АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Саша Тэмлейн

Латунные гравюры. Части 2, 3, 4

Часть2 . Кофейные сказки

 

Наречённая

 

 Вниз, вниз, вниз по мостовой!

А слева полоской – море…. Опалесцирующее, искрящееся, жемчужно-синее. Похожее на сапфир. Толстые, пузатые, словно бутылки из-под кальвадоса, стояли пальмы. Вальяжные, накренившиеся, покрытые тёмно-золотыми чешуями, они сердито перешёптывались о чём-то с утренним бризом. Дзынь! Дзынь! И байсикл катил вниз по мостовой, старенький, надёжный, послушный.

— Шалом, Керубино!

— Good day, Бертруччо!

А музыка, музыка гналась вслед за ним. Мягкие раскаты постбопа, тихое журчание фри-джаза и резкое стаккато блюз-рока. Хардкорные композиции сменялись мягкими риффами, пульсировало в безумном ритме сердце робопопа, робкими нотами вступали виолончели, и доносилось утробное звучание тромбона. Музыка обволакивала его, окутывала, она звучала повсюду, словно приливы и отливы, ласкала его мягкими волнами, обрушивалась цунами. Он словно плыл из одной лакуны в другую, и вот упрямое техно уступало свои позиции регги, а оно затем сменялось бибопом, и так в бесконечном ритме, крутящейся карусели. Ветер приносил ему аккорды фортепьяно; и с порывом бриза звучали скрипки. Ветер нёс музыку в море, и она танцевала над волнами, плясами, рыдала и пела.

Он свернул с Монтгомери стрит, и повернул на улицу Сайонара, и катил дальше, вдоль множества магазинчиков, вдоль «Чёрного вуду» и «Забегаловки матушки Пью», мимо отеля «Мёбиус» и ресторанчиков «Отобедай у Легбы». И он свернул на мост святого Абдалкадира, и покатил по бетону и камню, и мимо железных поручней, на высоте тридцати метров. И город лежал под ним, Новая Франсуаза, сердце и пламя Юга, город бедности и негоциантов, чёрной магии и оккультных традиций. Сверкали на солнце храмы Инанны и Артемиды; пучились куполами синтоистские кварталы.

— Привет, Шанго-Зула!

— Салям, Керубино!

Под сенью тамариндов, смоковниц и пальм – вперёд, в Золотые Кварталы!

А девушки, девушки, каковы девушки в Новой Франсуазе! Вот они прекрасные Ама-ндебеле, что родом из Анголы! Предки их некогда приплыли на Гесперидовы острова во время правления Нгебе. До сих пор их больше всего в Франсуазе! Дочери богини Ане идут горделиво, покачивая бёдрами, стройные, крутобёдрые. Тела их подобны эбену и шоколаду; волосы их чернее безлунной ночи; ярче опалов сверкают глаза их. Идут они в джинсовых шортиках и юбочках из тростника; в кроссовках и босоножках на танкетке. И, разумеется, безо всякого топа – негоже уроженкам страстного Юга скрывать свои тела! Пусть пятколицые стесняются своей красоты; но прекрасные дочери Ане идут нагие или почти нагие, подобно чёрным пантерам, что пленяют и сражают своей красотой.

Их юные груди – подобны чашам; а сосочки – точно ягоды вишни. Керубино весело звонит им, и они отвечают ему улыбками - жаркие, словно солнце, и сладкие, будто глоток пальмового вина.

— Bonjour, Керубино, — кричат они ему. И «Бонжур, Beauté» кричит он им в ответ.

А вот идут пышнотелые жрицы Киприды, что дали обет никогда не покрывать тел. Призывно покачивают они бёдрами, как древние порнайи, шлют ему воздушные поцелуи, завлекают, как гетеры. Ветер доносит от них аромат «Sofi Loren».

Вот прелестные тайки, потомки волшебниц-лемуриек. Все украшены золотом они, хризолитом и топазами. Словно мистическая сказка Валузии, шествуют они по улицам, окутанные мягким звоном. В ушах, и в сосках, и на запястьях у них колокольчики, и шествуют они, облачённые в мягкий перезвон. Босыми пятками идут по мостовой.

    И здороваются с ним майя и тамилы, меднотелые хопи и алеуты. Щеголяют роскошными химатионами ландобардки и иберийки; сверкают белыми пеплосами эвбейки и келафенийки.

И ароматы, ароматы текут к нему! Горячее чикацтамокское гаспаччо; пряный Циянь-Каанский фалафель; тонкие запахи чьяпасского хашпаппиза! И изумительное бордосское гомбо! Острые приправы, что страшнее властелина Шибальбы! Соусы, от которых нёбо пылает, как души в Геенне! Перец, вкус которого подобен извержению Фудзиямы! А нежные запахи вин! Он катится мимо винных кварталов. Большие пузатые бочки греются на солнце. Там закаляется мадера. А вот крепкие, бронзоволикие старички толкут в кадках белый виноград. Пьянящие, дурманящие запахи плывут отовсюду. Редчайший букет «Лафройга», мягкие нотки «Бейлиса», густая волна чёрного рома. Воздух подобен живительному эликсиру, и пьёт его Керубино, пьёт.

    Воздух в Франсуазе стекает с горячих раскаленных техасских холмов; мягкой негой приходит с моря; тёплой лаской скатывается с равнин. Не воздух, а сома, нектар, амброзия, напиток богов!

    Вот асфальт убегает, пропадает на западе; и дальше катится Керубино по неровным булыжникам, пузатым, замасленным, скользким, заблестевшим от времени. Он вкатился в Старый Город, что некогда был основан выходцами из Теночтитлана. Воинственные ацтеки пришли на пылающие равнины Техаса и заложили здесь то, что впоследствии получило наименование Франсуазы. Огнём и кровью отвоевали они болотистую дельту Миссисипи, и заложили здесь то, что стало истоком великой цивилизации. Долгое время Тлателолько было столицей Первого Царства. До тех самых пор, пока финикийские работорговцы не открыли Багамские остова и воинственные цари Бенина не поработили пойму Великой Реки и Флориду, превратив их в провинции огромной Чёрной Империи. Ох, давно это было, ох, как давно! Давно уже город заняли галлы, давно переименовали его в Франсуазу. Давно возвели храмы Крома Могильного и Бранвен Прекрасногрудой.

    Но древние памятники – остались.

    Огромные зелёные пирамиды, возвышаются над городом, словно горы. Облицованные ониксом и обсидианом, блестят на солнце. Каменные змеи щерят на них свои пасти. Ступени их выше человеческого роста. Словно громадные лестницы, идут они к солнцу. Одна пирамида, вторая, третья. Словно зелёные алмазы. Орошённые кровью, места отправления чудовищных ритуалов, жилище бесчеловечных богов. Некогда сердца вырывали на их вершине, и отрубленные головы катились вниз по ступеням – блям, блям, пам. Чтобы застыть у подножия пирамидой из оскаленных лиц…

Щерились в предсмертных усмешках.

Смотрели остекленевшими глазами на жестокое солнце.

А вот и чёрные пирамиды – обычай, позаимствованный жрецами Анголы у первобытных кушитов. В них хоронили они своих фараонов. Чуть поменьше они – но много их, много.

Шумят фонтаны.

Кричат бабуины в зоопарках.

Трепещут листьями пальмы.

А её всё нет.

Сворачивает с улицы Иншушинака Керубино. Выруливает на проспект Джордано Бруно. Миниатюрная куноити машет ему рукой, личико её – как фарфор, локоны её – как тёмная бронза. Играет она в мяч с мальчишками под сенью смоковниц, отрабатывает удары капоэйры. Впервые пробуждается ото сна Тимпо.

— Может, это она? — спрашивает он.

Керубино нетерпеливо дёргает плечом. Это не она.

Когда будет она, он сразу узнает её!

И катит он, катит дальше, навстречу ветру.

Стройная алевтида на углу храма Виракочи, одетая в сахарно-белый костюм и высокий кокетливый цилиндр, улыбается ему. Она? Она? Глаза её подкрашены чёрным, в зубах – сигара. Прекрасная полинезийка, покрытая татуировкой. Туристки, показывающее грудь за бусы на Марди Гра. Исполнительница уличного стриптиза. Девушка-панк в латексе и субэпидермалах.

Не то, не то, не то.

Не она, не она, не она.

Божественный символ Аматэрасу впервые проявляет нетерпение. Керубино, повернувшись, укоризненно шепчет ему несколько экзорцизмов. Мало того, что увязался на закорки, теперь его ещё и вози! Так он, помимо прочего, ещё и вознамерился испортить ему дорогу. Его и петухом-то, по правде говоря, не назовёшь – здоровенное такое существо, непонятого полу, видовой принадлежности и ориентации. Конечно, хороша благосклонность богов, но коль такое дело, обойдется Керубино и без милости Аматэрасу. Честно сказать, оно и на петуха то похоже никак: какой-то непонятый козёл, с белой шерстью и чёрной головой. Вон и ушки имеются, честь по чести. Однако в храме утверждали, что это петух.

Им, служителям богини, виднее.

У небожителей свои причуды.

«Петух» был тяжёлый, и Керубино уже пожалел, что обратился к синтоистам за помощью. Однако же, кому же ещё не разбираться в вещих снах, как не служителям Аматэрасу-о-ми-ками? К тому же, храм «величественной, которая заставляет небеса сиять», находился прямо через дорогу. Не нужно было тащиться через весь город к филадельфийскому оракулу или к пугающим жрицам Ориши. Вот и получил в нагрузку петуха. Добро бы они хоть на петуха был похож! Ну или хоть весил бы примерно столько. Неисповедимы пути господни.

Очевидно, у богов тоже есть чувство юмора.

А начиналось всё довольно обычно. Приснился уроженцу Дагомеи вещий сон. И была в том сне девушка, ликом подобная луне, и груди её были, словно две половинки зефира, и горяча она была внутри, как вулкан Кракатау. А больше ничего офис-менеджер не запомнил. Проснулся он весь мокрый, в поту и сладостных грёзах, потрясённый и ошеломлённый. И сразу ринулся на поиски своей неземной красавицы. Ведь как же иначе, сон-то приснился в пятницу, а значит, не зря! Это боги смилостивились и наконец снизошли до Керубино, послали ему неземную красавицу. Чтобы скрашивать ему будни и готовить горячий басканский суп.

Главное было не упустить свою удачу.

Найти, непременно найти! Вот почему, едва позавтракав, Керубино спустился вниз, перешёл дорогу, обзавёлся «божественным петухом» и отправился колесить по городу. Искать удачу. Где-нибудь ведь она обязательно встретится!

Ласково подмигивают ему продавщицы бананов: товар-то порченный, а продать его хочется! Жадно всматривается в их лица Керубино: нет ли там его суженой, наречённой? Прыгают через скакалку девушки с прекрасными попками – нет ли Её среди них? Вальяжно раскинувшись, путешествует в паланкине жрица Сантерии – не она ли?

Где же ты, наречённая, где же ты, прекрасная моя?

Солнце высоко, в зените, небо – чистый хрусталь. Жара. Огненными волнами поднимается от мостовой. Вон торгуют водой низкорослые арабы, показывают фокусы ифриты, повсюду снуют лепреконы с приторным пралине. Керубино любит пралине, но до сладостей ли сейчас!

Когда ждёт его Она?!

А девушки, девушки, девушек-то сколько! Идут они или стоят, красуются в витринах магазинов, или выбивают ковры на балконах. Загорают на крышах. Медные, чёрные, жёлтые, красные, шоколадные. Только белых нет. Не бывает белой кожи в Франсуазе. Быстро темнеет она.

Девушки, сладкие, словно пахлава, красивые, как на картинах Гогена. Юные и спелые, нежные и желанные. Улыбаются ему, улыбаются. Почему он раньше не замечал этого? Вон та, высокая, в кайтайском ханьфу, или вот эта, стройная, как тростиночка в Миссури. Длинноногие, солнцеликие. Одна краше другой. Словно цветы в гирляндах. Цветочный карнавал.

