Ромэн Назиров

Распрямление человека

I

 

Ещё В.Г. Белинский так определил своеобразие пушкинской поэмы «Медный всадник»: «Главный герой ее — Петербург»1.

Поэма о городе... Это значит сказать многое, но еще далеко не все. Чтобы полнее охватить все богатство содержания, стоит рассмотреть предысторию «Медного всадника».

А начинается эта предыстория в XVIII веке, в эпоху первого расцвета невской столицы, когда её молодая роскошь и динамика производили прямо-таки ошеломляющее впечатление на современников. Многочисленные описания путешественников из Западной Европы, посетивших Петербург, явили миру образ стремительно растущего города с широкими проспектами и великолепными дворцами, где зимой по льду Невы катались на северных оленях, а при дворе царей господствовал версальский этикет.

Европу поразил «ледяной дом», построенный в 1740 году для свадьбы шута Кульковского (князя Сергея Голицына) с шутихой-калмычкой Бужениновой. Поэт В.К. Тредиаковский по воле царицы написал для этой свадьбы эпиталаму, которая начинается словами: «Здравствуйте, женившись, дурак и дура!» Театральность и фантастичность города, разыгрывающего какой-то диковинный спектакль в безумном полусвете белых ночей, сразу определили его особую ауру: город-призрак, фантасмагория.

Весь XVIII век Москва фрондировала против петербургской администрации и называла новую столицу «немецким городом». Построенный в классическом стиле, полный колоннад и псевдо-античных статуй, Петербург так резко отличался от русских городов, что казался русским людям не настоящим, бутафорским городом.

Не мудрено, что вокруг него начала разрастаться своя мифология. В основе её — пророчество царицы Евдокии (первой жены Петра Великого): «Петербургу быть пусту». В народе распространилось предсказание, что Петербург погибнет от потопа. Эту веру чуть ли не каждый год реактивировали петербургские наводнения.

Появился слух, что за несколько дней до своей смерти царица Анна Иоанновна видела в тронном зале привидение, точь-в-точь похожее на неё. Анна Иоанновна сказала Бирону: «Это моя смерть».

После убийства Петра III в Ропше распространился слух, что низложенный император чудесно избег смерти, он жив и скрывается. Один за другим появлялись самозванцы, а самый грозный из них, Емельян Пугачев, потряс империю до самых оснований.

После каждого большого наводнения в Петербурге повторялись рассказы о размытых кладбищах и о гробах недавно похороненных людей, приплывающих обратно к их веселым вдовам.

Екатерина II воздвигла в центре города конный памятник Петру I. Журналист В.Г. Рубан тотчас сочинил стихотворение «К монументу Петра Первого», имевшее большой успех. Этот памятник (работы Фальконе) вскоре стал центральным символом Петербурга.

Павел I поставил перед воротами Михайловского замка другой конный памятник Петру Великому (работы Карло Бартоломео Растрелли). Когда в ночь с II на 12 марта 1801 года Павел был задушен в этом своём любимом замке, возник слух, будто незадолго до этого, во время ночной прогулки царя, ему явился сошедший с пьедестала Петр и предсказал беду.

К началу XIX века уже сложилась устная «петербургская легенда» — целый комплекс слухов и сказаний о неестественности Петербурга, о его обреченности на погибель, о роковой судьбе его царей, о возвращающихся мертвецах и призраках... Михайловский замок был заброшен, Александр I (соучастник заговора против своего отца) переехал в Зимний дворец. В Петербурге твердо верили, что по Михайловскому замку ночами бродит неприкаянная тень Павла I; иные обыватели божились, что видели эту тень в окнах замка своими глазами.

Друг Пушкина князь П.А. Вяземский в стихотворении «Петербург» (1818) воспевал столицу, используя штампы классицизма:

Я вижу град Петров чудесный, величавый,

По манию царя воздвигнутый из благ...

Стихотворение Вяземского завершается призывом к царю дать России конституцию. Была заря дворянского либерализма, царь Александр I еще улыбался и кивал, но за его спиной уже маячил Аракчеев.

После восстания декабристов и крушения всех либеральных надежд тот же Вяземский заговорил о Петербурге совершенно иначе:

Прости, блестящая столица!

