я не удивился тому, что Набоков не понимал и не любил Достоевского, называя его сентиментальным и грубым художником, и крайне смешно заявляя о его до-фрейдистских комплексах, как будто Достоевский меньше Фрейда разумел в этом или как будто пришел Фрейд и отменил комплексы Фёдора Михайловича. Набоков схватил самое низменное, но не увидел главного, потому что главное слишком бурно в корне и слишком высоко в кроне.


8 … 1990 г.

 


Сегодня 8?е марта. Самое время написать что-нибудь о любви. Однажды я был безумно влюблен в одну актрису. То есть тогда она еще не была актрисой, а была студенткой. Мы с ней познакомились вот как. Она училась у одного знаменитого режиссера, и я для того, чтобы взять у него интервью, пошел в институт, где он преподавал, и попал на спектакль. Вы знаете, бывают в жизни такие мгновения, которые не повторяются никогда. Впрочем, не повторяется ничего, но эти-то мгновения вы запоминаете на всю жизнь. Потому что они особенные. Так вот. В зале сидело очень много всякого сброду; я сидел ближе к сцене, смотрел спектакль, зевал. И вдруг появилась ОНА.?Сказать, что она была необычайно красива, — значит, ничего не сказать. В ее глазах было столько жизни, столько… как бы это выразить… столько бархатного блеска… Тьфу! Пошлое выражение! А ведь я хотел сказать как можно точнее. Нет, никогда не надо стараться! Надо всего касаться слегка. Так вот… Эх, сбился я с волны! В общем, мы встретились с нею глазами. Я не знаю, но мне показалось, что эту горячую волну, которая накатилась мне на сердце, почувствовала и она. Потому что девушка замешкалась, отвернулась, вновь повернулась, чтоб посмотреть на меня, и порозовела.
Теперь самое место сказать, что я тогда еще боготворил женщин. Боготворил не столько из воспитания, сколько из сердечного целомудрия. Очень сожалею, что сейчас мне боготворить кого бы то ни было крайне трудно, да и невозможно, если сказать по совести. Тогда же я чрезвычайно оробел и не решился к ней подойти после спектакля, но узнал номер ее телефона у ее однокурсника под предлогом, кажется, интервью.
Итак, я трепетал и не знал, действительно ли с ней произошло то же, что и со мной. И тут родилась во мне одна идея. Я вечером позвонил своему другу, попросил его, как можно скорее достать два фрака (ему это было сделать несложно, он работал костюмером в одном театре) и завтра быть у меня с утра.
Я задумал сразить ее своей неординарностью, хотел, чтобы она поняла, с кем имеет дело! Поэтому решил устроить свидание на городской свалке, что недалеко от моего дома (она, кстати, жила где-то неподалеку, это мне стало понятно по первым трем цифрам ее домашнего телефона). Представь себе, дорогой читатель, — груда мусора, вонь, мухи, гора металлолома и сверху этого стою я со своим другом; оба во фраках и белых перчатках! Эффект! Я отдаю цветы своему другу. Он спускается, преподносит их ей. Затем помогает девушке взобраться. Мы стоим с ней вдвоем. Под нами грязь, дерьмо. Мы сверху этого. Друг куда-то исчезает. Мы остаемся одни… Дальше я не додумал. А что было думать? Дальше была бы проза, потому что надо было бы спуститься. Ну и идти куда-нибудь.
Согласись, дорогой читатель, что ты бы никогда не додумался до этого. Ты говоришь, что это глупость? Да я и сам теперь вижу, что глупость. Так и она, видимо, решила, скажу, забегая вперед.
На следующий день я ей позвонил, заикаясь, договорился о встрече. Вечером все началось по намеченному плану. Когда она пришла, я уже стоял на горе мусора, мои ботинки были пропитаны насквозь каким-то дерьмом, друг в досаде сплевывал в сторону и злился на меня. Да еще стал накрапывать мелкий дождь, небо было грязного цвета… В общем, все получилось ужасно прозаично. Красавица остановилась у подножия мусорной кучи, взгляд ее выражал крайнее недоумение, а когда я отдал цветы другу, и он, хлюпая ногами по грязи, стал спускаться вниз и, нечаянно зачерпнув большую порцию вонючей жижи в ботинок, вдруг рефлекторно выругался, моя дама сердца, мой идеал рассмеялась как безумная, с какой-то дикой злостью и, метнув на меня взгляд, полный разочарования и презрения, резко развернулась и стремительно пошла прочь. Я бросился за ней, но остановить ее не решился. Она ушла. На этом все кончилось.
Теперь ты скажешь, читатель, — а что же ты так быстро отступился, если действительно ее любил? В том-то и дело, любезный, во мне нет бычьего упрямства, я очень тонко организован, если хочешь. Я был сокрушен духом и чувствовал, что после такого фиаско мне более не оправиться, а, значит, и не возвратить ее любви. Мое чувство к ней было как бы размозжено, придавлено таким исходом. Ведь я его совершенно не ожидал!
Потом я страдал, мучился и, наконец, дошел до настоящего моего положения, в котором и делаю эти записки.
На этом хочу поставить точку и отнести свой трехмесячный труд в какое-нибудь солидное издательство. Для нашей газетенки это, пожалуй, жирный куш, да и не хочу, чтоб ОНИ это прочитали. Пускай на работе меня знают с внешней стороны…


15 … 1990 г.