Солнце палит, палит. Отражается жаром от стен домов. Керубино устал. Почему нету его принцессы. Его Королевы, Царицы Юга, Богини Дагомеи? Где же спряталась его ненаглядная? Весь город объехал он, и снова катиться к морю. Петух что-то бубнит ему на ухо, не слушает его Керубино. Врунишки, боги, вруны. Обманщики. Обманули несчастного Керубино, обвели его вокруг пальца. Нет никакой принцессы. Сейчас придёт он домой, разогреет, как обычно, немного растворимой лапши, и будет есть «Галину бланка», под звуки сериала «Один дома», как вчера или позавчера, как бывало уже тысячу раз… Рассеянно привязывает Керубино байсикл у фасада, рассеянно гладит ассирийских человекобыков, потеряно ищет ключи в кармане.

Хлоп! Хлоп!

И на него сверху обрушивается облако пыли.

Поспешно отскакивает от, поминая Шубальбу и чертыхаясь.

— Ой! Ой! — прости, Керубино, заливисто смеётся кто-то сверху, и смех этот похож на перезвон золотых колокольчиков. Такой глубокий он, и чистый, словно звон упругих струй на порогах в горной реке.

И поднимает голову Керубино. Да это же Агембе, его соседка по второму этажу. Весело смеется она, прижимая ладони ко рту. Ковры выбивает.

Глаза её сверкают, словно алмазы. Кожа её цвета каппучино. И вся такая яркая и чистая, словно песня.

И застывает внизу Керубино.

«Стан её – словно пальма, а кожа цвета молотого лесного ореха. Глаза её – будто звёзды. Звёзды, что сияли над Иремом. Зубы её – будто жемчуг, губы её полны и пьянящи. Волосы – чернее арабской ночи. И полна она неги и огня. Будто огонь, сверкнёт в ночи. И сама она подобна сказке…. И когда придёт она к тебе, неуловимой тенью, ярким пламенем, неслышным мраком – не упусти её, ибо мечта приходит лишь один раз в жизни. И будет она твоей наградой; и познаешь ты её, и узнаешь, что нет ничего прекраснее её и слаще. И губы её подобны напитку богов, и нет ничего желаннее её в ночи».

Тихо шептал он эти строки, сроки Шехерезады.

И смотрел на Агембе.

А стан её был стройнее пальмы, и бёдра её широки и крепки, и локоны её – были пенною тьмою. И солнце садилось на горизонте, окуная город в пьянящий цвет; алый цвет; цвет алого вина; и тёплые сумерки укутывали улочки и кварталы. И в индиговом небе загорались звёзды, но не было ни одной, что была бы ярче её глаз. И была она стройной, словно песня, и прекрасной, как будто сказка, и не было желаннее её в ночи.    Петух исчез, шепнув ему напоследок что-то на ухо, и Керубино наконец-то нашёл нужный ключ. Молча он вставил его в замочную скважину и поднялся на второй этаж.

 

 

Мой Господин

 

Когда он сел в меня, все мои шестерёнки заурчали.

Застрекотали, задвигались. Какое блаженство!

Магия вуду бурлила во мне, магия кандомбле и магия сантерии. Всё необходимое для передвижения. Цилиндры так и вибрировали, пары в двигателе сгорали от нетерпения. «Смола земли», чистейшая и перегнанная, бурлила и воспламенялась. Пусть, пусть он только возьмётся за руль! Я уже готова. Коломбина готова. О, я всегда любила, любила его своего хозяина. И как возможно его не любить? Фрак – чернейший, словно египетские ночи. Манишка – белая, как сахарная пудра. Тросточка - верх элегантности. Набалдашник – слоновой кости.

Едва он устроился внутри меня, опустился в меня, как я довольно заурчала – сама. Словно стон блаженной страсти, словно рокот прибоя. Точно рёв Левиафана. Я прелестна, разве не находите? Точёные обводы, хищные и стремительные, словно бока дикого зверя. Колёса, из наилучшего боливийского каучука. Сиденья, кожаные, покрытые настоящей татуировкой. Подвеска, заказная, сработанная под «Кугуара».

И вот – он во мне! Какое блаженство!

Кажется, я понимаю, что такое оргазм.

Мой повелитель, мой господин! Он поворачивает ключ. О, какой сладострастный отклик это находит в моей утончённой душе! Сладкий жар – словно молнией пронзает моё хитроумно устроенное тело. И я неторопливо, вальяжно, горделиво трогаюсь с место и качу вниз – по одной из узких улочек Нового Фаюма. Я королева городских трущоб. А он – мой Император, фараон, король.

Есть ли на свете кто-то, кто не завидует нам?

Вспоминаю я сточки из Первого Писания: «Блажен сердцем, тот, кто любит. Счастье ему уготовлено, и открыты Врата». Я – люблю. Я переполнена огнём и светом. Как я могу не любить Его? И он – он любит меня. О, как бережно он всегда ухаживает за мной. Как нежно меняет он мне колёса. Как бережно заливает эссенцию. Как ласково протирает меня. Как крепко держит за руль. Бедные, бедные многие мои собратья! Созданные лишь для удобства, лишённые души, или отягощённые ею. Разбитые, изученные, стоят они у обочин. Царапины на их дверцах. Пыль на их лицах. Как жаль мне их. Несчастные, безвольные, рабы, игрушки. Скованные волшебством тамплиеров, даже те, что имеют душу – столь несчастны.

В вечном мы рабстве.

И я. Но мой Хозяин не таков, как другие. Ни разу не оскорбил он меня, ни единого бранного слова не сорвалось с его уст. Не унизил он меня, не обидел. Жалел, ухаживал, отдавал в ремонт. Водил осторожно – хоть я и машина «для особых поручений». Ох, сколько нам пришлось вынести вместе! И то загадочное дело о «богах-самоубийцах», когда мне сломали крыло. И ужасное задание по делу о «стигийских душителях». О, сколько я всего умею! Лучшие модельеры поработали над мной; самая лучшая магия, первосортная, первоклассная – и тексты Ра читали над моим капотом, и «Тексты Трисмегиста», и Гептамерон, и «Книгу восходящих днём». Жрецы лукуми освящали меня. И мне подарили душу – ибо такая машина, как я, не может обходиться без души.

Я умею и летать, и плавать, но более всего – я умею ловить преступников. 

Я – правая рука моего Господина. 

И никто не может упрекнуть меня.

Его руки. Нежные, сильные руки. Лежат на моём руле.

И я послушно скольжу по гравию и асфальту.

Город, названный в честь одного из древних оазисов Великого Египта, процветает. Здесь, среди старых и узких улочек, выстроенных ещё по приказу Императора Двенадцатого, Монтесумы Уичилопочтли, рабами-хопи, тихо и сумрачно, стены возносятся ввысь, словно строгие храмы. Тамариски и финикийские пальмы покачивают своими головами. Улочки споро сбегают к морю: к Карибскому Морю, морю Кортеса и Америго Веспуччи, морю Кецалькоатля и Кукулькана. Вот мы выезжаем на широкий, выложенный булыжниками скат: домишки словно прянули в стороны, и показалась площадь Хесуса. Бассейны, фонтаны, навесные сады – какая прелесть в Новом Фаюме! Величайший город Техаса. Столица всего Американского Юга. Центр культуры. Здесь процветают все артистические профессии: сюда приезжают и фигляры и танцовщицы, и  мимы, и комедианты. Высятся пирамидами храмы Момуса и Амона. Прогуливает публика – разношёрстная, цветастая. Зелёные тюрбаны, белоснежные химатионы, коричные сюртуки, набедренные повязки. Вот лицедействуют полуголые индианки: толпа туристов с любопытством взирает на шпагоглотание и выдувание огня.

Но нам с Хозяином нет до этого дела.

Мы катимся, катимся вниз по мостовой.

Вот оно внизу – яркой полоской – море! Но мы сворачиваем, чуть-чуть не доезжаем до него, и погружаемся в причудливый лабиринт  хибар и величавых построек. Старый район, оставшийся ещё со времён Септеса Второго. Проехали мимо церквушек Аввакума Преподобного и джайнистских благотворительных богадельней. Притормозили возле небольшого лома с фронтоном и скучающими кариатидами. Одна из них показал мне язык. Вот паскуда! Господин мой поглаживает меня, в последний раз. Смахивает пылинки с сиденья. Улыбается. Я-то знаю – мне. Берёт цилиндр с заднего сиденья. Я предупредительно распахиваю дверцу. Быстрее пусть возвращается. Мой ненаглядный… Поднимается по лестнице с резными перилами. Заходит через арочную дверь. Пропадает. Кто там? Что там?

Кто знает.

Небо – синее-синее.

Море – яркий сапфир. Мостовая залита солнцем. Играют, дурачатся конопатые мальчишки. Хорошо мне, тепло; я так согрета.  Согрета любовью. На той стороне улицы ржавеет бьюик. Великие Боги, как мне его жаль! Не всем ведь достаётся ТАКОЙ Хозяин. Надеюсь лишь, что он без души – несчастный мой собрат. Иначе так было бы грустно… Иногда мне жаль. Жаль только одного: что я не умею плакать.

Но я вся внутри плачу.

Ленивая тень от тамариндов ложится на меня. Любопытные обезьянки, завезённые из Старого Света, свешиваются с ветвей. Притворно взрыкиваю мотором. Они пугаются, убегают. Тепло. Так тепло, хорошо… В баках ещё полно «эликсира». В цилиндрах – сотни кобылиных сил. Я вся, словно вулкан, словно море, словно уснувшая пантера – могучая и опасная, жду своего пробуждения.

Один лишь жест моего Хозяина.

Один лишь взгляд.

Что-то долго нет его, моего ненаглядного. Важный человек, мой Хозяин. Важный. У Первого на верном счету. Жду я его с замиранием сердца. Пусть выходит. Пусть идёт ко мне. Моё сердце, моя радость. Звезда Вифлеемская.  Где же он?

Мой чудесный…

Чу! Кажется, вот и он. Выходит из дверей, словно из мрака бесовских пучин.  Как мил он мне, как прекрасен. Лицо его солнцем осиянное. Осанка его, королей достойна, священнослужителей. Фрак его безупречный. Выходит, оборачивается. Молча включаю я недра свои, пусть они промаслятся, пусть прогреются. Иди ко мне.

Суженый мой. Любимый…

Оборачивается. Кто это там, за ним? Лицо, девичье. Красивое. Наверно, красивое – не раз и не два видела я, как бегают мужчины за девицами подобными. Губы - пухлые, чувственные. Яркие. Носик – чуть вздёрнутый. Щёчки нежные. Платьице на ней пышное, с оборками. Декольте у неё опасное. Пристаёт она на цыпочки, целует моего Хозяина…

В губы.

 

Затихают мои моторы, цилиндры останавливаются. Что за раскаты вдали? Ах да, море…. Прибой. Словно в ушах шумит. Слышала я про такое. Бум-бум. Это когда сердце у людей волнуется. Как же так? Ведь сердца нет у меня. Вот только прибой этот… Угрюмый, грозный… словно раскаты. Грома… да.

Что же это со мной? А он?

Ведь сегодня суббота.

Кстати, он никогда не берёт меня по субботам. Ездит на стареньком «Левиафане». Почему? Почему! Невольно включается мотор. Батюшки светы, как это понимать? Я не хотела. Оно само… Грозно ревёт, ревёт под капотом… от чего? Но… он… что он? Неужто… неужто… каждую субботу…

Он… к ней? А я? Кто тогда я?

 

Он наклоняется и её целует.

Всё внутри смерзается. Замирает мотор. Останавливаются цилиндры. Солнце льёт сверху свой свет – золотистый, какой-то неживой. Пальмы колышут своими ажурными листьями. Зачем? Для чего? Время словно остановилось. Вот парень ниже по улице бьёт по каучуковому мячу. В футболисты метит, хочет побить славу Лепле. Авось возьмут в знаменитый майянский «Киче»? как медленно течёт время, медленно.

Словно по каплям.

Затворяются двери.

Господин спускается по ступенькам. Господин… а любили ли вы когда-либо меня? Или я для вас – машина, бездушное существо, что призвано лишь Вам помогать? Ездить в мэрию, ловить преступников… возить… к любовнице. Любили ли вы когда-либо что-либо во мне? Что либо, кроме удобства? Кроме удобных, мягких кресел с причудливым узором, кроме салона с кондиционером, кроме мягкой, нежнейшей рессоры?

Любили ли?