Великолепная темница,

Великолепный жёлтый дом...

(«Коляска», 1826)

В литературе того периода наметились две противоположные трактовки Петербурга: одна — «город роковой» (резко критическая трактовка), другая — официально прославляющая, апологетическая.

С.П. Шевырев в стихотворении «Петроград» (1829) восславил город Петра I и победу героя над морем. Он воспел Фальконетову статую как священное изображение бога-покровителя. У Шевырева памятник Петру изображен в явно хвастливом тоне:

Зоркий страж своих работ,

Взором сдерживает море

И насмешливо зовет:

«Кто из нас могучей в споре?»

Здесь традиционная тема борьбы героя против стихии решается в категориях классицизма: Петр — победитель слепой, неразумной стихии. У Шевырева есть и строка «Побежденная стихия», которую впоследствии использовал Пушкин.

Но была и противоположная традиция, как я уже сказал выше. В ней центром Петербурга мыслится Петропавловская крепость, давно ставшая главной государственной тюрьмой России. В ней по воле родного отца был задушен царевич Алексей Петрович и умерла от пыток и чахотки княжна Тараканова... Кульминацией традиции, осуждающей и развенчивающей Петербург, явились два стихотворения гениального польского поэта Адама Мицкевича, который жил в России под тайным надзором. Картина Петербурга у Мицкевича — это разящая сатира, о которой дает некоторое представление хотя бы такой фрагмент:

Есть плац обширный, псарней прозван он,

Там обучают псов для царской своры.

Тот плац еще уборной окрещен,

Там примеряет царь свои уборы,

Чтоб, нарядясь в десятки батарей,

Поклоны принимать от королей.

В России по сей день почти не знают сатиры Мицкевича на Петербург, но Пушкин-то прекрасно знал ее. Преклоняясь перед гением Мицкевича, русский поэт пристально следил за его творчеством, читал и переводил его стихи, пытался читать в оригинале (т. е. на польском языке) новые произведения эмигранта Мицкевича, в России строжайше запрещенные.

И вот с сатирой Мицкевича на Петербург Пушкин решительно не согласился, будучи в то же время не согласен с бездумной, хвастливой апологией имперской столицы в русской литературе.

Не любя николаевского режима, Пушкин все же любил Петербург. Он сознавал его казенно-замороженное, бюрократическое существо, но в то же время ценил этот город как центр новой русской культуры, как обещание новой красоты. В 1828 году Пушкин написал свою апологию Петербурга — полушутливое восьмистишие, отнюдь не лестное для «Северной Пальмиры»:

Город пышный, город бедный,

Дух неволи, стройный вид,

Свод небес зелено-бледный,

Скука, холод и гранит —

Всё же мне вас жаль немножко,

Потому что здесь порой

Ходит маленькая ножка,

Вьётся локон золотой.

Это легкая вещица, но в дальнейшем Пушкин обдумывает тему Петербурга всё более серьёзно. И она неминуемо сплетается с раздумьями о самом Петре I – строителе самодержавно-бюрократической империи и крёстном отце Абрама Петровича Ганнибала, прадеда Пушкина по материнской линии.

Отношение Пушкина к Петру I — особенная, большая тема. Здесь достаточно сказать, что Пушкин внимательно изучал петровскую эпоху, что он предпринял (но не завершил) написание истории Петра I; наконец, что именно Пушкину принадлежит меткое замечание, что некоторые указы Петра «писаны кнутом». В то же время Пушкин считал Петра I великим цивилизатором, «вечным работником на троне», ставил его в пример Николаю I и в конце жизни носил трость, в набалдашник которой была вделана пуговица с мундира Петра Великого.

Пушкин принимал Петра во всей его исторической противоречивости. Однако судьба великого поэта, его растущее одиночество в своей эпохе, его зрелый умудренный историзм вели его ко все большему противостоянию николаевскому режиму. При этом режиме все россияне были рабами системы, Пушкин же ничьим рабом быть не хотел:

Самостоянье человека —

Залог величия его.

Из этих мучительных противоречий и родился замысел «Медного всад­ника», пушкинское возражение и апологии Петербурга, и сатире на него. И та, и другая — неверны, несправедливы.

