Борис Вольфсон

Точка возврата. Стихотворения

МАРТ

 

На востоке светлеет,

но покамест слегка.

И томится, и млеет,

просыпаясь, река.

 

Снег ныряет с разбега,

и на сизой волне

хлопья белого снега –

как ракушки на дне.

 

Зимней спячки осколки –

льдин плавучий погост.

Шепотки, кривотолки

наплывают на мост.

 

Я понять эти речи

не смогу наяву.

Сам, как в спячке, навстречу

серым льдинам плыву.

 

Пусть условно движенье,

вечен мой недолёт, –

сам стрела, сам мишень я,

птица, вмёрзшая в лёд.

 

Но когда моя стая

пролетит по лучу,

я очнусь, я оттаю

и за ней полечу.

 

ЯЗЫЧНИК

 

Это было, когда оглушённый твореньем,

я, как столб соляной, замирал на дороге,

полагая, что куст и ручей – это боги,

и искал покровительства их со смиреньем.

Купол неба вздымался божественной твердью,

бог травы, щекоча, зеленел под ногами.

Я старался поладить с земными богами,

приобщаясь, как мог, к их простому бессмертью.

 

Но пределы назначив для зренья и слуха,

мне однажды мой мир показался острогом.

И тогда я прельстился невидимым богом,

сотворившим пространство и время для духа.

 

Их тащили в телеге крылатые клячи,

попирая копытами звёздные комья.

Но с законами оптики не был знаком я

и не знал, что невидимый – значит незрячий.

 

Все мои построения зыбки и шатки,

и вниманье привлечь мне решительно нечем.

Я невидимым богом не мог быть замечен,

отраженьем не став на бесцветной сетчатке.

 

Я напрасно запасся бочонком елея,

дар любви не оформил он актом даренья.

То ли дело ручей, и трава, и деревья…

Возвращаюсь в язычество – там мне теплее.

 

Там душа моя больше не значится в нетях, –

ветерок заболтался с листвой простодушно,

и небесная твердь голубеет воздушно,

и плывут облака на серебряных нитях.

 

И когда я умру, в безымянную бездну

я не рухну, а просто смешаюсь с землёю,

и травою взойду, и дождями омою

молодую траву, и зарёю воскресну.

 

Я сольюсь с бесконечной живой круговертью –

в этом сонме богов раствориться легко мне –

и, быть может, забуду, а может, припомню,

как дышал, и любил, и смеялся над смертью.

 

ГАЛЬКА

 

Единые в своем многообразьи

и столь разнообразные в единстве,

совместно образующие берег

и дно – в объединяющем несходстве,

 

обкатанные морем за столетья,

утратившие острые углы

и всё же сохранившие отдельность,

свой собственный характер, уникальность,

 

различие размеров и окраски,

и тяжесть, и особенности формы,

всего сильней заметные у кромки

прибоя. В этом главный парадокс:

 

их крапчатость, пятнистость, полосатость,

полупрозрачность, дымчатость и яркость –

всё то, что волны сгладить не сумели,

они же помогают проявить.

 

Подбрасываю гальку на ладони,

пытаясь разобраться, что же это:

песчинка бытия в безликой массе

или тот самый философский камень,

в котором смысл и тайна мирозданья,

краеугольный камень, перл творенья?

 

Ответа нет. Секрет не раскрывая,

прибой бормочет глухо и невнятно…

 

И осознав, что рисковать не вправе,

исполненный похвального смиренья,

кладу я гальку бережно на место,

чтоб равновесье в мире сохранить.

 

ТОЧКА ВОЗВРАТА


1.
Узкий лист препарирует каплю, смотри:

он разрезал её пополам, будто скальпель,

обнаружив, что капля содержит внутри

пару точно таких же уменьшенных капель.


Их короткая роль до предела проста:

превратившись в две линзы у острого края,

эти капли, сползая по стенкам листа,

в свой черёд препарируют их, преломляя.


Искажается смысл, ускользает из рук

пониманье единства разъятой природы.

Но шлифует две капли седой Левенгук,

как когда-то Гораций латинские оды.


Он их вставит торжественно в свой микроскоп,

винт подкрутит, с огнём неофита во взоре

изучая бесчисленных рыбок-амёб

и морские сраженья галер-инфузорий.


Он открыл этот мир, отодвинул засов

и спешит разобраться во всём понемногу.

Остальное потом разъяснит Пикассо,

сам идущий порой за советом к Ван Гогу.