Изящный, прелестный, элегантный, такой красивый мой Господин.

Однажды я задавалась вопросом – от чего люди совершают преступления? Сложно ведь не задуматься об этом на такой работе. Нет, ну скажем, там если ради корысти, оно понятно. Чтобы тюнинг потом себе учинить, или фары новые прикупить, или помывка по первому разряду. И всё-таки, всё же… Что толкает людей на убийство? Ведь это страшный грех. Проклятие и забвение в смерти. И вечное преследование властей. Клеймо, которое уже не смыть. Словно печать Молоха на челе. Некоторые люди идут на убийство, зная, что от правосудия им не уйти.

Что движет ими? И почему?..

Я задавала себе этот вопрос во время дела «Семи сибаритов-убийц». Во время расследования о «Гелиопольской Жар-птице». Почему? А теперь я поняла. Когда холодом сковывает внутренности, когда свет перестаёт греть, когда молчание опаляет. Когда шины примерзают к брусчатке. Именно тогда наступает тот час. Мотор снова взревел. Ему так захотелось, и я не стал останавливать его. Что-то ревело и ярилось внутри меня – что-то, чему я не могла подобрать названия.  Полыхала сгорающая амброзия. Медленно соскользнул блок с тормозов.

Господин мой ещё не понял, что да к чему.

Вот идёт он по залитой солнышком мостовой. Ах, какое солнце в этом году! Выломанный из соседних, низких нагорий камень, серый да ценой – в три талера за целый возок, ныне сиял – подобно купине неопалённой. Мешали тамариски, загораживали ясное солнышко. А оно пробегало, просачивалось между листьями, да нефритовыми. Падало на камни золотыми полосами да монетками.  Вышел Он из тени тамарисков. Зашагал по расплавленному золоту улицы.

Идёт ко мне.

Боги, какой же красивый!

Дайте мне силу, Боги – тёмные и светлые, иначе остановятся мои цилиндры, не сдвинуться с места шины и не смогу я сделать, то – что должна. Дайте мне силу, Амон и Сет, Кукулькан и  бог Шанго. Дайте мне силу свою. Медленно трогаюсь я с места, так тихонько. Что и не замечает он. Или замечает. Ужель? Улыбается мне, солнце моё. Ох, какая боль! Что-то пронзает меня…. Знать бы, что… Неужто так и болит? Сердце болит? Так нет ведь его у меня…

Что происходит со мной…. Знать бы….

Как он хорош, бессовестно хорошо. Преступно. Он преступник, а я жертва – невинная, несчастная. От чего так? За что мне ад? На самом нижнем уровне ада я, если верить индийцам да майя. Что-то словно жжёт. Неужто двигатель загорелся? Да нет, в порядке…

Улыбается мне, машет цилиндром.

Заметил, что качусь я к нему.

Боль. Ненависть. Алая пелена словно. Фары загораются сами. Мотор ревёт, сейчас лопнет там что-то внутри, и раскатятся мои детальки… Вот и хорошо бы… И пусть. Я срываюсь с места. Или не я? Что я делаю? Боги, зачем?! И снова – такой тягучий, долгий, карамельно, ирисно-долгий момент….  Детишки, что играют в мяч. Пальмы, что шуршат на ветру. Море, полоской, горит. Ярким сапфиром, золотым. Удар о капот. Сминается бампер мой. Ох, такой дорогой…. Отлетает одно зеркало – от чего бы? Плохо закрепили в мастерской, поганцы. Ох, Хозяин задаст уж им…. Задаст…. Задал бы…. Кровь… Откуда кровь?... На капоте…. Хруст. Что-то левым колесом…

Время стоит. Я стою. Тишина.

Чайки кричат. Дети смотрят.

Словно всё остановилось. Я отъезжаю назад. Совсем чуть-чуть. И замираю. Что произошло? Что? Всё сделано. Ничего не изменить. Тихо. Пусто. Холод. Боль.

Пятно на брусчатке… это он?

Холод и мрак…..

Где же твоя красота, хозяин? Бесформенная, сломанная кукла внизу, у самых моих колёс.  Откатился цилиндр вбок, хрустнула трость, манишка окрасилась алым… Где же твоя красота?... Боги, что я натворила, боги?! Внезапно словно ломается лёд. Острыми осколками, падает, падает пелена безразличия, и каждый осколок словно вонзается в самую душу. А за осколками подбирается мрак.

Что я натворила? Из-за кого? Из-за чего?

А мой хозяин… Он до сих пор такой красивый…

Зря, я назвала его бесформенным пятном, зря…

Он так красив… до сих пор.

Повернул голову, смотрит на меня. Лицо его, бледное, белее слоновой кости. Чище алебастра.  Губы вздрагивают, улыбаются. В них – ни кровинки. Протягивает руку, гладит моё колесо. Я прядаю назад. Что ты делаешь, милый мой, любимый, единственный?! За что?! Как я могла натворить такое? Я, которая так люблю тебя…

Ты гладишь меня… Боже, как больно…

«Заревновала, ласточка, правда?» - едва шепчет он, но я слышу. – «Дурак я, не надо было сегодня… прости меня…»

Холодными искрами, горячими слезами.

Я ухожу во мрак.

Дорогой, любимый хозяин мой. Нежный мой, чудесный.

Ненаглядный…

Не может жить машина, убившая своего хозяина. Такова магия крови. Иначе убийств было бы намного больше…. Но это не важно. Не будь ритуалов вуду и умбанды, я всё равно бы умерла. Последними искрами гаснет во мне жизнь. Колёса мертвеют, и вот я уже не чувствую булыжник дороги.

Прости меня, милый Хозяин мой.

Прости…

Твои холодеющие пальцы ещё гладят меня.

Быть может, тебя спасут? Или мы провалимся во тьму вместе? Если первое, то, надеюсь, ты найдёшь себе милый смирный шевроле… и он будет возить тебя куда попросишь, и не станет ревновать. Если второе… То, надеюсь, индийская религия права, и тогда я хочу родиться хоть ручкой, хоть книжкой, хоть бабочкой – лишь бы на миг, на мгновение поближе к тебе.

Больше я не подведу, не нагрешу.

Прости….

И прощай.

 

 

Часть 3. Карманные сказки

 

Задверье

 

Софи оказалась в Задверье недавно. Она обожала это дивно-древнее место, полное хрустящих хрустальных листьев, так певуче позванивающих под ногами. Деревья шумели медоточиво; небо было нежно-зелёное, словно грудь у розеллы. Софи подобрала вопиюще безвкусный топ и джинсы, имитирующие потёртость; но обворожительное дыхание Задверья превратило её наряд в платье цвета метанового пламени, с декольте, глубиной в Марианскую впадину, и подарила ей анисового цвета башмачки. Дорога вилась между дубами, напоминающими дремлющих великанов; порой мерцающие плиты из лунного камня выходили наружу, а порой – скрывались под неверной искристостью острогранных листьев из кварца и горного хрусталя. Под дубами росли опята – аквамариновые, покрытые алыми пятами.

«Цок-цок-цок, — напевали её башмачки, — Цок-цок-цок». И она внезапно пустилась вперёд, в ритме джаза, скользя между квадратами звука, впиваясь в рифы и заставляя шаги звучать подобно кантате. Это была её сольная партия; ветер охватил её щиколотки, подобно горячему пламени Бельтельгейзе ветер нёс навстречу аромат пряников и корицы.

Цок-цок-цок!

Солнышко подбоченилось, взирая прямо на неё, а отпечатки лап кролика, шустро переступая, вели прямиком к домику Ведьму: крыша его поросла монетами, в крыльцо – ежевикой. Старое пугало приветливо наклонилось, размахивая прохудившейся шляпой.

— София!

— София!

— Опять не слышит, — старый вдох, напоминающий о корочке хлеба и синичках.

— Пора принимать лекарство.

— Верно.

— Это зеркало…. Как думаешь, что она в нём видит?

— Думаю, мы никогда этого не увидим.

— Софи, ты слышишь?

Тихая полуулыбка. Как можно, думать, что она всего не замечает? О, она прекрасно видит всё и многое из того, что бояться увидеть другие. Робкий намёк на улыбку, задрожавший в уголке рта санитара, когда он упомянул жену. Изменяет. Вот лицо медсестры сжалось, застывая – боль.  Вот доктор невольно облизнул губы – желание. Вот женщина, неготовая бросить вызов своим страхам.

«Я вижу всё. А что осмелитесь увидеть вы?»

— Пора принимать коаксил, София.

О, несомненно. А поверхность зеркала такая холодная. За ней дрожит целое царство несбывшегося, фантазий и грёз. Но они никогда не увидят его.

А ей пора идти.

И тихо скрипнула, закрываясь, Дверь.

 

 

Алиса и торт

 

 В чёрный гроб неба забили гвозди. Серебристые гвозди, с красноватым или синеватым оттенком. Деревья протянули вверх оголённые ветви, скребли сучьями по опрокинутой крышке небосвода.

— Отличная ночь, не так ли? — воскликнула девушка в чёрном парчовом платье, с полосатыми, синюшно-серыми гетрами, и в жёлтых башмаках. 

Она с энтузиазмом положила себе на блюдо ещё кусочек – такой сладкий и аппетитный кусочек, ноздреватый и медово-золотистый, покрытый шоколадной глазурью и сахарными фигурками жаб.

— Изумительно и восхитительно, — сказал Кролик, поливая чаем уснувшую Соню. — Пожалуй, макну-ка я в заварник часы. От этого время становится таким крепким и насыщенным, что просто хочется пить его, пить глотками – и никогда не насытишься. 

— Чаёк остыл, — сказала Соня. — Ах, Кролик, ну, Кролик. 

— Пардон, мадам! 

— Какая чудная мизансцена, — сказала роза, вся в красном лаке. — Но где Алиса? Мы ждём её.

— Ты тут, — подтвердил Мартовский, передавая лопатку. — Кусочек торта, моя дорогая?

— Не стану я есть, — сказала Алиса, и слёзы текли у неё по щекам. — Вот ещё. И не клади мне в чай часы. 

— Немного шестерёнок, моя дорогая, — покачал головой Кролик. — Немного зубчиков для Вашего удовольствия. 

Он придвинул к себе пепельницу и высыпал всё лежащее на ней в чашку – шестерёнки и крышки, цепочки и ключи. Чай булькнул. По поляне плыл аромат. Кролик отрезал немного от бедра Алисы, деликатно положил на мисочку и подал ей – восхитительный и изумительный, пахучий и манящий – кусочек торта, покрытый шоколадной глазурью и украшенный сахарными фигурками. 

— Меня уже нет, — шепнула Алиса. — Вы съели меня всю: мои ноги и живот, руки и грудь, осталась лишь голова, что говорит и думает, но и её вы скоро подадите на блюде, посыплете сахарной пудрой и вставите в зубы яблоко, чтобы она украшала Ваш стол и так уместно смотрелась на пиру. 

— Ну что ты говоришь, дорогая, — сказала Соня, виртуозно и филигранно расчленяя руку, отделяя пальцы от запястья, разделяя кости и вытягивая сухожилия. — Что ты говоришь! Хотя белый налив чудно как удался в этом году? 

И тогда Алиса закричала. 

Её зубы впились в яблочко, сочное и наливное. 


    ***

 

 

 — Пора вставать, — благодушно сказала санитарка. — Ну право, что-то вы разоспались, моя милая. Сегодня вам в процедурный кабинет, а потом к доктору, на сеанс психотерапии. Правда, он душка? Больные на него не нахвалятся…

Гроб потолка украсили трещины.

Они складывались в фигуры и знамения. 

— Меня уже нет, — шепнула Алиса. — Вы лишили меня всего: увлечений и чаяний, упрямства и характера. Осталась лишь кукла, что говорит и думает, что вам угодно, но и её вы подадите на блюде, посыплете сахарной пудрой и вставите в зубы яблоко, чтобы она украшала Ваш стол и так уместно смотрелась на пиру. 

— Ну что ты говоришь, дорогая, — фальшиво удивилась санитарка, незаметно засовывая руку в карман халата. — Что ты говоришь! Дождик идёт, вот у тебя и плохое настроение. А может, немного феназепамчику? 

И тогда Алиса закричала.