Если не апология и не сатира, то что же?

Результат — трагедия.

Петербург — город трагический. Такова концепция Пушкина. Она, конечно, связана с традицией классицизма, хотя бы потому, что в ис­кусстве классицизма высшим жанром была трагедия.

Наш выдающийся литературовед Б.В. Томашевский писал о «Медном всаднике»: «Конечно, о Петербурге писали и до Пушкина. Известна даже прямая зависимость начальных стихов поэмы от прозы Батюшкова. “Похвалу царствующему граду Санкт-Петербургу? писал ещё Тредиаковский. Но узаконил эту тему, конечно, Пушкин. Равно узаконил он тему Медного всадника, хотя и до него мы встречаем в литературе символизацию Фальконетова памятника... В своей поэме Пушкин утвердил за художественными образами Петербурга и Медного всадника новое синтетическое значение»2.

В прежней традиции Медный всадник противопоставлялся безумной стихии, ополчающейся против царя-цивилизатора, но антитеза эта для Пушкина не столь существенна. Он ее рассматривает как литературный шаблон, он ее заменяет оппозицией «монумент — человек». То есть он вводит в сюжет нового участника — человеческую личность.

При этом он дал своей поэме подзаголовок «Петербургская повесть». Надо отметить, что повесть в России — жанр стародавний, привычный, но подлинный расцвет повести связан с эпохой русского романтизма. И в центре повести — всегда частная жизнь: в светской повести — жизнь романтического героя (героини), в бытовой — жизнь обыкновенного человека.

Евгений в «Медном всаднике» — обыкновенный человек. Пушкинский выбор героя антиромантичен.

Вступление к поэме «Медный всадник» начинается хрестоматийными стихами, которые в России постоянно цитируются уже 160 лет:

На берегу пустынных волн

Стоял он, дум великих полн,

И вдаль глядел...

Первым появился Петр Великий. Но я тут же хочу подчеркнуть, что он отнюдь не герой поэмы, он герой лишь ее вступления. Пушкин сочувственно излагает стратегическую идею Петра:

Отсель грозить мы будем шведу.

Здесь будет город заложен

Назло надменному соседу.

Природой здесь нам суждено

В Европу прорубить окно,

Ногою твердой встать при море...

Все мотивы Петра-строителя обусловлены национально-государственными интересами, и с ними Пушкин явно солидаризируется. Он полностью опускает страшную историю строительства Петербурга, каторжный труд крестьян, чудовищные хищения Меньшикова. Общеизвестен факт, что Петербург построен на костях мужиков, тут спорят лишь о циф­рах: по одним данным, на голодном пайке Меньшикова умерло 50 тысяч подневольных строителей, по другим — 60 или даже 100 тысяч. Проверить это невозможно, отчетность уничтожалась. Пушкин ни слова не сказал об этих жертвах строительства, но их трагедия (причина глухой ненависти России к Петербургу) остается в поэме как затекстовый аргумент бунта.

Чтобы сделать мою мысль яснее, напомню, что трагедия «Борис Годунов» заканчивается авторской ремаркой: «Народ безмолвствует». Пушкин не пояснил, что обозначает это безмолвие. В тексте понятно, что этим молчанием народ отвечает на призыв Масальского выкрикнуть на царство Дмитрия Ивановича. А что сулит отказ народа? Всем известно, что после весьма короткого царствования Лжедмитрий был сброшен с колокольни, его труп валялся в скоморошьей харе, и вся Москва ходила на него плевать. Вот этот исторический факт — затекстовая развязка «Бориса Годунова». Пушкин не дописывал до конца, не пытался дожевывать общеизвестные факты.

Вот так и в «Медном всаднике»: за текстом остаются строители Петербурга, у которых Меньшиков воровал даже хлеб, и факт полной осведомленности Петра I о катастрофических осенних наводнениях в устье Невы. Этой проблемой Петр просто пренебрёг; кстати, она не решена по сей день.

Пушкин от замыслов Петра сразу делает скачок к их реализации:

Прошло сто лет, и юный град,

Полнощных стран краса и диво,

Из тьмы лесов, из топи блат

Вознесся пышно, горделиво...