 


Уже месяц как не могу спокойно работать. Сердце ноет, ум подавлен. Месяц назад отнес свою рукопись в журнал "У". Я вошел в редакцию этого журнала, который, кстати, печатает всякую дрянь, с уверенностью, что по прочтению моей рукописи ее как минимум пообещают напечатать в ближайшем номере, а, может быть, даже и остановят настоящий выпуск с тем, чтобы включить в него мой дневник. И хотя сердце мое сильно колотилось, и я испытывал легкое головокружение, был убежден, что случится нечто похожее на то, что произошло с Белинским по прочтению рукописи Достоевского. Новый Гоголь явился!..
Но тут следует отвлечься и ответить читателю на недоумение относительно моих заверений в собственной бездарности, изложенных в злополучном дневнике. Я и сейчас утверждаю, что я бездарен, что я пустой человек, но, однако, скажите мне, милые вы мои, кто из вас-то талантлив? Ведь в искусстве что главное? Попасть в самого себя. Пусть ты пуст, но будь искренен. У нас же что ни начнешь читать — все ложь, все без совести сделано, все среда виновата. И потом — все очень зыбко и относительно. Скажем, читаю я, например, журнал "Й" и думаю: боже, да ведь я гений в сравнении с этой чепухой! Открою, скажем, Сервантеса: боже, да ведь я ничто в сравнении с гением!
Но возвратимся к нашим баранам. Итак, я поднялся на второй этаж, нашел кабинет редактора, вошел. За столом сидел флегматичного вида человек лет сорока пяти, с серым лицом, кучерявыми с проседью волосами, который, узнав причину моего визита, с унылым видом предложил присаживаться. Далее он открыл мою рукопись… Фу! Пишу, а у самого лицо так и заливается краской. В общем, все вышло скверно! Он мой дневник забраковал, сказал, что сейчас нет таких героев, что я списал с девятнадцатого века, а нахамил от себя. Я был в жутком умопомрачении. Я, автор этих записок, сидел перед ним, а он утверждал, что меня как будто и нет, что это списано! У меня тряслись губы, и я с необычайным волнением забрал свою рукопись и, не зная как ретироваться без ущерба собственному достоинству, сказал, что настанет время, когда их вонючий журнал будет дрожать от счастья и гордости, печатая мою самую бездарную строчку. Редактор с испугом и с впервые возникшим вниманием уставился на меня, желая что-то ответить, но я уже выбежал в коридор. Так кончился мой постыдный поход за славою. Кстати, задним числом меня поразило, а потом как-то и успокоило, что на редактора не произвела никакого впечатления моя рукопись, пусть даже и списанная. Ведь все ж таки с золотого века списано!..


23 … 1990 г.

 


Я так понимаю, что пора обстоятельней тебе, читатель, со мной познакомиться. Ведь черт его знает, когда меня напечатают! То, что моя фамилия Ленский, я уже сказал. Лет мне — двадцать пять, поэтому так много и рассуждаю о Печорине, ведь я в его возрасте. Зовут меня… впрочем… а! зовут Андреем. (Далее автор называет точное место своего жительства, которое по известным соображениям мы опускаем. — Издатель.) Почему я так неохотно назвал свое имя? Потому что меня ведь сразу узнают сослуживцы, друзья. Тогда зачем дал свой домашний адрес? А в пику вам всем. Нате, открываюсь до конца! Впрочем, я эти строчки, может быть, выброшу потом. Даже, может быть, завтра. У меня такое часто случается. В юности, когда писал стихи, бывало, вечером "над вымыслом слезами обольюсь", а утром со стыдом и досадой разорву свои фантазии: уж слишком большой диссонанс между окружающей средой и ля-ля-ля, фа-фа-фа, стихами. Впрочем, я сознавал еще их бесталанность. Пожалуй, это было главной причиной. Зато что касается иронии и остроумия, то я здесь первый и в школе был, да и сейчас на работе, где разные юморески пишу, за что меня и любят. Впрочем, я сегодня не в духе. Отложу до завтра.


24 … 1990 г.

 


Вот вчера я сказал, что сознавал свою бесталанность, а начал записки с того, что меня среда испортила своим идиотским восхищением перед мошенничеством моего ума, перед ничтожными, плоскими, пошлыми шутками, перед циничными стихами. Что ж. Одно другому не противоречит. Умей я сказать о себе всерьез, я б и не стал выкрутасы выделывать. Ведь до чего доходило! Скажем, такие стихи:

 


Вы холодны как холодильник,
А я горячий как утюг.
У вас такой чудесный рыльник,
А мой приводит вас в испуг.В трамвае езжу без билета
Не потому, что денег нет, —
От вас, мерзавка, жду ответа
И забываю про билет.У вас ресницы больше нормы.
Мне ваше мясо по душе.
Оно такой прекрасной формы…
Ах, хватит!.. КОНЧИЛ я уже…

 


Ведь это пошлятина! И я знал, что пошлятина. И не верил себе, когда их писал. А что мне сказали вы? Ах, какое остроумие! Ах, как чудно и современно! Как мило! И никто даже не поморщился, проглатывая эту дрянь. Никто. Ну, может, кто-то и поморщился, да наверняка устыдился, лучшей половины сердца устыдился. И ведь что главное. Я радовался этому как последний пижон. Потому что считал свою бесталанность временной, потому что я все как-то чувствовал в себе какую-то зреющую силу, которая, как я полагал, со временем искупила бы ущербность настоящего. Поэтому и верил тому, что говорили мне окружающие и считал это авансом за будущее. И чтоб уверения не иссякли, я угождал их дурацким вкусам, трепался, когда следовало бы молчать. Ах, как жаль потраченных впустую лет! Я даже думаю, что лучше б меня били, лучше б хаяли и ругали, лучше б я терзался сомнениями и отрекся вовремя от мира, не потакал бы ему своими способностями! Зачем я стыдился быть искренним? Зачем угождал толпе? Зачем шел против совести?..


