Агата Рыжова

АНГЕЛОГРАФИЯ

Ангелография

* * *
Листья сыплются и сыплются (ничего не поделаешь – осень), а я сижу под плачущей золотом березкой и смотрю на закрытые двери. Уже треть пачки сигарет сижу на      облезлой, когда-то зеленой лавке и тупо жду. Тупо – потому что страшно.
Голова пылает, в голове пожар. Кто-то забыл потушить сигарету, а там много мусора,  в степени бесконечности - много, и он пылает сейчас, этот мусор. Хочется вдохнуть поглубже, зажмуриться и засунуть мою дурную пылающую голову в ведро с ледяной водой. И потом, когда воздух в легких закончится, когда только или выныривать или утонуть, резко поднять голову навстречу солнцу и небу, втянуть их в себя залпом и выдохнуть все, что я хочу тебе рассказать.

О художественном своеобразии современной поэзии

Я пишу стихи. Да, мне уже 20 лет, а я все еще их пишу. Не переболела по малолетству, и, пожалуйста – поэтесса Агата Рыжова. (Крайне неблагозвучная фамилия для поэтессы. Ну, что это такое: «ранняя Рыжова»? Нельзя в литературе с такой фамилией). И вот, в свои 20 меня вдруг осенило: стихи – это неизлечимая болезнь, от которой ловишь невероятный кайф, ходишь и гордишься, как СПИДом (тьфу-тьфу-тьфу!). Болезнь, изматывающая и ломающая твое тело, дабы предъявить миру твою бессмертную, осенью и болью пропахшую душу. Романтика, блин!
У нас сегодня фестиваль, да-да, Первый Межрегиональный Фестиваль Современной Поэзии – высший пилотаж, круче только горы. Вообще-то официальная часть уже закончилась, но что такое официальная часть для настоящих поэтов? Так, дань уважения журналистам, не более. Евген Алехин, (для которого часть неофициальная началась уже дней пять назад), валяется пьяный на диване, великие и русские толпятся вокруг жюристов (то бишь, членов жюри), а Игорь Кузнецов (в народе, просто Кузя – организатор всего этого безобразия) красиво раздает автографы.
Мы идем пить на квартиру, которую сняли для красноярцев. Тихо так идем, человек десять, хором поем Арбенину и решаем вечные вопросы бытия: как жить и где взять денег на водку.
Квартира оказалась четырехкомнатной, с большим залом и балконом, выходящим в тихий (пока), уютный дворик, золотистый, с легкой рыжеватой проседью. В каждой комнате стоят, как минимум, три кровати. Люблю я такие квартиры. Медленно и неотвратимо начинают собираться все великие и русские, трезвые, и посему не очень доброжелательные поэты. Соответственно, появляются деньги. Но все это происходит там, в большой комнате с распахнутой настежь балконной дверью. А я сижу одна в глубоком кресле, поджав под себя ноги, и уже минут 15 смотрю на первую страницу (даже не на страницу, а на оборотную сторону обложки) примажоренного глянцевого журнала.
«Мария Фуксон»
- больнее ударить нельзя. Даже если очень захочешь, кирпичом, кувалдой, чем угодно. Больнее – нельзя. Не получится, потому что не бывает больнее. Не Катя Иванова, не Наташа Петрова (я уж не говорю про Агату Рыжову), а именно Мария Фуксон, именно сейчас, когда я среди тех немногих, кого действительно люблю, когда балконная дверь  распахнута настежь и скоро принесут водку.
- Фуксон – грязная сука, - Atomic, перегнувшись через меня, смотрит на ту же строчку и гаденько улыбается.
Он почему-то думает, что я люблю, когда Фуксон обливают грязью. Мне хочется ударить его, очень сильно ударить, так, чтобы он заплакал и убежал. Я-то не могу позволить себе роскошь заплакать и убежать, забиться в темный угол, как таракан от занесенного тапка.
- Чего здесь сидишь? Пошли пить. Все уже собрались.
И мы идем пить. Зал битком набит гениями крупного и не очень калибра. Я втискиваюсь на диван между Евгеном и Анчелой Че. Водка идет по кругу, через стол тянутся руки, и звон рюмок, и громкий смех, и первый тост за «как здорово, что все мы здесь сегодня собрались» - классика богемного жанра.
Я выхожу на балкон покурить. Евген и Анчела вытискиваются вслед за мной. Здесь та же толпа и тот же смех. А Евген с Анчелой уже целуются, и березки уже чуть-чуть расплылись.
- Агата, иди к нам, - Анчела обнимает меня за плечо и загадочно улыбается одними глазами.
Я - «иду». (Стая голодных псов разрывает в клочья мои внутренности и, давясь, сжирает мое бессмысленное, никому не нужное сердце. Стаю зовут Фуксон). Мы втроем целуемся, и балкон с участливым одобрением взирает на это действо.
Возвращаемся в зал. Богема хором поет «Наутилуса» под гитару. Я сижу на коленях у Евгена и пью водку с пивом, и тоже пою, захлебываясь непролитыми слезами. Потом еще водка, и еще, и темная комната, где мы с Алехиным целуемся, и, кажется, занимаемся сексом.
Я медленно прихожу в себя, так медленно, что это начинает раздражать. Мы сидим с Евгеном и еще парой-тройкой гениев в зале и допиваем. На стене, прямо передо мной висят часы: маленькая стрелочка на 5, большая – на 8. Значит, утро. Алехин нежно так обнимает меня, и я боюсь этой нежности. Зачем она мне, его нежность? Укладываемся спать не раздеваясь.
Утро. Окончательно-бесповоротное, похмельное утро. Я уже проснулась, но вставать не хочется, и не хочется открывать глаза, потому что Евген тоже не спит. Мимо ходят вялые, измусоленные поэты, пытаясь попасть в ванну. Мне не нравится, что они видят нас вместе, мне вообще ни черта не нравится в этом мире. Противно. Тошно. Бессмысленно. Чувствую себя маленькой и обиженной. Кто тебя обидел, солнышко? Я! Я себя обидела! Сама.
А дальше побег от Алехина, квартира Кузи, снова водка. Поцелуи с Atomicom и с Ириной Витальевной (матерью Игоря) – безнадежно запутанный клубок каких-то бессмысленных событий. Вот Игорь стоит на коленях перед моим креслом и воет, и рвет рубашку на груди. Его Сонечка сегодня уехала. Да будет каждому поэту по Сонечке.
Опять утро. Я в потемках хожу по квартире Игоря, пытаясь отыскать свою одежду. Это было бы очень забавно, если бы не было так гнусно. В процессе поиска одежды я нахожу спящего Atomica (Андрея Калинина - маленького, хорошенького мальчика, предпочитающего, в свою очередь, тоже мальчиков) и, конечно, бужу его, дабы не блуждать по малознакомой квартире одной. Наконец, одеваюсь. За окнами светает. Для меня фестиваль закончился. Можно вздохнуть свободно и жить дальше. Если получится, конечно.