Возникновение Петербурга описывается как некое чудо. Далее следует знаменитый пушкинский гимн городу:

 

Люблю тебя, Петра творенье...

 

В очень большой степени этот гимн — замаскированно полемический ответ на сатиру Мицкевича. Польский поэт осмеял архитектуру Петербурга, его климат (действительно скверный!), парадоманию царей и даже то, что у петербургских дам красные от холода носы. Пушкин возражает Мицкевичу по всем «пунктам»:

Люблю зимы твоей жестокой

Недвижный воздух и мороз,

Бег санок вдоль Невы широкой,

Девичьи лица ярче роз...

Пушкин даже восхищается военными парадами, над которыми сам раньше иронизировал:

Люблю воинственную живость

Потешных Марсовых полей,

Пехотных ратей и коней

Однообразную красивость,

В их стройно зыблемом строю

Лоскутья сих знамен победных,

Сиянье шапок этих медных,

Насквозь простреленных в бою.

Пушкин заступается за Петербург, впадая при этом в гордо-прославляющий тон:

Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо, как Россия,

Да умирится же с тобой

И побежденная стихия...

Сегодня можно заметить, что стихия осталась непобежденной, а Россия давно уже не стоит «неколебимо». Весь пушкинский гимн Петербургу мог быть сведен к традициям классической оды XVIII века и к заказной, казенной апологии, как это и выглядит в оторванном от текста цитировании. Но дело в том, что Пушкин написал не только это вступление, а за гимном у него следует собственно «повесть». И в ней уже не будет великого царя-основателя, исторического или одического Петра, будет лишь его бронзовая статуя, символ самодержавно-бюрократической империи. Необходимо точно отличить фигуру Петра I от его «кумира».

В повести своей Пушкин ставит вопрос о нравственном смысле истории. Как из доброго получается худое? Почему великие и благородные цели приводят к гибели ни в чем не повинных людей?

Вступление к поэме кончается стихом:

 

Печален будет мой рассказ.

 

Эти четыре слова полностью меняют мажорное, чуточку залихватское звучание пролога. Автор гимна Петербургу словно предупреждает: не спешите аплодировать! Это присказка, не сказка. Главное — дальше.

 

 

III

 

Над омраченным Петроградом

Дышал ноябрь осенним хладом...

Из предуведомления к поэме уже ясно, что Пушкин имеет в виду ноябрь 1824 года, когда в Петербурге произошло катастрофическое наводнение, когда много людей погибло, баржи проплывали по Невскому проспекту, а в архив одного министерства заплыл сиг. Так же современен и герой, появляющийся в первой части поэмы.

Евгений — молодой чиновник из обедневшего дворянского рода, он живет в Коломне; так назывался небогатый мещанский район Петербурга. Евгений беден, но влюблен; он мечтает о женитьбе, он любит свою невесту:

...Уж кое-как себе устрою

Приют смиренный и простой

И в нем Парашу успокою.

Пройдет, быть может, год-другой —

Местечко получу, Параше

Препоручу хозяйство наше

И воспитание ребят...

И станем жить, и так до гроба

Рука с рукой дойдем мы оба,

И внуки нас похоронят...

В последующей русской литературе этот скромный идеал будет назван с жестокой иронией «мещанским счастьем». Между тем, у самого Пушкина нет никакой иронии, для него принципиально важно подчеркнуть непритязательность, даже узость житейских стремлений Евгения. Эти стремления ни в чем не выходят за рамки существующей государственной системы, ничем не грозят ее строгому порядку. Тем страшнее окажется несправедливость судьбы по отношению к герою поэмы. Пушкин хочет сказать, что любой человек имеет право на личное счас­тье; а уж если «любой», то для заострения пусть это будет «маленький», социально не значительный и даже не блещущий талантами человек. Отсутствие честолюбия — одна из главных, характернейших черт этого смиренного героя. Очень важно подчеркнуть, что герой последней поэмы Пушкина политически нейтрален.

А далее следует классическое описание петербургского наводнения 1824 года, причиненных им разрушений:

...Гроба с размытого кладбища

Плывут по улицам!

Народ

Зрит божий гнев и казни ждет.