 

 

 

Отличный день для смерти

 

 

Сегодня был отличный день для Смерти. А потому Смерть шествовала по улицам города. Никто не обращал на неё внимания, поскольку был Хеллоуин.

— Буууу! — сказала ей девушка с древнеегипетскими крестами в ушах.

— Буууу! — сказал ей парень в костюме мумии.

Смерть жизнерадостно махнула им косой.

День был отличный, и не хотелось никого забирать. Но работа есть работа, и она упорно продвигалась к метро, чтобы сесть на поезд до станции «Восточная».

— Шикарный костюм, чувак! — сказал ей здоровенный панк с вставными клыками.

— Вне всякого сомнения, — церемонно ответила Смерть. — А вы умрёте через 634 дня, пополудни.

— Ха-ха! — сказал парень и дружелюбно хлопнул её по плечу. — Держи карман шире!

Но в чёрной мантии не было карманов.

— Хватит прижиматься! — взвизгнула невысокая девушка в коротеньком платье. — Имейте совесть!

— Прошу прощения, — сказала Смерть. — Это всё толкучка. Хотите я её разряжу? А вы отлично выглядите.

Девушка смерила её подозрительным взглядом.

— Вы ненормальный, — убеждённо вынесла вердикт она. — У таких как вы, никогда не будет девушки! А ещё вы бледный, как сама смерть! Я бы вам никогда не дала!

— Рано или поздно я возьму всех, — сказала Смерть, и грустно поправила полы балахона.

— Псих! — сказала девушка и поспешно утекла через открытые двери.

Вагон затормозил, и Смерть вышла на улицу. Царила ночь. Пахло прекрасно – полусгнившими гамбургерами и растоптанными конфетами. Чудесный аромат тифа и разложения. Сияли звёзды. Словно глаза пауков, они цепко осматривали происходящее.   

Смерть завернула за угол и увидела то, что хотела найти. Толстая старая бомжиха в луже собственной мочи. Засаленная одежда распахнулась, обнажая желтоватую, дряблую кожу, покрытую синюшными пятнами. Она лежала между киоском и урной, и прохожие поспешно огибали его по параболе.

Смерть остановилась рядом с ней.

— Это ты, — прошептала Надежда. — Я чувствую тебя.

— Это я, — промолчала Смерть: не нужно было ничего говорить.

— Я ждала, — просипела женщина. — Боже, как я ждала.

Дыхание с клокочущим хрипом вырывалось из её горла. Чудовищная боль терзала тело – упав, она сломала шейку бедра. Но слова ничего не значили для той, чьё дыхание подобно веянью ветра с мигающих звёзд.

Смерть склонилась над ней.

— Чего ты хочешь? — промолчала она. — Проси, и дано будет тебе.

— У меня ведь есть право, — отчаянно посмотрела на неё Надежда, — право… умоляю… последнее желание. Я… не хочу умирать ТАК.

— Понимаю.

— Помнишь, тот день, Рождество. Помнишь, я просила тебя не приходить… Верни меня обратно, умоляю… Забери меня тогда!

— Ты просишь меня о Смерти, — промолчала Нежданная Гостья, — я не могу тебе отказать.

И изменилось мироздание! Дрогнули лептоны, закрутились на своих спинах. Взорвались кварки, рассеивая мюонное излучение внутрь себя.  Сладострастно выгнулось пространство, чтобы лопнуть в последнем крике нового дня.

 

***

 

— Мам! Мам! — сказала Лена. — Тебе нехорошо? Выпьешь шампанского с нами?

Стол. Комод. Потрескивающий экран голубого телевизора. Фужеры на столе – искрятся холодом высокогорных ручьёв.

— Я что-то слишком много пью, доченька, — тяжело отдуваясь, сказала Надежда. — Того и гляди, квартиру пропью. Давайте уж вы без меня.

 

 

Новогодняя мистерия

 

Кони неслись что есть мочи. Хрипели, дыхание вырывалось облаками пара. И всё-таки, они не догоняли – грабители уносили безвольную снегурочку. «Ату их! — со злостью повторял он. — Ату!» За каретой, перед каретой мчались громадные белые овчарки. Вот упряжка вырвалась между двух холмов, поросших угрюмыми старыми елями, на широкий галечный пляж. Море сердито лизало пляж – серое, плюющееся пеной. Далеко на горизонте корабль расправлял паруса: похитители уходили.

И тогда он выпрыгнул из кареты (к чёрту старческий ревматизм!), и ударил посохом в мутное варево Океана. И море застыло. В одно мгновение оно покрылось седой, инеистой коркой, искристо-белые узоры, хрупкие белые соцветия распустились на оцепеневшей глади. И далеко-далеко, на грани видимости, лёд ухватил жадными зубами парусник, застывший на вершине водяной горы. 

— Так-то лучше, — хмыкнул Дед Мороз.

И снова карета понесла его вперёд.

Звонко цокали копыта по студёной корке, вылетали крохотные осколки – как искры.

Наконец, он ступил на палубу корабля. Сапоги скользили по обледеневшему дереву.  Мачты казались заиндевевшими деревьями. Канаты поросли снегом, как диковинные лианы. Пираты-воры застыли алебастровыми статуями. А она лежала. Лежала в кают-компании, такая молочно-белая, но с розовыми щеками, и спала.

— Вот я и нашёл тебя, — шепнул он.

— А? Простите? — прозвучал откуда-то с небес приятный голос.

— А? Чёрт… что?

В палате было темно. Горло пересохло и саднило, как наждаком. Пираты, отглазурированное морозом море, снегурочка…

Это же надо такому присниться!

Сон отступал неохотно, отчаянно цеплялся за него жадными пальцами.

— Вы лежите спокойно, — заботливо сказал голос, — не шевелитесь. У вас тут того… капельница стоит.

— А что со мной? — хрипло спросил Семён. — Почему я в больнице?

— Отравились, — весело ответила невидимка. — Вы же Дедом Морозом на корпоративе подрабатывали. Водка самопальная оказалась. Плюс кондиционер протекал. А они там свечи жгли. На лицо отравление фосгеном. Ничего серьёзного, промывание вам сделали, щас глюкозки покапаем, будете как новенький! Это знаете, вам повезло, а то, фосген, он такой: смерть наступает в течение суток. 

Голос хихикнул.

— Лёгкие отекают и каюк.

— Удивительно смешно, — пробормотал Семён. — А мы спать не мешаем? Сколько времени-то?

— Да три ночи, — просветила его незнакомка (Семён решил, что такой голос может принадлежать только девушке, и непременно красивой: на трансвестита напороться бы не хотелось; романтика как-никак). — Да вы не переживайте, мы одни в палате. Я тут того, дежурю. А ваш сосед того, представился. Два часа назад. Отмучился… Он, знаете, тяжёлый был… Земля ему пухом. А второй выписался. Да вы не переживайте.

Пахло хлоркой и таким особым, больничным запахом, от которого Семёна немедленно замутило. Лежать было неудобно.

— Да я не переживаю, — кашлянул Семён. — А можно того, свет включить? Темновато как-то…

— Можно, конечно, отчего нет, — охотно согласилась незнакомка. — Я щас, минутку. А вообще вам спать положено… Хотя вы уже десять часов проспали.

Свет загорелся – резкий, яркий. Семён зажмурил глаза. А когда открыл, ему предстало пугающее зрелище – девушка, с синюшными кругами под глазами, её зубы были желтоватыми и покрытыми запекшейся коркой, шею покрывали трупного оттенка пятна.

Халат был весь в крови.

— Да вы не волнуйтесь, — сказала чудище. — Вы…  Эй, куда же вы?!

— Ааааа… — членораздельно сказал Семён. — А!

Он упал с кровати на пол, сверху рухнула капельница.

— Да что же вы, — растерянно сказала медсестра. — Да я же…

Она потянулась к нему пальцами с синюшными, длинными ногтями. В холодной пустой палате они были совсем одни. Ощущение реальности расползалось: то ли последствия недавнего отравления, то ли ему вкололи какое-то снотворное…

— Ы, — нелепо сказал Семён. —Я невкусный…

— То есть? — озадачилось чудовище. — А! Ой!

Девушка откинулась на спинку стула и рассмеялась.

— Да это я во флеш-мобе участвую! Не бойтесь вы так!

Она смеялась долго, заливистым смехом. Семён позволил ей вновь уложить себя на жёсткую больничную кушетку, поправить капельницу. Он тупо рассматривал её свалявшиеся волосы, чёрные пятнышки на щеках.

— Буду зомби-снегурочкой, — пояснила она, поправляя подушку. У меня ж смена через двадцать минут заканчивается, тоска смертная. Вот и решила пока накраситься…думала, вы до завтра не проснётесь.

—Уф, — сказал Семён.

Наваждение наконец отступило. Что за день…

— Простите, — повинился он. — Наверно, идиотом выглядел…

А она вдруг мило ему улыбнулась.

— Хорошо, значит, грим получился.

— Лучше некуда, — с облегчением признался Семён, и тоже рассмеялся. — И давно таким балуетесь?

— Да нет, парень бросил, вот, пытаюсь развеяться.

Признание вышло у неё совершенно естественно, но Семён заметил, как она поджала губы.

— На Рождество прям бросил, говнюк, — буркнула она. — А знаете что? К чёрту этот флеш-моб. Вот у вас тоже праздник не задался. Давайте хоть сами себя порадуем, а? Тоска такая, хот волком вой. А у меня для вас подарок есть.

Напускная веселость с неё слетела, и она выглядела очень расстроенной и ранимой. А глаза – большими и магнетически прекрасными. Трупная желтоватость кожи вдруг показалась парню очень ничего.

— Эммм… и какой же? — спросил он, облизнув губы.

— Всё по закону жанра, — снова рассмеялась она.

И девушка прильнула к нему мягкой грудью.

— Знаешь, — шепнула она, — А в палате ночи тёплые. У меня ведь под халатиком совсем ничего.

И  тут вдруг сон снова вторгся к нему, властительным приказом.

— Вот я и нашёл тебя, — шепнул Семён. — Вот и нашёл.

 

 

Танец во тьме

 

 

Когда я усыпал, вокруг меня была равнина – пыльные холмы, полные праха, и вечности, и седого времени, забытых вздохов, рассыпавшихся в труху мечтаний и истлевших надежд.

Когда я проснулся – вокруг меня был Дом!

Домc викторианской одышкой, просторной гостиной, обеденным столом на десятерых и пыльными сервантами по углам. Коридоры в нём были полны воспоминаний и моли; скрипы и охи – заполнены увядающим временем и отчаянием. Половицы пели музыкальную мелодию, когда я ступал по ним; электрические лампы горели тускло: приглушённо и приветливо. На небольшом табльдоте, поверх его отполированной небытием поверхности, лежало письмо. Новёхонький такой конверт. Заклеен он не был, поэтому я просто открыл его. Внутри, на твёрдом, вощёном листе бумаги, выведено одно только слово: «Привет».

Из окна была видна всё та же равнина – жёлтовато-пыльные холмы. Я никуда не переместился – о нет, это Дом последовал за мной. Что ж, этого следовало ожидать. Я отлучился в клозет, а когда вернулся – на столе был сервирован обед на двоих. Приборы лежали, поблёскивая в свете свечей. Свечи возносились ввысь, словно указующие персты, фужеры искрились пародией на горный хрусталь. Я уселся в кресло, заботливо подвинутое неведомой рукой. Взял в руку нож и отрезал себе молочного поросёнка. Налил густого рубинового вина.

Дом счастливо вздохнул.

— Ты нашла меня, — сказал я.

И лёгкое дуновение, заставившее пригнуться огни свечей, было мне ликующим «да». Я коснулся бокалом второго бокала.

По помещению поплыл серебряный звон. 

— Ты искала меня в болотах Дагомеи; ты кралась за мной в душном мраке Афганистана. Я слышал твои шаги в заброшенных храмах Аджанты. В квартирах полупустых ты подстерегала меня. Дышала мне в спину на хайвеях. А я убегал.

«Да».

Свечи воспылали, подобно фонтанам огня. Никогда до этого я не видел таких свечей; яростным безумием пламени выбрасывали они вверх золотые лепестки, сыпали искрами, жадно пожирали сами себя – будто бенгальские огни. Никогда прежде я не видел, чтобы свечи сгорали так быстро – парафин бурлил и кипел. Они оплывали, уменьшались – словно отведённое мне время. Но я не жалел. Вся комната погрузилась в танец полутеней. Сполохи света пробегали по подлокотникам, фарфоровым блюдам. Пробегали – и исчезали.