29 … 1990 г.

 


Сегодня опять мерзкий день. То есть погода мерзкая. Вообще-то на мне погода не отражается особенным образом, я от нее не завишу, но сегодня как-то отразилась. Может быть старость уже…


17 … 1990 г.

 


(Размышления этого дня мной пропущены. — Издатель.)


18 … 1990 г.

 


Вчера я поддал жару. Что-то меня все больше тянет писать этот дневник, общаться, так сказать, с человечеством. Ведь в чем здесь выгода? Скажем, встречаюсь я с тобой, читатель, где-нибудь… ну, хотя бы даже в редакции. И я для тебя не более чем козявка — как бы я ни распинался и не доказывал своего превосходства… Вот, например, недавно. Пьем мы коньяк. И сидит среди нашей компании один артистик задрипанный. Меня не знает. И чувствую, заносит его; все такие темы высокие выбирает и щеголяет эдак, а сам на меня косится и на Семёна. А Семён, надо сказать, подловат. Он, как я вскоре догадался, нарочно этого артиста притащил, чтоб мы с ним поспорили. Но для меня уж прошли те времена, когда я метал бисер перед свиньями, поэтому сижу, молчу. Но разве усидишь долго, когда разговор о романтизме идет! Да такой, знаете ли, глупый, что так и зудит в сердце, так и хочется щелчков в нос надавать. Теперь ты, может быть, скажешь, читатель, — а с чего ты решил, что истина в твоей голове заключается? Сколько людей, столько и мнений, и так далее, и тому подобное. Знаю. Знаю. Знаю. Тысячу раз слышал! Да, сколько людей, столько и мнений, и все ж таки я утверждаю, что истина находится именно в моей голове! "Как глупо!" — воскликнешь ты. А я тебе скажу, что ты сам глуп! Да, есть вещи, которых я не могу понять, но не твоими устами на то мне будет указано. Поэтому помолчи, читатель, и слушай, что было дальше.
А дальше актеришка сказал, что "Дон Кихот" Сервантеса — романтическая книжка. Тут меня и прорвало. Но я тертый калач и поэтому начал осторожно и холодно, хотя внутренне уже ненавидел этого козла. Кстати, недурно и тебе услышать, читатель, мое мнение, и хоть знаю, что ни черта ты не поймешь, и заранее за это тебя ненавижу, но слушай. Я тут же сказал, что если "Дон Кихот" романтизм, то и Иисус Христос — романтик и ничего более. Что романтизм от реализма отличается тем, что в одном случае — это то, чего НЕТ В ПРИРОДЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ОТНОШЕНИЙ, а в другом — это то, что ЕСТЬ В ПРИРОДЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ОТНОШЕНИЙ. С этим, пожалуй, и ты согласишься, читатель. И вот тут-то и начинается расхождение. Тут-то ты себе и не можешь уяснить, что Дон Кихот такое же реальное существо, как и я, делающий эти записки. Да, у него была счастливая случайность: повреждение ума, и он не мог соотноситься с дерьмовым человечеством и прерывать тем самым свободное парение своей мысли, подпираемой снизу мощным благородным здоровым духом. Вот этого-то тебе и не понять, читатель! Потому что твое низкое сердце не способно вместить в себя эту истину, эту азбучную истину о Дон Кихоте. О, здесь и начинается ухищрение твоего подлого ума; здесь, разложив на части великое произведение, ты так и не касаешься его животворящей силы!
Вот это самое я и сказал тогда этому вшивому артисту, который только ухмыльнулся и с чувством собственного вонючего достоинства примолк. И тут мне стало стыдно и досадно. Мне стало стыдно и досадно за то, что я открыл ему заветные мысли, а он их явно не оценил. И как у меня бывает после таких разговоров, я начал с чрезвычайной злостью ругать все и всех.
Теперь ты понимаешь, читатель, почему выгоднее писать дневники? Да потому что к писанному совершенно иное отношение! Ведь я, к примеру, сделаю себе громкую славу на этих записках, и ты первый прибежишь на меня взглянуть с восхищением и будешь трепетать и говорить: "Так вот ты какой…"


24 … 1990 г.

 


Вообще-то я ставил себя выше, пока не начал писать этот дневник. Теперь вижу, сколько дурного накопилось в моем сердце. Я, ей-богу, считал себя выше! А уж то, что я считал себя выше тебя, читатель, так это и подавно ясно. Может, это похоже на мораль, но я хочу сказать одно: каких бы ты не был светлых убеждений, какими бы высокими помыслами не питал свое сердце, а все ж таки в самый последний момент это самое сердце тебя и подведет, свинью, что называется, подложит. Поэтому не помышляй ни о чем, кроме как о спасении своей души еще на этом свете. Может быть, я смешно говорю, но я с этим выводом НЕЧАЯННО столкнулся, не по собственной охоте; я не имел религиозного воспитания.


2 … 1990 г.