Увы! Все гибнет: кров и пища!

Первым от стихии страдает народ. И среди разгула стихии сидит верхом на каменном льве Евгений, не замечая, как вода подмывает ему подошвы. Он в отчаянии смотрит в сторону взморья, где у самого залива стоит ветхий домик его Параши и ее матери. Вот тут впервые звучат проникновенно трагические ноты:

... Или во сне

Он это видит? иль вся наша

И жизнь ничто, как сон пустой,

Насмешка неба над землей?

Бушующая вода со всех сторон окружает Евгения, ветер и дождь хлещут ему в лицо.

И, обращен к нему спиною,

В неколебимой вышине,

Над возмущенною Невою

Стоит с протянутой рукою

Кумир на бронзовом коне.

На этом кончается первая часть поэмы: картина потопа, над которым выделены только охваченный отчаянием Евгений и могучий бронзовый «кумир».

Во второй части, по окончании наводнения, Евгений спешит на взморье; там, среди развалин и трупов, он ищет домик Параши и не находит ничего. Домик исчез полностью, даже ворота снесены. Нет никаких следов двух обитательниц ветхого домика. И Евгений сходит с ума.

Отныне он живет под открытым небом, постоянно скитаясь; случайные подаяния поддерживают его сумеречную жизнь; одежда на нем рвется и тлеет, дети бросают в него камни: «ни зверь, ни человек». Дни текли, слагаясь в месяцы...

И в один ненастный летний вечер безумному Евгению дождь и ветер начали что-то напоминать. Блуждая по городу, он попадает на знакомую площадь; он узнает

... И львов, и площадь, и того,

Кто неподвижно возвышался

Во мраке медною главой,

Того, чьей волей роковой

Над морем город основался...

И далее следуют слова неслыханной силы и исторической проницательности — слова самого Пушкина:

Ужасен он в окрестной мгле!

Какая дума на челе!

Какая сила в нем сокрыта!

А в сем коне какой огонь!

Куда ты скачешь, гордый конь,

И где опустишь ты копыта?

О мощный властелин судьбы!

Не так ли ты над самой бездной,

На высоте, уздой железной,

Россию поднял на дыбы?

Впервые в русской поэзии Россия сравнивается с лошадью, взнузданной железом и порабощенной железной волей великого тирана. Вот тут-то и происходит «бунт смиренного» — кульминация всей поэмы. Обойдя вокруг Медного всадника, прижавшись к решетке ограды, Евгений с яростью смотрит в лицо памятнику. Вскипела кровь, сжались кулаки, его охватывает чувство ненависти к тому, кто построил город на финском болоте, город, вечно затопляемый Невой; это Петр виноват в гибели Параши, в крушении всей жизни Евгения.

Из уст безумца вырывается злобный шёпот:

Добро, строитель чудотворный!..

Ужо тебе!..

И вдруг он бросается бежать: ему показалось, что разгневанное лицо памятника медленно поворотилось к нему!

Пушкин вводит мотив оживающей статуи, известный широкой публике по сюжету «Дон Жуана» (одним из воплощений этого международного сюжета был «Каменный гость» Пушкина).

«Бунт смиренного» продлился всего одно мгновение. Евгений в ужасе бежит по ночному Петербургу, слыша за собой «тяжело-звонкое скаканье». И всю ночь Медный всадник, озаренный бледной луной, преследует несчастного безумца.

И с той поры, когда случалось

Идти той площадью ему,

В его лице изображалось

Смятенье. К сердцу своему

Он прижимал поспешно руку,

Как бы его смиряя муку,

Картуз изношенный сымал,

Смущенных глаз не подымал

И шел сторонкой.

Но страх перед горделивым истуканом — не последнее чувство Евгения. Пушкин описывает пустынный островок невской дельты, куда наводнение занесло «домишко ветхий», пустой и разрушенный.

... У порога

Нашли безумца моего,

И тут же хладный труп его

Похоронили ради Бога.

Это значит — похоронили бесплатно (церковь обязана погребать всех). Так кончается поэма «Медный всадник». Евгений умер у разрушенного домика Параши: печальная победа несбывшейся любви.