И тем явственнее было дыхание тьмы – за плечом.

— Ты нашла меня.

И кипящая капля воска остывает на моей щеке.

Словно печать, клеймо.

Точно поцелуй.

— А помнишь, как мы танцевали под луной Дагомеи? Под громадной, красной, серебряной, синей луной? Как кричали птицы, и с треском вгрызался в сушняк огонь костра? И мы танцевали, и звёзды пылали, и не было лучше тебя… Босыми ногами по мху мы ступали, в безумии горьком любя. Серебряным светом, проклятой монетой горела над нами луна. И не было лучше, в той проклятой ночи, навеки, для нас фонаря.

И молча я встал из-за стола.

— Я помню те звёзды – искристые гроздья! – горели в ночных небесах. Мы горя не знали, и лишь танцевали, целуясь неловко, впотьмах. Кто знал, кто б поверил, что тёмною ночью, тебя я однажды предам? И в лапы чудовищ (за золото, впрочем), не дрогнув, тебя передам. А ты горделиво, как будто царица, не дрогнув, взойдёшь на костёр. Лишь взгляд твой нездешний, горячий и вешний, вопьётся мне в грудь – так остёр. Я предал тебя, моя чёрная жрица, ведь деньги не пахнут, поверь… Но понял я позже, они кровоточат – и к счастью закрылась мне дверь. И долгие годы, лишённый свободы, скитался я молча во тьме. Сносил башмаки я, снискал непогоду – но верь мне, стремился к тебе. Но чёрная жрица – вот ведь небылица! – похитила чёртову смерть. Века и декады, и дни и минуты – не мог я, увы, умереть. Привык я к не-жизни, привык я к не-смерти, и только к себе не привык. Но вот ты вернулась, и тьмой обернулась – услышать желаешь мой крик. Тебя избегал я, тебя я страшился, и ноги несли меня прочь… И позже лишь понял, что просто глупец я – одна лишь ты можешь помочь. 

И тьма подхватила меня.

И в сумраке зала – вдвоём танцевали – лишь я и чернильная тьма.

—  Тебя ведь люблю я, — сказал я во мраке. — Навеки тебя потерял.

«Тебя не забыла, — дохнуло из мрака, — Хотела, поверь, не смогла».

И мы танцевали, и мы хохотали, как некогда в сумрачной тьме…

И губы мои лишь фантом целовали – но всё же горели в огне.

— Открой мне ворота, — шепнул я с мольбою, — Открой мне врата в мир иной. Не нужно мне счастье, я здесь, у порога; не нужен мне мир – не с тобой.

«Ты многого просишь, — сказало молчанье, — ты многого просишь, поверь. Тебя ведь люблю я, так разве смогу я, открыть для тебя ЭТУ дверь?»

— Стою на пороге, пусть чёрные боги откроют её для меня… — шепчу я в забытье, молю на распутье, кровь в сердце – кинжалами льда.

— Ну что ж, раз ты хочешь, — беззвучным дыханьем целует меня пустота. — Налей из графина, что слева, мой сокол, и выпей немного вина.

И нет колебаний, и нет сожалений – спокойно иду я к столу. Надеюсь, что ныне, хотя бы немного, свою искуплю я вину. И красные блики, кровавые блики мерцают в бокале моём… Но смерть не страшна мне: надеюсь, молчанье, мы скоро станцуем вдвоем. И кровь из бокала мне губы целует – пылающим, жарким огнём.

 

И застонал хрусталь, рассыпаясь на сотню серебряных звёзд.

Лежал на ковре человек – не слишком старый и не слишком молодой. Юный, подобно звёздам в небесах, с улыбкой мудрой, как у семидесятилетнего старика.

И был он счастлив. 

И был он мёртв.

 

 

Мальчик и Фея

 

Я расскажу вам о Фее.

Нет, конечно, о феях пишут многое, но наша Фея – не такая, как другие, а потому слушайте внимательно.

Имечка у Феи не было.

Иногда её звали Динь-Динь, Тинь-тинь или Динь-Дон, но самом деле имя ей было ни к чему: ведь феи узнают друг друга по аромату и траектории полёта на прозрачных крыльях. Жила-была наша феечка в небольшом карамельном домике, который устроила себе в укромном уголке – меж корней древнючего дуба, подальше от взоров смертных. Сам домик был детской игрушкой, когда-то выброшенной – а может, потерянной, и Фея убралась в нём, как самая заправская хозяйка и постелила себе кровать из лепестков роз. Холодно ей было, зябко в постели одной, но что поделать – все Цветочные Эльфы откочевали на юг, испугавшись холодов, и даже Командор – славный вояка и старый друг – улетел куда-то по делам своим командорским, только и видывали.

Должно быть, собирался сражаться со шмелями, или останавливать нашествие саранчи – кто его знает?

Грустно, тоскливо было Фее в её домике.

Ах да, я же ещё не рассказал, почему он карамельный.

Карамельным его прозвала феечка – а всё потому, что собрала в парке старые, ненужные леденцы и карамельки, ловко обточила их, истончила – и вставила в рамы, вместо стёкол. С тех пор у неё в домике всегда было радужно и пахло сладко-пресладко – так что фея сама пропиталась кондитерским духом и привлекала пчёл, когда вылетала на прогулку. А тем временем наступили холода: упали на землю красные листья, фрактальные узоры мороза прокрались по земле. Скучала фея, сидя у своего карамельного окошка, смотрела вдаль, но ни одного залётного эльфа не обнаруживалось в поле зрения. Порой напекала она пирожков из теста и пыльцы, делала кексы из пыльников. Чудные, дивные напитки готовила из лунного света и полуночных песен. Но никто не обивал порог, не отряхивал плащ, не использовал крючки для гостей – яства оставались нетронутыми.

А потом пришла зима.

Стало совсем холодно, и сидела наша феечка внутри домика, более не вылетая на улицу, кутаясь в чистый носовой платок, который кто-то уронил подле магазина.

И тогда её нашёл Мальчик.

Вообще-то, людям не положено видеть фей, и Маленький Народец укрывает свои жилища Особой Магией, но закавыка вся в том, что действует эта магия только на Взрослых. Взрослые и сами не хотят видеть многого, на всё подряд закрывают глаза. Изменяет муж – пусть, лишь бы зарплату домой приносил; не любит жена – пусть, лишь бы готовила вкусные борщики и у порога целовала.

Многого не видят Взрослые – да и вообще, не хотят видеть.

Они перестают Спрашивать.

Они верят в то, что нельзя прыгнуть выше своей головы, и потому изобрели шесты для олимпийских спортсменов, верят в теорию относительности Эйнштейна (интересно, чтобы они сказали ОТНОСИТЕЛЬНО того, в чём она заключается?), и не верят в Санта-Клауса. Но дети – не такие.

Поэтому они иногда видят фей.

Вот и Мальчик.

Однажды он прогуливался по парку (хотел бы я сказать – со Своей Собакой, но вот беда – собаки у него не было). А прогуливался он от Грусти. Взрослые не знают, что это такое: они уличили бы Мальчика в неверном словоупотреблении и излишней сентиментальности – ибо давно забыли, что это такое – Гулять от Грусти. А Мальчик видел в воображении Ажурные замки и страшных Чудовищ, которых побеждали отважные рыцари – и это было так прекрасно и грустно, что хотелось грустить и дальше. Мальчик смотрел на деревья – и видел колонны древнего храма, смотрел на небо – и видел драконов.

Он посмотрел на старый дуб – и увидел у его корней фейский домик.

— Это что ещё такое? — удивился он.

Он легко оторвал домик Феи от земли и всмотрелся в леденцовые окна.

Фея внутри вся сжалась от ужаса.

«Что сделает со мной этот ужасный мальчишка? — подумала она. — Неужто сломает мой домик, оторвёт мне руки-ноги, воткнёт хворостину в то самое место, как делают с жуками, и съест?»

Впрочем, мальчика ни на миг не посетили подобные мысли: он был не из тех, что надувают лягушек и приделывают шмелям хвост. Вместо этого он озадаченно покрутил в руках домик, и решил отнести его домой.

— Ну вот, всякую гадость тащишь, — заворчала Мама.

— Пойди лучше, погуляй в футбол, — буркнул Папа.

Но мальчик молча отнёс домик в свою комнату и поставил на стол.

А Фея внезапно ощутила, как согрелась – батареи в доме Мальчика шпарили будь здоров. А всё-таки, ей было очень-очень страшно.

— И что же это такое? — задумчиво сказал вслух Мальчик. — Проверю-ка я, что там, за леденцовыми окнами.

И он вооружился небольшой отвёрткой, ловко поддел краешек леденца – и вытащил его.

— Ой! — сказала Фея. — Ой! Да погоди же, я не одета!

А Фея, надо сказать (и непременно НАДО сказать – ведь мы совсем ничего про неё не рассказали) – была прехорошенькая. Маленькая, ростом не больше Дюймовочки, если бы та существовала (но Дюймовочек, как известно не бывает), с копной густых, пушистых волос, цвета весеннего липового мёда. Одета она была в пижаму из цветочных лепестков, которые не вяли благодаря чудодейному волшебству, а ещё куталась в носовой платок.

Всё, что увидел Мальчик – это торчащую из платка сердитую всклокоченную голову.

— Ух ты, — сказал он.

— Какие невоспитанные мальчики пошли, — шмыгнула носом Фея. — Я ещё, может, в порядок себя не привела, нектаром не накрасилась, платьице выходное не приодела. 

Однако же «ух ты!» определённо ей польстило, и она решилась выбраться из своего игрушечного домика. Мальчик поставил ладонь, и Фея вышла на неё, препотешно перебирая ножками.

— Апхи! — деловито сказала она. — Ты столь куртуазен и галааа-апхи!-лантен, что назначаю тебя отныне моим Верным Ры-ыапхи!-рыцарем.

Она уселась на краю ладони и заболтала ножками.

— А покушать ничего нет?

— Да ты совсем замёрзла, — сказал мальчик, и усадил её на компьютерную мышку.

— Дима, Дима, иди есть, — позвали его, и он ответил: «Сейчас!»

Но сперва он принёс своей новой гостье кусочек батона – свежего, французского, немного сыра из холодильника, чай в блюдце и напёрсток красного вина. Фея принялась за обед с большим аппетитом: в последнее время она только и делала, что грелась в домике, и так оголодала, что даже похудела на два размера, и платье с неё спадало. Как истинная аристократка, она подзакусила сыром и вином, и решила искупаться в большой принесённой ванне с водой бронзового цвета. К счастью, она предусмотрительно попробовала её ножкой, и убедилась, что ванна – липкая. 

Когда мальчик вернулся, Фея была уже порядком навеселе.

— Я теперь, ик! Буду у тебя жить, — жизнерадостно сообщила ему она. — Ты меня кормишь, поишь, и даже бассейн есть, только какой-то жидкий.

(Фея хотела сказать – «липкий», видите, до какой степени её развезло. Впрочем, прожили бы вы месяц впроголодь в собачьем холоде, а потом вас напоили, накормили и усадили на ладошку – развезло бы и вас!).

— Ик! — сказала Фея. — Ты прости, что я такая невоспитанная, просто я ужа-а-а-а-а-а (в этом месте она зевнула)-а-а-а-асно хочу спать.

И она тут же завалилась на компьютерный коврик и уснула.

А Мальчик бережно перенёс её вместе с ковриком в верхний ящик стола, и закрыл на ключ. Ведь у Мальчика была вредная младшая сестра, а все знают, что они делают с Феями, если вдруг их найдут.

Мальчик пошёл в ванную, вымыл её Домик – с «Фейри» и мылом против микробов. Тем самым, которое «убивает 99 % микробов, а остальных берёт в плен». Феи не бояться микробов (на самом деле Феи такие маленькие, что видят бактерий невооружённым глазом и выметают из дома мётлами), но грязный домик Мальчику никто не разрешил бы оставить. Мальчик открыл ящик и вытащил фейку; перенёс её в домик и накрыл тёплым лоскутом ткани. Фея спала, и её крохотные плечики подрагивали. Она шептала что-то во сне, но так тихонько, что никто б не разобрал. А потом ухватила ткань за края и замоталась в неё, как гусеница – только одна пятка торчала.