 


Однажды я был безумно влюблен — кажется, я уже так начинал писать о любви? — в одну журналисточку. Я был до того влюблен, — а у меня было две таких любви, — об одной я уже упоминал: встреча на свалке, — что чрезвычайно страдал, и решил обратиться непосредственно к Богу. Для этого я пошел в церковь. Вообще, надо сказать, церковь как заведение меня чрезвычайно притягивает, но почти всегда, войдя в церковь, я разочаровываюсь эффектом, производимым на меня окружающей картиной. Вокруг себя видишь такой сброд, такие дебиловатые физиономии, что если и входишь с надеждой, то уходишь без нее. Впрочем, надо быть объективным — правда, читатель? — сказать, что и ты, благопристойный читатель, там бываешь, поэтому я мог лицезреть довольно сносные физиономии вокруг себя и так далее, и тому подобное. Но, поверь, читатель, сносная благопристойность немногим отличается от дебиловатости и так как ты, читатель, у меня на ладони, и я, стоя в церкви, тебя вижу насквозь, то, презирая тебя, я только из духа противоречия не обращусь к Богу, потому что ты лукав как черт, читатель, и так же далек от Бога, как Эрнст Неизвестный от Микеланджело. Впрочем, ты еще дальше (если может быть ЕЩЕ ДАЛЬШЕ!). Но в тот момент, когда я был безумно влюблен, мне было абсолютно наплевать на тебя, читатель, и я вошел в церковь с единственной просьбой… (Далее все зачеркнуто. — Издатель.)


28 … 1990 г.

 


Сегодня захожу перекусить в "Гриль". Продавщицы за прилавком нет. Зову. Никто не отвечает. В кафе заходит здоровый детина в веселом расположении духа. Подходит к прилавку и начинает энергично стучать и звать продавщицу. Та появляется, и он, не соотносясь со мной, заказывает себе кофе. Я раздражаюсь, но как можно спокойней говорю, что я первым стоял. Он насмешливо смотрит на меня и говорит, что так можно до скончания века здесь стоять, что надо энергичней действовать. Я чувствую себя униженным и одновременно беззащитным перед этой здоровою силою, но, чрезвычайно уязвленный, лихорадочно ищу ответ, не нахожу и в злобной досаде отворачиваюсь. Однако развязка неожиданная. Бугай принимает мое молчание за отсутствие агрессии во мне и, устыдившись, извиняется как провинившийся школьник. Вот что значит, не ответить на силу!..


12 … 1990 г.

 


Сегодня перечитал дневник и вижу, что самые посредственные куски — это мои умствования. А ведь это самые сильные мысли, потому что я их выстрадал и потому что более всего на них рассчитывал в качестве аргумента в свою пользу. И ведь я уверен, что ты со мной согласишься, читатель; что действительно скажешь об их слабости и, возможно, даже банальности! Но здесь я хочу тебе заявить, что если бы ты хоть раз, хоть раз, читатель, понял сердцем своим самую банальную вековечную истину, то клянусь, я не стал бы утруждать себя повторениями! Потому что тебе постоянно надо напоминать, что вот — существуют такие законы. Ведь вспоминаешь ты о них как о чем-то инородном. А ведь истина перестает быть банальной, когда открывается в твоем сердце, и будет банальна всегда, когда содержится в виде инородной информации. Может быть, я заболтался, может быть, даже заврался, потому что давно сам четко не различаю, где добро, где зло, но тогда прости меня, читатель! Прости, потому что я такой же, как ты. И, может, хуже. Даже наверняка хуже. Может быть, даже юродивый!..


13 … 1990 г.

 


Все-таки какое постыдное занятие — литература! Целый месяц не писал дневника! Открою последнюю страницу — и не могу: стыдно. Ну, с чего я начал каяться перед тобой, читатель? К чему эти кривляния? Ты думаешь, это искренно? Да нет же! Это с умыслом сделалось! Точно, правда, не могу определить, с каким таким умыслом, но — нехорошо, неискренно. Ведь что случилось, когда я дописал последнюю строчку? Я тут же полностью пробежал глазами запись этого дня и потер ручки от удовольствия: стройно вышло! Я надул тебя, читатель! Ведь что такое настоящее раскаяние? Ведь это СОЗЕРЦАТЕЛЬНОЕ состояние, состояние любви. Поверь на слово, в созерцательном состоянии невозможно написать ни одной строчки! Я даже думаю, что по этой причине Христос и не оставил после себя ни одной строчки!


1 … 1990 г.

 


Не хочу участвовать ни в чьей судьбе. У меня был школьный друг. Такой, знаете ли, светлый человек, ну, что называется, с голубиным духом. Кстати, он у себя на балконе зимой устраивал для голубей кормушки. Звали его Ванюшей. Я до сих пор люблю это имя и, встречаясь, скажем, с каким-нибудь Ванюшей, я часто и с удовольствием называю человека по имени. Так вот. Мы с Ванюшей росли этакими лопухами у дороги цивилизации. Мы видели, как по этой дороге проходили озабоченные ровесники и завидовали твердости их духа. Сами же с собой ничего поделать не могли и резвились как дети, влюблялись в одну и ту же девушку, ходили на рыбалку и играли в футбол у него на квартире, прямо в комнате, забыв, что решительно собирались готовиться к летним экзаменам. Потом мы после восьмого класса расстались: я остался в десятилетке, а он ушел в ПТУ, и встретились мы уже после армии. Он остался все таким же беспечным подростком и решительно не знал, куда пойти работать. Тогда я занялся устройством его судьбы и нашел ему работу в творческой мастерской по изготовлению детских игрушек. И попал, что называется, в точку. Ваня работал там два года и совершенно был доволен профессией, но однажды его нашли мертвым на работе, с перерезанным горлом и со следами побоев на теле. Вскоре убийц нашли. Ими оказались двое молодых подонков, которые убили моего друга ради наживы: из-за золотой печатки на его пальце. Я опускаю сейчас подробности этого гнусного дела. Скажу только, что у Ванюши было много друзей, и он был не особенно разборчив в них, но не из-за испорченности характера, а, наоборот, из-за добродушия и беспечности. Теперь суди сам, читатель, каково было мне все это узнать. Я до сих пор думаю, что не устрой я его судьбы, может, ничего бы не случилось. Кстати, я был на суде, когда судили этих двух убийц, и на меня, кроме прочих потрясений, огромное впечатление произвело то, что они абсолютно не сознавали содеянного. То есть они сознавали, но не в нравственном смысле, а в животном: им было страшно за себя. Поверь, читатель, я хотел, чтобы их расстреляли; я пугался этого желания, стыдился его; также стыдился того, что стыдился, и с ожесточением останавливался на расстреле: мне вдруг казалось, что я не имею право это прощать. Так что суди сам, брат мой, читатель, что такое есть человек. Мне кажется, юридические законы должны быть значительно выше нравственной сущности человека: этакая недосягаемая планка…