Ну а в каплях бушует нешуточный шторм,

порождая научные свары и споры:

Гейзенбергу учиться советует Борн,

нет конца разногласьям Эйнштейна и Бора.


Их поэт примирит, говоря: нацеди

молодого вина – чтоб до самого края –

и сквозь призму стакана беспечно следи,

как две капли скользят, на краю замирая.

Влажный след повторяет листа кривизну –

знак вопроса, незнания нашего знак ли –

с точкой там, где сливаются снова в одну

отразившие небо бездонные капли.

 

2.
Наш мир когда-то был рождён

по слову или же из слова.

Слова истёрлись как основа

почти распавшихся времён.


И вот, забыв про светофор,

везёт в безмолвие изгнанья

слова и знаки препинанья

сомнамбулический шофёр.


Он кто угодно, но не трус,

скорее – несколько рассеян,

но твёрдо помнит, что на север

доставить должен этот груз.


Бросая взгляд поверх голов,

в край пауз, вздохов, междометий

он, как рыбак с тяжёлой сетью,

угрюмо тащит свой улов.


Дорогой снежною пыля,

он, всё ещё владея речью,

теряет сущность человечью

близ абсолютного нуля.


Под ним замёрзший материк,

и Бог над ним не безобиден,

и мир безлюден и безвиден,

поскольку снова безъязык.


След шин дробится, как пунктир

в конце измятого листочка.

И лишь любовь горит, как точка,

с которой вновь начнётся мир.

 

3.

Мы говорим: «По логике вещей».

Но где же тот профессор кислых щей,

который нам покажет эти вещи –

да так, чтобы иные знатоки,

вкусив с утра лекарство от тоски,

не восклицали: «Он опять клевещет!»?

 

А с логикой у нас совсем беда:

мы плохо различаем «нет» и «да»,

не признаём «быть может» и «как будто»,

и суеверье верою зовём,

и третий нужен нам, когда вдвоём –

побыть вдвоём нам выпала минута.

 

 

Но – «терциум нон датур»* – не дано

нам третьего дождаться: он давно

с двумя другими осушает тару:

один – Отец, другой – бесплотный Дух,

а наш – Сынок – моложе этих двух,

но тоже не дурак хлебнуть нектару.

 

А с пьяных глаз двоится естество,

троится, переходит в вещество

энергия отчаянного зова.

Но остывает вещь, теряя вид,

и буквы покидают алфавит,

и точка там, где раньше было Слово.

 

Проснёмся на рассвете: голова

ещё бастует, но слова, слова

всплывают в ней и, резкость обретая,

с души похмельной сбрасывают гнёт.

А Третий нашу точку зачеркнёт:

«Не бойтесь, – скажет, – это запятая».

 

* Tertium non datur (лат.) – принцип формальной

логики, утверждающий, что всякое суждение

или истинно, или ложно, третьего не дано

(закон исключённого третьего). 

 

ПРОЩАНИЕ  С  ВЕЧНОСТЬЮ

 

Мёртвые славы не имут и сраму.

В райском садочке на отдыхе дачном,

вставлены в вечность, как в пыльную раму,

сами они абсолютно прозрачны.

 

Сами они невесомы, бесстрастны,

кротки, беспечны, легки, беззаботны

и к отшумевшим страстям непричастны,

ибо бездушны, поскольку бесплотны.

 

Я б отослал свою душу в конверте

к Богу, когда бы она захотела.

Но не к лицу дармовое бессмертье

ей, эманации бренного тела.

 

В райском ГАИ не отмечу права я.

Вечность покинув, как доску почёта,

бьётся душа моя, жилка живая,

платит исправно по каждому счёту.

 

БРЮГГЕ

 

Эта лепка и этот ажур,

зелень статуй и золото залов...

Витражей отражённый пожар

гаснет в сумраке сонных каналов.

 

Безопасный, за давностью лет

ты забыл про кровавые бучи.

Лишь готический храм, как стилет,

протыкает свинцовые тучи.

 

Языками владея едва,

я тебя как учебник листаю…

Город Брюгге, плети кружева

и корми лебединую стаю.

 

Как учил Симон Стевин, столбцом

умножай десятичные дроби

и торгуй понемногу лицом,

в рассужденьи о сытой утробе.

 

Я тебя не прошу о любви,

как награду приму твое братство

и усвою уроки твои,

если только смогу разобраться.