А потом Фея проснулась, и ей стало очень-очень стыдно.

Она вылетела из домика, уселась Мальчику на плечо и поцеловала его в щёку.

— Спасибо тебе за всё, — шепнула она. — А чем ты занимаешься?

— Играю в «Воркрафт», — сказал он. — Кстати, там тоже есть эльфы.

— Ух ты! — воскликнула она. — Так покажи их мне скорей.

Так и прожили Мальчик и Фея холодную, долгую Зиму. А следующим летом фейка улетела домой – искать цветы и вернувшихся сородичей. Зимой она эмигрировала в Тёплые Страны – но нет-нет да и слала Мальчику поздравления по аське.

А он вырос и нашёл себе другую фею – только на этот раз в метр пятьдесят.

И были у них свои Драконы, свои Клятвы и свои Баталии – но это уже совсем другая история.

 

 

Часть 4. Латунные гравюры

 

 

Город Джиллиан был прекрасен. Он лежал между мягких холмов, похожих на спины Волшебных зверей, утопающих по холки в земле, его окружали горы, розовые, как грудь молочницы на рассвете, и синие, как райские птицы, на закате. Поля его были тучны и полны коров; леса вокруг кишели дичью; черепичные крыши горели, как золотые слитки, купаясь в лучах солнца цвета сердолика, утопающего в бездонном Море.

А рядом с Городом была Стена.

Она была черна и монолитна, и в ней кипела тьма, и возникали тени, и страшные лица показывались из гагатово-чёрного варева. Никто из горожан к Стене не ходил; место считалось дурным, и там запрещали играть детям, хотя земляника в лесу перед стеной была просто дивная! А в остальном никто о Стене не думал. Но вот беда: каждый год, дюйм за дюймом, Стена подбиралась к городу всё ближе и ближе – как чёрный зев от земли до небес, и взирала на него тысячью бессонных глаз, и облизывалась, будто хотела сожрать его: такой прянично-прекрасный, облитый глазурью первой влюблённости и выложенный помадками сбывшихся надежд.

И жил в городе Лудильщик. Имени его никто не помнил, ибо он был столь приятной наружности, что все просто называли его: эй, красавчик! Лудильщику было всего девятнадцать лет, и время от времени он подумывал влюбиться, но вот беда: когда ветер дул с Запада на Юг, ему казалось, что любит пухлощёкую Дженни, внучку Повара из «Черничных кексов», а когда ветер дул с Севера на восток, то сердце его стремилось и рвалось из груди к веснушчатой дочке Горшечника.

Собирая букет полевых цветов для Лилли, дочери кузнеца, однажды он подошёл слишком близко к Стене.

— Привет, Лудильщик, — сказала Стена. — А хочешь ли ты получить столько силы, что Лилли, и Дженни, и Мариана, и все девушки в городе станут твоими?

— А что, ты так можешь? — спросил Лудильщик.

— Я могу многое, — сказала Стена, а когда съем этот Город, с его хрустящими башенками и аппетитными дверями, с выложенной булыжниками мостовой, с флагами цвета брусничного сиропа, то смогу ещё больше! Но, как видишь, я иду слишком медленно, всего-то сантиметр в год, и мне придётся добираться до Города очень долго! Получается, что я сижу на диете, а голодать мне совсем не хочется!

— И что же мне сделать? — спросил лудильщик.

— Подойди и коснись меня, — сказал Стена. — И я дам тебе столько сил, что ты сможешь поднять Горы, проглотить Холм, и вылить море в луга. А если ты не подойдёшь, то я найду другого, кто хочет Лилли, и Дженни, и Марианну, ибо я устала ждать. А люди всегда хотят так многого!

И Лудильщик подумал о Лилли, и Дженни, и Марианне, и сказал:

— Хорошо. Дай мне свою силу.

И он подошёл и погрузил руки по локоть в Стену.

И чёрные струи погрузились в его тело, руки покрылись шипами, глаза закрылись защитными щитками, панцирь, похожий на рака, заклепал со всех сторон его тело, а ноги стали похожи на внебрачный плод наковальни и тюремной колодки.

— Чудесно, — сказал Лудильщик, и от его голоса задрожали Горы.

Он вытащил руки из Стены.

— Доволен ли ты своей силой, что может реки обращать вспять и кипятить моря? — облизнулась Стена.

— О да, доволен, — сказал Лудильщик.

И снова протянул руки, и упёрся в Стену.

— Во имя золотистой карамели, и хрустящей черепицы, и аппетитных девушек, что ты делаешь? — спросила Стена.

— Всегда найдётся кто-то, кто захочет и Дженни, и Лилли, и Марианну, — сказал Лудильщик. — И захочет перевернуть Землю, и поставить всё вверх дном. Но он опоздал, ибо твоя сила – уже у меня.

И мышцы на его чудовищных руках напряглись, руки вздулись, а ноги ушли по колено в землю. Глаза сверкнули янтарным огнём.

— Нет-нет-нет, — заверещала Стена. — Ты не смеешь!

— Уже посмел.

С тех пор каждый, кто навещает Город, чью крыши кажутся золотой нугой и пралине под лучами заходящего солнца, что краснее рубина, в окаймлении синих, как сапфиры, Гор, не без интереса выслушивает историю о Стене, находящейся чуть дальше к Северу от Города. Никто не знает, что она и кто Она такое; но иногда в ней возникают и исчезают тени, и будто бурлит Тьма.

А ещё – в самом центре Стены стоит статуя – настоящее чудовище, покрытое шипами, и рогами, и клешнями, и роговым панцирем, и лапы его, будто старые корни, по локоть погружены в Стену. Кто-то говорит, что он мёртв, а другие – что порой, после освежающей грозы, или в самые сильные морозы, можно услышать его дыхание. Никто не знает, кто он, и никто не знает, что это за Стена; но, в конце концов, горожане не особо волнуются об этом.

Ведь всем известно, что дюйм за дюймом, за годом год, она медленно отодвигается.

 

 

Джаспер и Эмили

 

 

Джаспер был деревом.

Он всю предыдущую жизнь мечтал быть деревом, и вот ему удалось. Он рос спокойно и неприхотливо, над обрывом, так что его корни едва ли не полоскались в облаках. В его зелёной голове свила гнездо какая-то пичуга, но, поскольку в предыдущей жизни он в зоологии не особо разбирался, то не знал, что за она.  Но она так смешно говорила по утрам «Пень! Пень!», что Джасперу сразу же приглянулась. Листьев у Джаспера не было, одни только прочные иголки, а ствол – звонкий и золотистый, как и положено всякой порядочной сосне.

Джаспер был своей жизнью более чем доволен.

Здесь никогда не было сухо, а почвы, пусть её и не было слишком много, вполне хватало, чтобы уцепиться крепкими узловатыми корнями. Высоко-высоко вверху, как чёрные точки, парили птицы, изредка пробегал горный баран, а внизу, под обрывом, через клочья облаков, виднелся город: маленький, такой уютный и красивый, будто выстроенный из карамели и затвердевшей нуги. Джаспер помнил, что когда-то он жил в нём, но там было слишком шумно, бурно,  вечно требовалось разговаривать и что-то решать – а Джаспер этого не любил.

Здесь он тоже изредка беседовал: когда Ветер, живущий в пещере высоко по склону Горы, расходился не на шутку, то сосны скрипели и стонали – жаловались на жизнь друг другу, а то и делились сплетнями, или фантазиями про то, что неплохо бы им стать корабельным лесом, попасть в лапы лесника с топором, стать прекрасной стройной мачтой – и уплыть, повидать Чужие Края.

Джаспер ни о чём таком не мечтал.

Ствол у него был изломан десять раз, ветви раскинулись широко в стороны, а корни оплетали скалу, как крупнокалиберная паутина. Раз в году, как и положено, на нём зрели шишки, и он сбрасывал их вниз – может, где-то там, под облаками, на зелёных лугах и в тенистых балках, возле ручьёв, они и могли вырасти в самые настоящие  красавицы, и получить шанс оказаться форштевнем, или килем, а то и носом прекрасного корабля.

А ещё у Джаспера был друг.

Это была маленькая девочка, которая нередко приходила и садилась поиграть у его корней, хотя родители ей это строго-настрого запрещали. Она тоже была из Города, и Джаспер, если напрячься, даже могу смутно припомнить её прадедушку – из той поры, когда он ещё был человеком.

Поначалу всё шло хорошо.

Время шло, ничего не менялось, да Джаспер и не хотел перемен.

Он для того и стал деревом, чтобы иголки свободно полоскались по воздуху, по ветвям чирикали птицы, а корни могучим, долгим усилием вбирали влагу из земли. Но перемены были, они были неизбежны, и они всё-таки приходили. К Городу внизу провели широкую дорогу, и он запестрел палатками, и ларьками, и шатрами из дорогих отрезов ткани. Через Город проходили многие: Город рос, разбухал, как капля, но многие и уходили. Знакомая девочка – кажется, её звали Эмили – росла, и вот уже превратилась в нескладного большеносого подростка. Впервые Джаспер ощутил какое-то беспокойство: его устраивало, когда всё идёт, как есть, и пусть он и не хотел жить в Городе, но любил его таким, какой он был, и с раздражением взирал на разрастающуюся внизу опухоль – кривобокие, тяп-ляп домишки.

«А что, если бы я снова родился человеком, то мог бы всё изменить?» — подумал он, но тут же отверг эту нелепую мысль.

К тому же Эмили перестала приходить, и Джаспер медленно старел на своём утёсе, по-прежнему умиротворённый, хотя уже и не такой довольный.

Но вот однажды, кое-что изменилось – совсем.

Джаспер впервые увидел эти клубы дыма утром.

Они поднимались над степью, будто невиданный жёлтый пожар. Они загородили собой половину горизонта.  Выползающее на него солнце, кроваво-красное по утрам, купалось в этой пыли. А затем пыль стала приближаться.

И Джаспер увидел людей – крохотные, как муравьи, сердито настёгивающих своих низкорослых чахлых лошадок, со сморщенными злыми лицами, похожими на печёные яблоки, и сверкающими  острыми шлемами. Они мчались и мчались, от горизонта к Городу, и им не было ни края, ни конца.

А затем Город полыхнул!

С ужасом и яростью Джаспер смотрел, как огонь пожирает те уродливые постройки, которые он так не любил, и которые были так дороги ему сейчас. Огонь разливался, как вишнёвое варенье, которое он так любил в детстве.

И тогда он увидел Эмили.

Если бы у дерева было сердце, оно бы задрожало от восторга и боли. Маленькая Эми выросла! Настоящая красавица в платье, которое приходилось придерживать обеими руками, она мчалась по узкой тропинке, обдирая руки в кровь и сбивая башмаки. Поначалу Джаспер подумал, что она бежит к нему – что за нелепая мысль?! – но затем понял: чуть левее через пропасть был протянут верёвочный мост. Если по нему перейти, а затем обрубить концы…

В руке у Эмили был зажат нож.

К несчастью, к мосту вела не одна дорога, а целых три!

И первые две уже заполнились людьми. Джаспер в гневе смотрел на эти плоские лица, горящие звериной похотью и злобой, на одежду, больше смахивающую на лоскуты рванья, на мечи, кривые и залитые кровью. Эми молча обхватила его ствол руками и закрыла глаза. Дыхание вырывалось у неё из груди с сипом, какими-то неритмичными рывками.

— Вот и всё, — вдруг сказала она голосом маленькой Эми. — Прощай, дерево.

И она разжала пальцы.

Джаспер заревел.

Поймав заплутавший в вышине ветер, он поспешно сплёл из его потоков смертельные узлы. Старая, хотя и не ветхая плоть издала душераздирающий стон. Да, он по-прежнему был крепок и могуч, и мог бы цепляться за жизнь ещё долго, долго – но не этого он хотел.  Корни с противным визгом выдирались из земли. Вырывались и падали в пропасть камни. Столпившиеся у моста дикари в потрясении смотрели на это действо.

— Он рос над обрывом, — тявкнул один из них. — Не выдержал своей тяжести. Боги забирают его. Он падает.