Пушкин в своей поэме принципиально отказался от классической антитезы «герой — стихия». Во-первых, в «петербургской повести» исторический Петр заменен бронзовым кумиром, а во-вторых, кумиру противостоит не стихия, а бедный Евгений. Если в оппозиции «герой — стихия» Петр представлял организующую силу прогресса, то в пушкинской оппозиции «кумир — маленький человек» статуя символизирует губительную сторону того же прогресса. Стихия враждебна вовсе не Медному всаднику (он к ней величественно равнодушен, он над ней неколебимо возвышается), а маленькому человеку; она как бы сливается с кумиром в одну давящую силу необходимости.

Историческая необходимость — против личности.

Если в революционных аллегориях русских романтиков А.И. Одоевского, В.С. Печерина и Н.П. Огарева наводнение олицетворяло месть Провидения тиранам России, то у Пушкина ярость стихии, как уже выше мною сказано, направляется прежде всего против народа. Петр I — «мощный властелин судьбы»; его статуя всю ночь преследует Евгения, несчастного протестанта против судьбы. Подверженность Петербурга наводнениям — условие победы, изначально принятое Петром I, который никогда не считался с расходами, в том числе и с «людским материалом»: жертвы входили в расчет его победы, но не рассматривались человечески. Центральный символ петербургского мифа — наводнение — подчиняется центральному символу Петербурга. Потоп и кумир вместе составляют ту силу, которая губит маленького человека.

Идущее от Валерия Брюсова мнение о связи бунта Евгения с бунтом Невы3 не исторично: оно механически накладывает на поэму Пушкина стереотип романтической традиции. Утверждение Брюсова о ничтожестве Евгения лишний раз доказывает, что этот многошумный мэтр символизма и пушкинист-дилетант рассматривал сюжет «Медного всадника» в терминах допушкинской оппозиции «герой — стихия» и совершенно не понял главной новации Пушкина.

Нет, Евгений не ничтожество. Верно оценил его высокоталантливый исследователь Г.А. Гуковский: «Отдельный человек, будучи одним из многих, все же вмещает в себя высшие конфликты бытия»4. Противостояние Евгения страшному кумиру, этой отлитой в бронзу государственной необходимости, означает колоссальное возвышение страдающей личности. Нужна была дерзость Пушкина, чтобы ввести тип «маленького человека» в столь высокий символический ряд.

И пусть его бунт длится какую-то секунду, на большее его не хватило, — все же в этот миг человек впервые распрямился. Исторической трагедией русской нации является невероятно завышенная оценка государства при крайне заниженной оценке личности. Все должны покорно подчиняться государственной необходимости, но сама-то держава, ясное дело, не может помнить о каждом своем рабе и принимать в учет чью-то отдельную судьбу. Государство в России не выполняет своих обязательств перед человеком. Выразив страстное сочувствие безумному бунту Евгения, Пушкин впервые поставил эту проблему. Для нас она стала вечной проблемой. Она не решена по сей день.

Именно поэтому «Медный всадник» — лучшая поэма, когда-либо написанная на русском языке. Она для нас главная поэма, она говорит о нашей жизни. И хотя в России уже научились разбивать памятники, страна все еще не может справиться со злоупотреблением властью.

 

 

IV

 

Сюжет «Медного всадника» — мечта «маленького человека» о счастье, внезапный удар судьбы и незаслуженная катастрофа; трагическое одиночество героя среди враждебного мира, безумный бунт, отчаяние и гибель. Теми же понятиями покрывается сюжет пушкинского «Станционного смотрителя», несмотря на различие содержательных реалий. Таким образом, повесть и поэма образуют фабульный инвариант, давший начало целой литературной традиции. И первым эту фабулу развил Н.В. Гоголь в повести «Шинель».

Для этой фабулы естественно, что ее главная ситуация — состояние лишенности, утраты, когда у героя похищено любимое существо, составлявшее смысл его жизни (дочь станционного смотрителя Вырина, невеста Евгения). Но Гоголь с исключительной силой развил романтическую тему овеществления человека, когда смыслом жизни становится вещь. Нередко — в силу своего традиционного социально-бытового символизма — это оказывается одежда. И в повести «Шинель» центральным символом стала форменная шинель бедного чиновника. Вся история «построения» новой шинели Акакия Акакиевича Башмачкина необходима для того, чтобы дать нам почувствовать сверхценность этой вещи, увидеть, как личность бедняка переходит в предмет обладания.