 

Я еще осознал не вполне,

что досталась мне в жизни удача:

белый лебедь на серой волне,

город Брюгге – как с вечности сдача.

 

ЕГИПТЯНИН

 

Я жил на берегу большой реки

и наблюдал, как каждый день устало

катился диск из жёлтого металла

и погружался в чёрные пески.

 

Ночь наступала, и пчелиный рой,

искатель галактического мёда,

осваивал пространство небосвода

и забавлялся звёздною игрой.

 

Я музыку светил не различал,

но, восхищаясь их ночным узором,

задолго до Евклида с Пифагором

предчувствовал гармонию «Начал».

 

Кем был я? Лишь рабочим муравьём,

безропотным, одним из миллиона.

Мы строили гробницу фараона –

его бессмертья нерушимый дом.

 

За день устав не меньше, чем Амон,

который опускался в Нил, краснея,

мечтал не о бессмертьи, а о сне я,

но краток был мой беспокойный сон.

 

Мне снились камни – груды глыб и скал,

и пирамида как венец творенья,

и колесо, чтобы уменьшить тренье…

Но днём я об открытьи забывал.

 

Прошли века. Теперь я – блеск зарниц,

туман над Нилом, серый прах откоса.

Во мне свой след оставили колёса

бесчисленных машин и колесниц.

 

Но я живу как вечный Агасфер,

смысл жизни обретя и назначенье

в осуществлённом принципе каченья

и в музыке непостижимых сфер.

 

ЧЕРНОМОРСКОЕ

 

Снова на круги своя,

как на место преступленья,

возвращаюсь жалкой тенью,

чтобы крикнуть: «Это я!»

 

Не узнаю старой боли,

ничего не скажут мне

запах йода, привкус соли,

клочья ваты на волне.

 

Пусть по щучьему веленью

боль стихает не спеша

и целительною ленью

наполняется душа.

 

Но в аптечном антураже

наркотического дня

с ощущеньем давней кражи

я пойму: здесь нет меня.

 

Социально с тучей близок,

как оптический мираж,

я собой пополнил список

незамеченных пропаж.

 

Пассажир любовной лодки,

расколовшейся о быт,

в черноморском околотке

я сегодня позабыт.

 

Видно, с дыркою в кармане

был курортный пиджачок.

И меня на общем плане

заменяет новичок.

 

Так что с прошлым рассчитайся:

дебет с кредитом, актив…

– Эй, фотограф, не старайся,

не таращь свой объектив!

 

ОБЪЯСНЕНИЕ  В  ЛЮБВИ

 

Наша жизнь –

сплошной каток,

тонкий мартовский ледок...

 

И на этом тонком льду,

сколько Бог отпустит лет,

совершаем, как в бреду,

мы свой жизненный балет.

Между «можно» и «нельзя»,

огибая полыньи,

мы с тобой несём, скользя,

души зябкие свои.

 

Под коньком искрит снежок,

мелодичен ветра свист...

Я скажу тебе, дружок,

ты отличный фигурист.

 

Твой классический полёт

завораживает взгляд.

И сверкает синий лёд,

отражая твой наряд.

 

Наша жизнь –

сплошной каток.

И конёк врезает след

в замороженный поток

пролетевших дней и лет.

 

Но назло шальной воде,

застывающей в момент,

мы станцуем па-де-де

и сорвём аплодисмент.

 

МАРИНЕ

 

Ещё есть время, может быть, немного,

но время есть. Потом его не будет.

И мы начнём спешить и суетиться,

и ничего, конечно же, не сможем

вернуть и наверстать. Но это позже.

Об этом беспокоиться нелепо

сейчас, когда, в счастливом заблужденьи,

мы верим, будто время есть, и нам

дарованы беспечность и свобода

транжирить время, пропускать сквозь пальцы,

швырять на ветер, тратить, не жалея,

на пустяки, догадываясь смутно,

что вовсе не великие свершенья,

а эти пустяки и мелочёвка,

прожитые подробно и со вкусом,

и есть, по сути дела, наша жизнь…

Осенний вечер. Ты со мною рядом.

Бубнит о чём-то радио. Компьютер

и стопка непроверенных тетрадок

заброшены. Я вырвался из круга

и осознал, что этот вечер наш,

и время есть, пускай совсем немного,

но всё же есть, – чтобы любить друг друга,

смотреть в глаза и на двоих дыханье,

не думая о вечности, делить.

 

К списку номеров журнала «БЕЛЫЙ ВОРОН» | К содержанию номера