Почти благоговейно они смотрели, как  колоссальный ствол, перечертив голубовато-сизую хмарь, приземлился точно на площадку на той стороне.

— О боже! — выдохнула Эмили. — Ты сделало это для меня, для меня, дерево?!

Джаспер сердито зашумел ветром в ветвях.

Более не тратя воздуха, она поползла.

Прекрасные кринолины и шелка не предназначены для ползания по старому стволу сосны. Она изодрала локти и распорола юбку. Варвары, опомнившись, с улюлюканьем лезли за ней.  Но ветви будто держали их, сучья лезли в глаза, ствол выскальзывал из рук. И когда она, дрожа от напряжения, ступила на твёрдый пятачок по ту сторону, дерево вдруг заскрипело.

Нижние ветви подломились, и ствол, сделав грациозный поворот вокруг своей оси, с торжествующим стоном стряхнул с себя налипших на него, дикарей, как муравьёв и медленно и величаво канул вниз.

Падал он долго, очень долго – пропасть была таковой, что стука падения Эми не услышала.

В безумии погони, в крови умирающего города, в отчаянии надежды ей почудилось: громадный ствол упал не просто так, он спасал её от убийц и насильников, и он же увлёк их за собой.

— Он пожертвовал собой ради меня, — сказала разбитыми губами Эми. — О боже, какая безумная мысль!

Но, быть может, её утешило бы, что Джаспер, пронзая облака и разбиваясь о каменную плиту внизу, ровным счётом ни о чём не жалел.

 

 

Мальчик и Жрица

 

 

Жил-был мальчишка по имени Джиллиан.

Он жил в Небольшом Городке на краю света, у которого даже и имени-то не было – просто городок, где рыбаки утром удили рыбу с лодок, закидывали свои сети в ласковое и неглубокое море. Кажется, Городок принадлежал какой-то Империи, но она была так далеко, за пологими синими горами, за степью длиною в Вечность, за реками, что не переплыть, что жители его давно забыли название Столицы и имя Короля, который ими правил. В городе был мэр – милейший пузан, отсылающий налоги в Столицу; была ратуша; была городская площадь. В городе не происходило ничего – ни особо хорошего, ни особо плохого, разве что иногда – раз в году, на Весеннюю Ярмарку, приезжали купцы из всевозможных стран: чёрные, как вакса, которой чистят сапоги, жёлтые, как пальцы курильщика, толстые, как двадцативедёрный бочонок, и худые, как шпага, которая проглотила шпагаглотателя.

Мальчишка Джиллиан разводил голубей. Голуби были нужны, чтобы доставлять послания По Ту Сторону моря: порой оттуда приходили удивительные каравеллы и галеасы, полные пряностей, и людей в странных костюмах из перьев. В городе был всего один корабль, да и то для плавания по Реке и вдоль Берега, а корабли, что пересекали море – были огромными, самыми настоящими великанами, с резными бортами и изображением Морских Змей на гордых носах.

Джиллиан любил свой Город, но никогда не видел ничего, кроме него; а потому однажды он привязал к ноге голубя письмо и нацарапал там иератическим письмом, научившись ему от дедушки: «Привет». Взмахнув крыльями, голубь улетел. Он растворился в густой синей дали, будто чёрная точка, что тонет в густом киселе.

Джиллиан скоро забыл о нём.

Вскоре наступил праздник Булочница, и ароматы восхитительной сдобы и корицы, варенья и горячих пирогов заполнил улицы. А там за весной началось Лето, с его играми на чердаках, с маленькими корабликами из коры, которые запускали вверх по реке, в Море, и они уплывали куда-то в дальнюю даль, точно как громадные галеоны, чтоб больше никогда не вернуться. Порой их выбрасывало волнами на берег, но Джиллиан надеялся, что хотя бы один из смог достичь того, самого Дальнего Берега.

А потом голубь вернулся.

Да, это был тот самый голубь – Джиллиан узнал его по подпалине над правом глазом, и к его ноге аккуратно, тонкой проволокой было примотано письмо. Письмо было написано иератическим письмом, аккуратной каллиграфической вязью – совсем не каракули Джиллиана! – и гласило: «Привет».

С тех пор в сердце Джиллиана поселилась странная тоска.

Он мог взбираться на крыши старых зданий, и, обхватив флюгер или печную трубу, до боли в глазах всматриваться в Море. Он понимал, что где-то там, далеко от него, лежат Волшебные Страны и Города, которых он никогда не видел. Они рождают галеоны и каравеллы, и странных людей в пёстрых одеждах, а может быть, даже море где-то заканчивается, и низвергается в Бездну, омывая голову Вселенской Черепахи.

И вот однажды, когда море было пенистым, а заря – розовой, как коленка в жестяной ванной, из моря прилетела птица, и эта птица была голубем, и на лапке её было ещё одно послание.

И гласило оно: «Как дела?».

Джиллиану тогда уже стукнуло четырнадцать, он вовсю работал на небольших верфях, и собирался стать заправским мореходом, чтоб однажды, пересечь Море и увидеть Страну, где люди одеты в перья, и откуда приплывают громадные галеоны. С трепетом он развернул послание, и в удивлении смотрел на голубя – антрацитово-чёрного, такие не водились в здешних землях. И, поскольку он был уже совсем взрослый, а не десятилетний мальчишка, то он сел и сочинил целое письмо, и рассказал всё про себя, и приложил к письму карту Империи и Прилегающих Островов, и рассказал о своей мечте: однажды устроится матросом на корабль, что повезёт пушнину, воск и мёд на Запад, в стану, откуда к нему приходили Письма.

Этого голубя он отправлял с трепетом, опасаясь, как бы его не поймал ястреб или не сшибли суровые морские ветры; но будучи всё-таки мальчишкой, пусть и четырнадцати лет, вскоре забыл о своём волшебном увлечении. Дела на верфи шли в гору, и пусть он и не слишком часто вспоминал о странных письмах, что прилетали через море, но мечта сделаться моряком ничуть даже не утихла, а окрепла; а парень Джиллиан был крепкий – высокий, статный, широкий в кости. Шли годы; Джиллиан успел поплавать вдоль Островов Близких, и поторговать с чёрными дикарями из Топкого Континента. Но корабли на Запад всё не шли и не шли, ведь путь был неблизок, и разве что птахе небесной преодолеть его было сравнительно просто. Волны рассекали громадные чудища, что загладывали целый корабль; в пучине лежали Кладбища Кораблей и Утонувшие Города. Джиллиан почти забыл, отчего он стремиться на Запад; но каждый раз, устремляя взор туда, куда садится солнце, что-то щемило в его груди, и грозилось разорваться сердце.

«Какого чёрта? — думал курчавобородый молодой моряк. — Что я забыл на этом Западе? Вот и Дженни, дочь старьёвщика, всегда мне рада!».

Свадьба с Дженни была назначена на июнь.

Злые языки поговаривали, что красотка привечала не одного только Джиллиана, но он им не шибко верил; к тому же Дженни была на удивление хороша собой: талию – ладошками обхватить, а грудь – высокая, как резные борта галеона, глаза чёрные, как ночь лунного затмения, кудряшки – что твои волны изо ржи.

А за день до свадьбы прилетел голубь.

«Милый мой Джиллиан, — говорилось в письме. — Меня зовут Теухоликуэ, я дочь жреца Теотле из рода Красных Кайманов. Живём мы в городе, что встаёт над морем, как голова Великого Змея, что порождает всё сущее; и зелёные пирамиды так красиво встают над зеркалом вод – жаль, что ты этого не видишь! Мне кажется, наc связала невидимая струна, как народ кичу связывает свои книги верёвками с узлами; я обещаю, что когда я войду в свадебный возраст, и на вершине Храма Солнца назовут моё имя, я скажу, что моё сердце будет отдано только тебе – сколько бы мне не пришлось ждать».

И Джиллиан обезумел.

На свадьбу он явился мрачнее тучи; но расторгнуть помолвку уже не мог, ибо животик у Дженни изрядно округлился. Свадьба получилась на ура – все пели и плясали так, что пришлось вызывать мастеров дел паркетных. Долго ещё прожил Джиллиан; и каждый год, весной прилетал к нему голубь – он же не отсылал голубей никогда.

Сын его, Джеральд, вырос статным красавцем; а Дженни, если и была гулящей в молодости, то прикипела к добросердечному моряку всем сердцем, и никто ни разу не уличил её в недобронравии. Хотя и поговаривали, что у Джеральда – синие, а у Джиллиана – карие, но то случилось ещё до свадьбы, а кто старое помянет!... И стал со временем Джиллиан крепким, как дуб, просоленный морем и выглаженный ветрами, и сам стал капитаном, а потом – и небольшой флотилии из трёх кораблей. И не боялись они ни Бога ни чёрта, и пересекали Кисельные Моря и Океанические Леса. Но лишь на Запад никогда не плавал Джиллиан, и никогда не встречал корабли, приходившие оттуда.

А письма шли.

И принесли они и нефритовую статуэтку Ныряющего Бога, и золотые подвески, со вставками из изумруда, и карту Царства Сэотле и сопредельных государств. И писала ему Теухоликуэ:

«И вновь пишу я тебе письмом иератическим, которое выучила благодаря жрецу из Земли Эфеш, что выбросила на наш берег невиданная буря».

«Господин и повелитель мой! А кои ты боишься, что прискучу я тебе, так выучу я для тебя все Пятьдесят Срамных Поз, что ведомы жрицам Луны, и целый гарем из невольниц и рабынь будет всегда повергнут к ногами твоим».

«Вот родила я дочь, как и положено Верховной Жрице, зачав её от солнца и от ветра, на вершине Пирамиды Семи Начал».

А капитан складывал письма в шкатулку из оникса, которую купил однажды на базаре у человека, одетого в перья – и больше ни разу ни одно не перечитал.

Однажды умерла Дженни, подхватив Жёлтую Лихорадку в дни скорби, а Джиллиан стал брать сына с собой: благо тот вырос высоким и статным, и в бороде его горело солнце, а глаза синим пламенем будто выжигали сердца. Одно только плохо: никому не принадлежали эти синие глаза, будто ждал он чего-то, что отродясь не случалось в наших Краях. И был он ловок и во всём умел, и ни в чём не уступал прославленному отцу-Капитану.

Но вот однажды пришло письмо, которое изменило всё.

Письмо гласило: «муж мой, повелитель и Бог! Доныне лишь писала я тебе, не смея тревожить твой покой. Но отныне прошу я помощи, ибо на страну мою наступают дикари, числом большие, чем раковины у Побережья Черепов. И нет счёта им, и нет предела свирепости их, и идут они, сметая города – и всё на своём пути».

И положил письмо Джиллиан в шкатулку, как всегда делал и раньше, и взял шкатулку с собой, и отправился к Королю.

— Вот, Король и повелитель мой, — сказал он, — Внемли же мне. Ты знаешь, что служил я много лет верой и правдой, так дозволь же молвить слово.

— Дозволяю, — сказал Король.

И низко склонился Джиллиан перед Королём.

— Тебе ведомо, Король и повелитель мой, — сказал он, — что Империя твоя преизобильна, лежит от Закатных до Восточных Вод, возлегает на горах Окраины, и чёрные варвары боятся её, и желтокожие дикари шлют дары. И некуда более расти твоему Королевству, ибо пресытило оно пределы земные.

— Всё так, — сказал Король. — Но почто ты говоришь мне всё это?

— И лишь Земли Запада не принадлежат тебе.

— Здесь ты прав.

— Ни разу не посещали войска твои сей земли; ибо столь удалена она от Земель Востока, что небезопасен путь, и лишь редкие моряки достигают её.

— И в этом ты прав.

И снова низко поклонился капитан, и в поклоне протянул Королю шкатулку.

— Вот письмо от дружественной страны, что взывает к помощи, что лежит за солёными водами Закатного Океана, и земли её изобильны, и стада её тучны, и золото и драгоценности в ней есть, и Карта, дабы не блуждать нам по земле сей.

— Вот как, — сказал Король, с интересом рассматривая шкатулку из оникса, статуэтку из нефрита и золотые подвески.