18 … 1990 г.

 


Я все боюсь, как бы в моих записках не вышло внешних противоречий; боюсь, что ты, читатель, поймаешь меня на слове. Скажем, почти год назад я начал свой дневник с того, что кричал о собственной популярности среди школьных товарищей и далее на работе, а в последней записи назвал себя лопухом у дороги цивилизации. Я знаю, что тебе трудно, читатель, соединить в своей голове эти два утверждения. Я помогу тебе их соединить. Ведь что такое наша советская — несоветская — школа? Это вонючая казарма, где все должны быть по образу и подобию учителя. А что такое есть учитель? Это серое существо, вымещающее собственную ущербность на душах детей. Скажем, здесь нужно оговориться и указать на исключения, но я не хочу этого делать, потому что странным образом на ребенке отражается прежде всего дурное. Ведь ребенок изначально ДОВЕРЯЕТ учителю: в нем нет еще сознания ценности собственной личности, своего, если хотите, детского мнения; он изначально хочет боготворить учителя. А чем отвечает учитель? Пятибалльной палочной методикой, после которой самая ангельская душа взбунтуется, а неокрепший ум будет постоянно комплексовать от "неполноценности" собственных детских желаний. Поэтому я с детства был в стихийной оппозиции ко всему школьному, но, как уже сказал, обладая талантами, мне легко было завоевать популярность на любом поприще школьной жизни. Но об этом я уже говорил. Отсюда и возникает эта двойственность: мои ровесники шли проложенной им дорогой, а я, хвалимый и подающий большие надежды, витал в честолюбивых облаках, пока не упал ниже всех и не разбился до крови…


2 … 1990 г.

 


Сегодня попал случайно на политическую демонстрацию, где одна часть людей называла другую часть людей сволочью. Положим, эта часть людей, кричавшая лозунги, и золотая, но зачем столько невеликодушия? И ведь каждый из них в отдельности, может, действительно и золото, но как вместе соберутся, так уши затыкай: массовым сознанием называется. У меня приятель был, сердечный человек, но с чего-то решил, что ему непременно надо заниматься философией; а у нас как: где философия, там и политика. Ух, как он меня злил со всей этой дребеденью! Ведь я на чем стою во всей этой маете. Спрашиваю: "Есть у тебя идеал и как ты его себе представляешь?" Ну, с идеалами обычно как по писанному: великодушно. Ладно, что для этого надо сделать? И вот тут-то со средствами — как достичь цели, — всегда такое дерьмо из человека полезет, что, ей-богу, трясусь от злости и отчаяния. И ведь ничего не докажешь! Этот мой приятель на меня, бывало, смотрит снисходительно и сокрушается: святая простота ты, Андрюха! А ему хоть кол на голове теши, доказывая, что его антикоммунистические идеи по содержанию коммунистические, да только второго сорта. Ведь открой "Кодекс строителя коммунизма" — там "светлых мыслей красота", а что вышло?..


24 … 1991 г.

 


Сегодня мне хочется поболтать про идеалы. Знаешь ли ты, дорогой читатель, что я верил в коммунизм? Знаешь ли ты, что верил в него, как иные немногие верят в Бога? Сегодня в этом приходится сознаваться как в чем-то постыдном, в чем-то абсолютно античеловечном. Ты скажешь, что я рецидив, что еще десять лет назад никто из моего поколения не верил во всю эту хиромантию? А я тебе говорю, что ты тысячу раз неправ! Многое, конечно, зависит от воспитания, но я сейчас хочу говорить о себе, который не получил религиозного воспитания в семье, а получил ОБЩЕСОЮЗНОЕ воспитание, то есть воспитание коммунистическое. Поэтому хочу защитить от тебя, читатель, не коммунистические идеалы, а собственное сердце, что явлено было на свет для любви и гармонии. Да! Именно для любви и гармонии! Самые светлые и благородные помыслы, возникавшие в моей голове — лишь результат от природы мне данного великодушия. А великодушное сердце не может жить без возвышенного идеала! Да, я стыдился этого идеала, молчал о нем — потому что видел уродство окружающей действительности, но не социального общества как такового, а каждого человека в отдельности; его нравственную ущербность. И чем больше росло во мне разумение зла, тем я сильнее любил свой идеал, ибо отними у меня тогда КОММУНИЗМ, — я сокрушился бы духом навеки. Поэтому и сомнения все свои убивал насчет возможности в будущем этого чуда: царствия Добра и Ума на Земле. Это теперь я вырос и постиг жизнь сверху донизу — и отказался от призрачного идеала, но не твоя в том заслуга, читатель, не твое сердце осветило мне Истину, на то была воля Божья, если хочешь. Поэтому забудь своим низким сердцем все, что собираешься мне сказать, так как знаю, что хочешь мне сказать, и ненавижу то, что можешь мне сказать.