Советский литературовед Н.В. Фридман хорошо продемонстрировал близость «Шинели» к поэме «Медный всадник». Он завершил свой анализ словами: «И трагизм этих сюжетов связан с бедственной социальной средой героев. В основе обоих произведений лежит неожиданное катастрофическое событие, лишающее маленького человека всех его скромных достижений (гибель “ветхого домика?, кража шинели)»5. Вот тут-то у Фридмана незаметно вкралась ошибка. Ведь вместе с ветхим домиком погибли Параша и её мать. Нельзя же их отождествлять с шинелью; именно карикатурность идеала Башмачкина выражает иную авторскую позицию Гоголя. Н.В. Фридман игнорирует различие художественных систем Пушкина и Гоголя, в конкретном же применении — полемичность «Шинели» по отношению к пушкинской поэме.

Ибо Гоголь не просто перевел фабулу из философской символики в сферу быта, но и произвел сильную переакцентировку, а в «фантастическом анекдоте» своего финала — инверсию субъекта и объекта действия. Происходит это за счет усиления «бунта смиренного». Бунт Самсона Вырина — это всего лишь попрание денег Минского; Евгения — краткий миг угрозы медному кумиру; бунт Акакия Акакиевича начинается с того, что он обивает высокие пороги, требуя возмещения похищенной шинели, а по сути дела — реституции своей личности; перед смертью он доходит до яростных ругательств по адресу сильных мира сего. А после его смерти развертывается знаменитый фантастический анекдот.

В «Медном всаднике» мы видели, как статуя давно умершего царя всю ночь преследует возмутившегося против неё «маленького человека», а в финале «Шинели» призрак умершего чиновника преследует по ночам оскорбивших его генералов и тайных советников, отнимая у них шинели, то есть карая по закону равномщения. Инверсия здесь нагляднейшая и полная: преследуемый становится преследователем.

Башмачкин бунтует не против отлитой в бронзу государственной необходимости, а против бюрократической дьяволиады. У пушкинского Петра при основании Петербурга были свои очень важные резоны; Гоголя они не интересуют, он считает Петербург обманом и видит в подавлении человека лишь дьявольски наглое издевательство.

Если пушкинская постановка проблемы ведет (в идеале) к гармонизации единичного и общего, личности и государства, то Гоголь в подобную гармонизацию вообще не верит. Гуманист и рационалист, Пушкин больше всего боялся безумия («Не дай мне Бог сойти с ума»); напротив, Гоголь всю жизнь заигрывал с безумием, и финал «Шинели» — это апология безумия в духе трагического юмора. Несомненно, принцип философско-исторической трактовки темы Петербурга у Пушкина повлиял на повести Гоголя. Столь же несомненно, что трактовка унаследованной темы и фабулы в «Шинели» — антипушкинская. Соединение самого пошлого быта с фантастикой у Гоголя уже предвещает кафкианскую обыденность абсурда. Символ наводнения заменяется социальным злом, которому Гоголь придал абсурдно-издевательскую форму.

За опасным юмором Гоголя скрывается угроза всем, кто властвует: берегитесь, придут ограбленные вами и в свой черед начнут грабить вас! И угроза эта уже не однажды осуществлялась в истории. Но это не привело к решению проблемы личности и общества. Ненависть и месть не созидательны.

Поэтому мы возвращаемся к Пушкину.

 

 

 

СНОСКИ:

 

1 Белинский В. Г. Полное собрание сочинений. Т. VII. С. 542.

2 Томашевский Б. В. Пушкин. Кн. 2 АН. СССР. М.— Л., 1961. С. 409.

3 Брюсов В. Я. Мой Пушкин. М. — Л., I929. С. 78.

4 Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957. С. 400.

5 Фридман Н. В. Влияние «Медного всадника» в «Шинели» Гоголя. Искусство слова сб. ст.. М., 1973. С. 174.

К списку номеров журнала «БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ» | К содержанию номера