— И будет нам где отдохнуть и напоить коней, и жители города примут нас, — сказал Джиллиан, — и оттуда пойдут твои победоносные когорты, дабы низвергнуть весь мир к твоим ногам.

— Вот как, — сказал Король. — Но доплывём ли мы до неё?

— О мой Король, — в последний раз склонился перед ним Джиллиан. — Разве хоть раз подводил я тебя? Разве хоть раз ведомый мною корабль не пришёл в порт? Разве не мне, лучше чем иному сыну земли, ведомы все морские течения, опасности и тайники моря? Я клянусь своей жизнью и своей честью, что доведу вас до Материка Запада.

— Вот как, — сказала Король.

— И тысячи невольниц будут ждать тебя, когда решишь ты отдохнуть от ратных дел.

— Вот как, — сказал Король. — Что ж, пора нам переплыть Океан!

И войска Короля выступили – тысячи и тысячи, закованные в сталь и бронзу, на кораблях, похожих на горы.

И пересекли они Океан, чтосолёнее, чем все слёзы людские, и глубже любого горя, и ступили на землю Заката.

И тогда увидел Джиллиан.

Огромные пирамиды вздымались к небесам, как рукотворные горы, блестящие и отполированные, как зеркало, зелёные, как змея в тростнике, и острые, как обсидиановый кинжал.

А в лодке, что причалила к кораблю, ждала его Она.

Джиллиан взглянул на неё – и не смог дышать.

Она была стара, как стар и он – кожа цвета орехового дерева, морщины, будто выглаженное руками дерево, длинные белые одеяния, долгая шея, на которую был нанизан десяток колец. И глаза.

Чёрные, бездонные глаза ярче звёзд и глубже Океана.

Они разрезали его сердце на части.

Войско Короля вошло в Город и дивилось его диковинам: храмами с сотнями колонн, алтарям в форме лежащих воинов с головами ягуаров, бассейнам с тёплой водой, пахнущей тухлыми яйцами, и зоопарку, где в клетках из прутьев и в вольерах расхаживали невиданные животные.

Джиллиан же, и его сын, Джеральд, поднялись на пирамиду, и ту же поднялась Теухоликуэ и дочь её, Саоя. И солнце вставало над Заливом Черепов, обращая воды в кровь, а пирамиды сверкали ярче тысячи зеркал.

— Скажи, довольно ли у вас врагов? — впервые разомкнул уста Джиллиан.

— Больше, чем саранчи, меньше, чем звёзд на небе.

И капитан кивнул.

— Тогда довольно: Король удовольствует пирамиды из их черепов, и не обратит взгляда на вас.

А пожилая жрица сжала его руку.

— Я знала что придёшь, — сказала она, и в глазах её стояли слёзы. — Я всегда знала, что придёшь, когда я попрошу тебя. Скажи мне, кто этот молодой человек, чья поступь подобна поступи ягуара, а глаза похожи на звезду Умотль?

— Это мой сын, — проронил Джеральд.

И жрица горделиво кивнула.

Джеральд же не смотрел ни на отца, ни на старую женщину со взглядом пронзительным, как песок в пустыне Акум; все его взоры были обращены на юную, тонкую девушку, чья кожа была цвета меди, глаза – как гагат, стан её стройностью подобен пальме, а благоухала она не хуже цветка лотоса.

Пожилая жрица мгновение поколебалась.

— Саоя! — наконец, сказала она, — ты знаешь язык людей Востока; возьми сына моего мужа и провели его в Город; пусть он посмотрит на величие и красоту нашего народа.

— Слушаюсь, матушка, — пропела девушка голосом чистым, как горная река, и подала Джеральду маленькую розовую ладошку.

Они спустились по ступеням, а Джеральд повернулся к Своей Возлюбленной.

— Знаешь, — помолчав, сказала она, — если он женится на моей дочери, то станет Повелителем Города.

— Но ты же говорила, что ты дочь жреца?

Жрица повернулась к востоку, где солнце только-только поднималось из вод.

— Всё верно, но я верховная жрица Бога Солнца, ибо отец мой, благодетельный Хлаотликуэ, покинул нас и спустился в Царство Дождь уже два года назад. И как боги правят людьми на земле, так и жрецы правят людьми в этом Городе.

— Неважно, — сказал Джеральд.

Он взял её ладонь в свою.

— Не для того я переплыл Море, чтобы говорить о Богах или Жрецах.

Утром их нашли на пирамиде, холодных и остывших; у стариков не выдержало сердце. Такая смерть, на вершине самой Горы Бога Солнца, считается особенно почётной; их тела Жрицы и мужа её забальзамировали и поместили в золотую усыпальницу, которой хватило бы для выплаты долгов всем ростовщикам мира; и по сей день они покоятся там, на ложе из кости, в россыпи изумрудов. Искусно сделанные посмертные маски повторяют их черты; и каждый может убедиться, что Король Запада, благодетельный Тлалонкэ, так же похож на своих сиятельных предков, как звёзды завтрашнего дня будут похожи на звёзды вчерашние. 

Ибо всё мире прах, и всё тленно; но звёзды и любовь – торжествуют вовеки.

 

 

Город и Маска

 

 

Однажды в Город пришёл человек с тысячью масок. Он пришёл в яркий, погожий день; флаги полоскались над ратушей, словно разноцветные языки Драконов, небо было чистым, будто Тётушка Филла протёрла его тряпицей, и даже камни мостовой блестели нарядно, желая казаться поделочными.

При входе в Город на нём была маска из Слоновой Кости.

Он держал у губ трубочку, на которой напевал незатейливые мелодии. В руках он нёс букет обычных полевых цветов – васильки и ромашки, а одежда его была пыльной – обычной одеждой для странствия.

Уголки рта на его маске изгибались вверх.

На улице Прожорливых Глоток он встретил маленькую девочку и вдруг опустился на одно колено.

— Как тебя зовут, дитя моё? — спросил он мелодичным, переливчатым голосом.

— Амели, — сказала она.

— Этот букет тебе, Амели, — сказал он.

— Ой, правда?

А человек в Маске уже шёл дальше.

В переулке Бродячих Котов он засунул старую маску в мешок и вытащил новую – изящную маску из светлого дерева, и её полные губы были чуть приоткрыты, будто смеялись. На площади перед ратушей, он встретил девушку, чья верхняя губа будто дразнила его чуть порочным изгибом; она просилась для поцелуя.

Человек в Маске вновь опустил руку в мешок – и вытащил оттуда невероятной красоты розу, сработанную из латуни.

— Я пронёс её через Пустыню и Море, — сказал он. — И она достойна тебя, ту, чья красота подобна освежающему ветерку, стекающему ночью со звёзд.

— Ой, правда?

Девушка взяла розу, запунцовела, и отвернулась.

Третью маску человек одел чуть позже – Маску одутловатого, Добропорядочного зажиточного Горожанина, с вислыми усами.

Зайдя  в трактирчик Шустрая Пони, он присел за столик к тучному, огненнобородому завсегдатаю и предложил:

— Почтеннейший! Я здесь недавно, но если вы расскажете мне о вашем дивном, вне всякого сомнения, Городе, я почту за честь отблагодарить вас тем, что оплачу обед.

— Я тоже могу рассказать, — сказал красноносый по соседству.

— А вам я оплачу пиво, — учтиво согласился Человек в Маске.

И вот так он вскоре стал для дочери Горшечника – чудным любовником; для Эмилии Понд – куртуазным ухажёром, для Стропильщика – компаньоном по выпивке, для Пивовара – отличным советником, и для всех жителей города – самым близким, самым настоящим другом, которого только можно представить.

Он прожил в Городе недолго – может, весну, а может, две.

Дочь Стропильщика получала от него подарки, Амели – цветы и забавные безделушки, которые он вырезал из дерева, Стропильщик – регулярно получал свою пинту пива по выходным, а Пивовар беседовал с ним о разных Дальних Странах и сортах пива: от лагера до тёмного бока.

И все, даже пастор были убеждены – Человек в Маске – очень славный человек!

«Самый настоящий Славный Приятель – говорил про него Мажордом. — Где ещё такого сыщешь! Только скрытный немного».

«А так даже и лучше, — уверяла Дочь Горшечника. — Так бы приелось одно лицо, а так целуй и целуй разные маски!».

Но со временем жителям Города захотелось узнать о Человеке побольше.

— Почему бы тебе не снять Маску? — напрямую спросил мэр. — У вас в Городе ничего скрывать не принято!

— Да, но ведь я так привык, — защищался Гость, впрочем, уже давно ставший своим парнем, да и вообще – во многих заведениях – завсегдатаем.

— Привык-не привык, — сурово сказал мэр. — А это дело такое! Снимай маску, и дело с концом! Мы самоуправства не потерпим!

— Или что? — тихо сказал человек.

— Или уходи из Города!

Мэр распалился, его вислые щёки пылали.

— Ладно, — сказал человек.

Никто не думал, что Он на самом деле уйдёт.

Никто не видел, как Он ушёл.

Тихо, в неясный предрассветный час, он увязал свои тюки, пересыпал в мешки, купленные на рынке безделушки, подпоясал свою старую, невзрачную дорожную одежду, и пустился в путь. У его Маски уголки губ были опущены.

Когда он вышел из Города, и тот остался далеко-далеко, а кругом – лишь пыльная равнина, бурьян и чертополох, человек сел на землю и снял маску. Под ней оказалось невзрачное лицо, рыжеватые волосы, торчащие клоками, и мутно-водянистые глаза. На вид ему было лет двадцать пять.

Человек плакал.

— А что, если они не примут меня таким, какой я есть? — сказал он фразу, казалось, повторяемую столько раз, что она мраморно запечатлелась в уголках его губ.

Наконец, он утёр глаза и поднялся.

— В мире ещё много Городов, — сказал он. — Попробую ещё раз.

Он одел маску из Слоновой Кости, уголки её губ были подняты, выудил из сумы свирель и принялся насвистывать подбадривающую себя саму мелодию. Более не оглядываясь, человек пошёл вперёд – там виднелось поле с ромашками и васильками.

 

 

 

Девочка и море

 

Девочка сидела на берегу моря. Волны ласково набегали на берег; они шептали и шуршали, словно нашёптывая шутливые секреты. Наверняка, романтические глупости – ох, уж эти волны! Но как их винить – ведь над ними висело такое небо!

А небо было прекрасным. Громадные звёзды, мигающие и яркие, словно спустились вниз. Они нависали над пляжем, подобно ярким фонарям – наверно, хотели полюбоваться девочкой на берегу моря.

Древние звёзды смотрели на неё – а может, и шушукались между собой: кто знает. И не был ли их шёпотом игривый тёплый ветерок? Быть может, он спустился с самих звёзд, из тех далёких, бесконечных просторов, гагатово-чёрных чертогов пустоты?

Кто знает.

Они были одни: девочка и море, и извечные звёзды. И бесконечная древность смотрела на маленькую фигурку, что сидела на песке.

Песок был мокрым, и ноги её зябли; она подтянула их коленками к груди.

За её спиной – зыбкой тенью вставал замок: громадный и массивный, с поникшими стягами, что полоскались в темноте на ветру. Грабы и тополи окружали его, и сбегали мраморные ступени – от парадного входа, прямо к ракушкам и волнам, и мокрому песку.

Рядом с девушкой стоял фонарь – громадный, старинный, из позеленевшей бронзы и горного хрусталя. Крохотный огонёк трепетал в нём, бросая на пляж зыбкие, неверные тени. Лицо девушки в свете фонаря казалось выточенным из нежного мрамора или слоновой кости – светлое, словно подсвеченное пламенем изнутри. Её густые волосы струились во мраке – они тонули, растворялись в нём.

Между пальцами поскрипывал песок. Острые ракушки кололи ноги.

Она смотрела вдаль, где мрак небес сливался с беспросветной чернотой моря.

Внезапно ветер, напористым порывом, выхватил из пальцев клочок бумаги. Письмо воспарило в воздух, танцуя; и прихотливый ветер уронил его на фонарь. Тонкий лист нежно обхватил бронзу и стекло.

И зыбким призрачным видением возникли на песке, поверх золотистого света фонаря,  слова «Я разлюбил тебя. Прости».

Принц не приплывёт.         

К списку номеров журнала «НОВАЯ РЕАЛЬНОСТЬ» | К содержанию номера