3 … 1991 г.

 


По-моему, я переборщил! Уж так ли я был великодушен, как описал себя в последний раз?! Если ты еще не бросил возиться с моими записками, читатель, то ты и сам поймаешь меня на слове, если пробежишься и заглянешь немного назад. И все же это еще цветочки, а мне непременно хочется ягодок тебе показать. Скажем, я давно хотел написать что-нибудь о любви. Я, вообще, собирался писать только о любви, потому что здесь-то и раскрывается личность. И вот тут-то у меня двойственность: о чем писать? — о гнусной своей половине или же о лучшей, которой ты, читатель, не обладаешь? Но так как я обещал ягодок, то начну с гнусной. Итак, я в детстве не был акселератом и очень медленно рос, во всяком случае, мне так казалось. Я был злым и неврастеничным ребенком. И хоть, положим, неврастения следствие нравственной дисгармонии — и все же есть здесь пунктик низменный. Однажды учительница на очередное мое злое упрямство сказала, что я злой мальчик, поэтому никогда не вырасту и останусь маленьким. Это было в пятом классе. Надо сказать, что я уже в то время ощущал свою половую принадлежность довольно ярко. И самые тревожные мысли, возникшие в моей голове, коснулись вопроса моей половой полноценности. Меня настолько убедило заявление учительницы, что, кажется, с этого момента я и начал беспокоиться о физическом росте. А уже переходя в седьмой класс, в пионерском лагере мы с ребятами вместо послеобеденного сна предавались таким мужским забавам и грубостям, что мой дух втайне чрезвычайно сокрушался от низости этого мира. Я это пишу для того, чтобы выразить следующую мысль: та информация, которую я накапливал о внешнем мире и своем положении в нем, в результате оказалась настолько ложной и низменной, настолько не соответствовала моему будущему духовному опыту, что хоть эта информация и отразилась на моей жизни, однако, называя себя в настоящем пустым, бесталанным человеком, исхожу из знаний о себе как о полнодушном и талантливом влюбленном. Вот только силу эту я не сумел реализовать из-за ложных представлений. Поэтому и был у меня эпизод свидания с любимой девушкой на городской свалке, где я хотел надругаться над низменным человечеством, а вышло, что надругался над собственной любовью.
Здесь, кажется, все ясно. Но теперь мне хочется поговорить о чистой возвышенной любви и поэтому, низкий читатель, можешь это место сразу пропустить и переходить к следующей записи, если будет моя следующая запись. Я же хочу остановиться в рассказе на далеком, но милом мне примере. Итак, в том же пионерском лагере, одновременно с грубыми мальчишескими забавами, с моей душой происходило обыкновенное: я очень сильно привязался к пионервожатой. Это была девушка восемнадцати лет, звали ее Аллой Владимировной, вполне красивая, но не это сыграло решающую роль. Она была великодушна, и это отражалось во всем: в отношении к людям, в идеальном взгляде на жизнь, в чувстве собственного достоинства. Алла Владимировна была за светлое будущее человечества, а это так соотносилось с моими чаяниями! В общем, я нашел свой идеал. И со всею силою этот идеал полюбил. О нет, во мне не возникало низкого желанья, хотя я и испытывал возле нее некоторое сладостное волнение, но мысль моя не заходила далеко, и я был счастлив находиться рядом. А началась моя влюбленность с того, что я стал постоянно противоречить в ее присутствии окружающим: обращал на себя внимание. Потом меня чрезвычайно мучили мои соперники: ее любимчики. И хоть я тоже считался ее любимчиком, но главное заключалось в том, что я стоил ее внимания, а они нет. В их сердцах было столько неискреннего, столько эгоистичного и мелкого, что, не в силах повлиять на ее привязанность к ним, я стал тайком от нее подтягивать этих мальчиков до необходимого идеала, а так как это было сделать невозможно, то из отчаяния принимался их лупасить и заставлять делать великодушные поступки. Однако мои старания не прошли незамеченными, и вскоре Алла догадалась о моем чувстве, и была настолько умна, что ответила мне нежнейшей благосклонностью. Она брала меня с собой во все пункты лагерной жизни; мы ходили за пределы лагеря и, как настоящие влюбленные, сидели в кафе, ели мороженое и с наслаждением без устали болтали.
На этом я хотел бы закончить свое воспоминание, потому что чувствую приятную грусть и не хочу продолжать повествование о том, что было дальше, потому что дальше закончилась лагерная смена, мы расстались и больше не встретились. Однако эта любовь в моей жизни сыграла свою роль, и я впервые ощутил смысл, стройность, полнодушие в этом хаотичном, опустошенном, ничтожном мире.


16 … 1991 г.