Мой проспект залит солнцем

Фокусируюсь в данной точке университетского хронотопа (то бишь, времени-пространства, как нам объясняли умные дяди). Чпок – и вот она, А. Р. Безразлично-спокойная и красивая. Даже если больная, с похмелья, невыспавшаяся – при любом раскладе гораздо красивее твоей девушки. Вот такие мы скромные, А и Р. У меня сейчас лекция, или семинар, или еще какая-нибудь лажа. Я не помню своего расписания – я человек свободный и, видимо, поэтому так плохо учусь на, до слабости в ногах обожаемом, филфаке (ноги слабеют при возникновении неадекватной мысли сходить-таки на занятия). Но я иду, я упрямая. Бесконечные переходы, в которых зимой пар идет изо рта, зато летом как в сауне. Вот и учись здесь.
6 корпус, мой. Самые принципиальные преподы и самые ответственные студенты во всем универе (за исключением некоторых уникумов). Вот она я, асоциальная. Гордись, А.Р., потом внукам будешь рассказывать о своем вкладе в великое противостояние человека и толпы. Лицом к лицу с одногруппницей, стандартная такая, правильная, положительная во всех отношениях (в прошлом семестре именно она во всех отношениях положительно довела до сведения моей группы, в каких позициях я предпочитаю заниматься сексом).
- Привет, А.
- Привет, - блин, как ее там.
Выхожу на улицу покурить. Сегодня осень, впрочем, как и вчера. Небритый дяденька-дворник подметает желтые березовые листья зеленой пластиковой метлой. Какой диссонанс в окружающем мире. Мешают они ему что ли, эти листья?
- Здоров! – пока я любовалась дяденькой, ко мне подошла Аня и села рядом, тоже косясь на дворника.
Мы – товарищи по филологическому несчастью, и по стихотворному, и (периодически) по алкогольному. В общем, товарищи.
- Здорово.
Она хитро так улыбается:
- Агат, помнишь: эй, девушка, которая с зеленой метлой…
С неделю назад я не попала окурком в мусорку (а никто и не говорил, что из филологов получаются хорошие баскетболисты). Ко мне тут же подлетел какой-то тип, с двумя рулонами туалетной бумаги наперевес, и всучил пресловутую метелку. Я меланхолично подметала окурки и размышляла о несовершенстве миропорядка. Вот такой у меня богатый жизненный опыт.
А мы по-прежнему курим, лениво перебрасываясь словами – как-никак, 10 утра, иногда в это время я только спать ложусь. Прологом к первому несостоявшемуся сну рождается что-то вроде молитвы (я уже двое суток не видела моего drug-ангела в бордовых джинсах), прямо-таки вопль души (6 корпус как самый консервативный извинит за банальность). О, великий, о, лучезарный, о, совершенно-положительный во всех отношениях 6 корпус! Отдай мне ту, которая тебе не принадлежит. Зачем тебе? Ну, что ты будешь с ней делать? Есть люди, которые вовсе не люди, а факт окружающего мира. Они не нужны тебе, я знаю, я поняла твою душу. Их нельзя прогнуть под себя, вписать в схему, склонять по общепринятой парадигме. Ты возмущен, ты хочешь знать почему? Да потому что они ЛЮДИ. Я сижу и скучаю. Да, скучать – это тоже процесс.
О, 6 палата 6 корпуса! Отдай! Сейчас! Или я начну плакать и бросать окурки мимо мусорки!
6 корпус, видимо, внял, сплюнув сквозь скрипучие зубы дверей моего замученного великой депрессией ангела. Ей плохо, затылком чувствую – плохо. Она сразу становится меньше, будто желая сократиться до размеров крохотного вопросительного знака «за что?». Я тщательно разглядываю Анины новые очки, (ощущая пристальный и безнадежный взгляд), такие, в бордовой оправе, со светло-коричневыми стеклами. Мы вдруг начинаем активно болтать и смеяться. Я даже не замечаю, когда она уходит, и от этого еще более паршиво и страшно.