 


Сегодня перечитал дневник и вижу, что не хватает мне стройности: дело в метафизике что ли. Вроде как плохой музыкант: и в ноты попадаю, а музыки не получается. Это скорее от того, что я долго с этим дневником канючусь: ведь уже второй год пошел! Я, вообще, мечтаю сесть и одним махом написать этакую повесть, да только все не соберусь: работа, то да се. Вот, кстати, и выезжаю на очередную тему: работа, совесть, долг и т. д. Я сразу хотел бы одним махом покончить: все это белиберда, и если ты стоящий человек, то наплюешь на все эти понятия. Потому что вся эта суета мышиная не стоит выеденного яйца. Вот, скажем, моя работа. Я уже сказал, что пишу фельетоны на вкус и цвет обывателей. Я уже сказал, что мой труд высоко оценивается окружающими. И тут надо сказать, что они настолько глупо-серьезно относятся к моему игривому труду, что, скажем, плюю я на их заказы — не всегда же у меня хорошее настроение, — так для них это ЧП городского масштаба. И вот они начинают канючить и просить написать то-то и то-то, и я соглашаюсь. Они уже знают, что мне бесполезно угрожать: ну, там, по зарплате, мол, ударим, то да се, потому что я и первый рад их угрозам: можно со скандалом уйти. И не потому что мне нравится скандал в своей эстетике, а просто мое самолюбие раздражается, и я испытываю сладчайшее удовольствие говорить окружающим гадости, как они полагают, а на самом деле сущую правду. Когда же меня просят, то я из малодушия легкомысленно соглашаюсь, а потом об этом сожалею, потому что хоть это все даром мне и дается: стишки, фельетоны, — однако быть в долгом сношении с редактором и прочей сволочью мне не под силу. Прежде я был самых высоких понятий о совести, долге и пр., и мне тяжело было усвоить пародийное к ним отношение остального человечества, а теперь я первый плюю на эти понятия, а это дерьмовое человечество начинает мне указывать на то, в чем я прекрасней его разбираюсь, но чем пренебрегаю в случае таковой для меня необходимости. Вот, простодушный читатель, каково мое мнение.


3 … 1991 г.

 


(Глава, в которой автор забыл, что в начале записок представился москвичом. — Издатель.)
Когда-то я, провинциальный подросток, учась в школе, верил всему тому, что учителя говорили о Москве. Впрочем, я верил и многому другому, где хоть сколько-то обещалось чистоты, святости, смысла. Именно в этом идеальном ключе учителя говорили о Москве, и образ Москвы под влиянием воспитания совпал с запросами моего юного сердца. Теперь-то я знаю, что учителя вольно или невольно создавали миф, которым многие сами и проникались, но мне, в назревающем конфликте с окружающим злом, это было оправданием бытия и обретением цельности. Поэтому Москва для меня была землей обетованной, там жили красивые, гармоничные, великодушные люди. Там был идеальный город идеальных людей. Наивно? В высшей степени! Однако кто из вас назовет мои мечты глупыми, инфантильными, того я назову низким и жестокосердным, не знающим или не знавшим полноты запросов к бытию…


19 … 1991 г.

 


Вот Пушкин сказал:
Сердце в будущем живет,
Настоящее уныло.

 


И он тысячу раз прав. И все-таки на тысячу первый раз окажется, что сердце может жить и настоящим. Можно еще Брюсова вспомнить:

 


Не живи настоящим,
Только грядущее — область поэта.

 


Но Брюсов настолько плоский поэт, а я настолько НЕ ПОЭТ, что ко мне эта картонная пика не имеет отношения. Пусть им юноши зачитываются, очкарики разные, которые думают, что стихи высиживаются в библиотеках.
Я же хочу сегодня рассказать почти смешную историю о том, как я умирать собирался и что из этого вышло. Однажды у меня заболел живот: рези начались. Аппендицит, скажет догадливый читатель. Я ж в медицине ни бум-бум, поэтому настолько встревожился, что уж подумал, что у меня рак какой-нибудь. Я с трудом добрался до собственного телефона и вызвал "скорую". "Скорая" приехала, и врач, обследовав мой живот, с озабоченным видом сказал, что это, может быть, аппендицит, но скорее всего что-то более серьезное. Тут-то я окончательно и пал духом. Мне вдруг живо представилась собственная смерть, и я испытал животный страх, да такой силы, что позабыл о резях в животе.
Меня отвезли в больницу, где вплоть до операционной я пребывал в необыкновенной подавленности от сознания предстоящей гибели, так что наружная жизнь мною плохо оценивалась. Единственно, я хорошо запомнил момент, когда уже, лежа на операционном столе и бессмысленно разглядывая лица хирургов, я заметил среди них женщину необыкновенной, как мне тогда показалось, красоты, и сознание того, что она будет прикасаться к моему телу, вызвало во мне легкую негу. Вот что может вызвать из подавленности иного юного умирающего!
Одним словом, мне сделали операцию. Через некоторое время я очнулся, узнал, что мне вырезали аппендицит, что все хорошо, и необыкновенное состояние покоя и умиротворения разлилось по всем моим членам, заполнив ум и душу. Я с какой-то небывалой цепкой внимательностью разглядывал окружающие меня предметы, людей, находящихся в комнате, как побывавший на том свете человек, и все-то мне становилось жалко, и все-то здесь, казалось мне, должно погибнуть. Однако эта мысль заключала в себе не страх, а светлое грустное чувство.
Целую неделю я жил этим состоянием, ко мне приходили друзья, они болтали, шутили, а я смотрел на них, и меня не покидало ощущение будто между нами существует невидимая преграда, и вот они не догадываются, что и они умрут, что всех надо жалеть, и мы друг другу должны помогать, и жить, как братья и сестры, потому что мы все умрем; что вот это солнышко, эта скамейка, это деревце тоже умрут вместе с нами и т. д.


12 … 1991 г.

 


Полгода не писал дневника. Сегодня открыл, перечитал и вижу, каким все-таки зеленым человеком я его начал. То есть начал-то я его как раз разочаровавшимся в жизни неврастеником, который изрядно пострадал и вот честолюбиво возжелал причитающейся на его долю славы. Кое-что мне сейчас чрезвычайно смешно, особенно последние записи, где я уже как граф Толстой поучаю человечество. Теперь я не в претензии к человечеству, как прежде, и не пытаюсь объясниться с ним, разрабатывая литературный стиль 19?го века. Впрочем, я, может, ошибаюсь, и не думай, читатель, что сравниваю себя из тщеславия со стилистикой XIX века, а просто иронизирую: мне смешно было б кому-то подражать. Я уже давно забыл, зачем начал эти записки, да и была ли какая-то высшая цель? Вряд ли.


2 … 1992 г.

 


Да, вот уже два года прошло с тех пор, как я вожусь с этим дневником. Каким я его начал? Со следами былой неврастении. Каким заканчиваю? Абсолютным циником и эгоистом. Пожалуй, больше не сяду писать. Хватит, хватит, хватит! Все одно: что в лоб, что по лбу. Прощай, читатель. Привык я к тебе, жалко даже расставаться: родной ты мне стал человек. И все же прощай. Андрей Ленский.


От издателя

 


Прошло два месяца с тех пор, как напечатан "Дневник пустого человека" и, к моему удивлению, этот дневник имеет положительный успех. До сих пор приходят письма с просьбой дать адрес, фамилию автора записок или поместить интервью с ним (обязательно с фотографией. Некоторые же дамы требуют фотографию автора в полный рост). Так вот, чтобы предупредить подобные просьбы я вынужден сказать правду, правду горькую: автора "Дневника" уже нет в живых. Да, он погиб, попав два месяца назад в психиатрическую больницу. Он, спустя месяц, покончил жизнь самоубийством. Об этом мне сообщил его товарищ Евгений Онегин, который по просьбе редакции сейчас пишет воспоминания о нем, и как только он закончит работу, мы с удовольствием напечатаем его труд и тем утолим любопытство читателей. Я же хотел закончить свое объявление воспоминанием о моей единственной встрече с Андреем Ленским, которая произошла три месяца назад, когда он принес свою рукопись к нам в редакцию и затем пропал из поля нашего зрения.
Я разделяю точку зрения тех читателей, которые возмущены "Дневником", ибо, по-моему, неприличен сам тон автора, не говоря уже об отдельных умозаключениях и авторской пунктцации и орфографии. Но так как о покойнике плохо не говорят, то я более не добавлю ни слова. Итак, в один заурядный день ко мне в кабинет вошел молодой человек, с заранее красным от стыда лицом (что по нынешним временам почти редкость: обычно те, которые приносят рукописи, ведут себя так, будто приносят чужое: долго и обстоятельно торгуются, если редакцию удовлетворяет материал, или же умаляют взглянуть попристальней на досуге, если автору отказано). Этот же молодой человек краснел, досадовал на собственное целомудрие, и, видимо, не считая меня за человека достойного, с раздражением, как к обидчику, обратился: "Вы бы не могли принять рукопись? НЕОБХОДИМО ЭТО НАПЕЧАТАТЬ".
Признаться, только мэтр мог подобным образом начать разговор, и поэтому я ответил сухо: "Пожалуйста, садитесь". (Я тридцать лет посвятил литературе, но никогда не позволял себе так начинать разговор с теми, от кого зависит судьба моего произведения!)
Он сел, отдал свою рукопись и уставился в мои глаза, причем лицо его стало бледнеть, и желваки заиграли на его скулах. Признаться, у меня задрожали руки от такого обращения: разве можно так начинать?!
—?Если вы не хотите, чтобы я читал, то я и не буду.
Молодой человек резко отпрянул и убрал свой взгляд.
—?Нет, читайте, — сказал он, дернув плечами.
Я уткнулся в рукопись с тем, чтобы, прочитав пару страниц, отказать автору, но не тут-то было: меня увлекла эта вещица и я, внутренне возмущаясь во многих местах, негодуя даже, все-таки дочитал ее до конца. Затем я поднял глаза и отметил некоторую перемену в настроении автора. Видимо, он внимательно следил за мной во время чтения, а я не поднимал на него глаз, что наверняка им было также замечено, поэтому он холодно и несколько высокомерно спросил:
—?Ну как? (Правда, взгляда моего долго не выдержал: потупился.)
—?Ну что ж, — начал я официально. — Это интересно. Может быть, это возможно напечатать.
Тут я почувствовал, что начинаю краснеть, изобличаемый совестью: мне показалось, что он ловит меня на фальшивой интонации и понимает, что я откровенно ему позавидовал. Однако мой посетитель сам неожиданно покраснел и, отпустив глаза, спросил:
—?А когда напечатаете?
Одним словом, далее разговор протекал формально, я не подавал виду, что этот человек мне крайне интересен, чтоб не льстить его самолюбию, он же из гордости не подавал виду, что крайне заинтересован в моем словесном признании его труда. Мы условились встретиться через пару недель. Я дал ему свой рабочий телефон и на прощание пожал его холодную руку. После чего он неловко развернулся в дверях и исчез. Одет он, кстати, был чисто, но безвкусно. На ногах были тряпичные зеленые туфли, которые никак не гармонировали со светло-серыми узкими штанами и голубой рубашкой.
Вот и все, что я запомнил об этом человеке. Через две недели он не позвонил. Я же, так как решил издать его "Дневник", сначала обеспокоился, но потом подумал, что автор найдется, как только его труд появится в журнале. Я прошу прощения, что в своих воспоминаниях слегка увлекся и дал не вполне лестную картинку поведения этого молодого человека, даже позволил себе трактовать его поведение, но что поделаешь — привычка литератора!

 


К списку номеров журнала «ЗАРУБЕЖНЫЕ ЗАПИСКИ» | К содержанию номера