Я отсидела свои полторы пары - это мой рабочий максимум. Я не в состоянии воспринять большее количество ахинеи. И вот мы идем с Аней пропивать мой только что полученный гонорар – каких-то 70р. (Я иногда пишу сочинения для школьников). Проспект залит солнцем, перед нами целая жизнь, а у меня кто-то воет под ребрами и страшно ругается матом.
- Фуксон оформляет свободное посещение, - говорит Аня.
Фуксон – это женщина ангела, она учится с Аней на одном курсе. Ангела зовут Каратос. Каратос учится вместе со мной, точнее в своем параллельном drug-астрале. (Там наверняка учат чему-то другому).
- Мм, - говорю я. – По-моему, она и так не напрягается. Работать будет?
- Наверно.
- Правильно. Надо же семью содержать.
Аня смеется. Я – нет. Мне не смешно.
Мы проходим мимо магазина. Нам не туда, дальше. Черт его знает, что движет параноиками, но я всегда чувствую, куда нужно свернуть, чтобы получить весь спектр параноидальных ощущений. Покупаем пиво, так, чисто символически. Проспект по-прежнему залит солнцем.
- Ну, неужели она уже уехала?! – судорожно восклицаю я.
Аня молчит.
И тут (блин, ведь мне никогда не поверят, что такое действительно бывает!) я замечаю на другой стороне три ярких пятна. Желтое – Фуксон, синее – Каратос и загадочно-розовое – неизвестной принадлежности, хотя в данном жизненном контексте очень даже по теме. Идем навстречу друг другу. Признаюсь, хотела смалодушничать и свернуть за какой-нибудь гостеприимный угол. Но Аня идет вперед. Нам нужно перейти дорогу, чтобы попасть в наш алкогольный дворик. Я прикидываю расстояние. Они отстают метров на восемь, но отрыв стремительно сокращается – это такая игра, очень нервная, надо сказать. Мы делаем рывок, еще совсем немного, вот он, дворик…
- Аня!
Вжимаю голову в плечи. Аня едва заметно вздрагивает. Мы не слышим – мы идем пить пиво…
- Аня!!! – оранжево-красный, сочно-грейпфрутовый тембр. И был мне ангельский зов.
Мы проиграли. Мы складываем оружие и сдаемся на милость победителя.
Каратос подходит, что-то говорит про телефон, на меня не смотрит – совсем. Я плохо понимаю, что ей нужно. Я вообще ни черта не понимаю, если уж быть до конца честной. Каратос (скуластая, смуглая, с вкусной родинкой на подбородке) берет у Ани мобильник и вставляет свою сим-карту. (Что, у них на троих только один мобильник?). Садимся на лавочку. Мой смуглый drug-ангел отходит, дабы вести свои drug-переговоры.
- Маша, ты уже оформила свободное посещение? – спрашивает Аня у Фуксон.
Маша Фуксон – дитя любви сразу двух наших преподов, (у одного из которых я, ко всему прочему, еще и пишу диплом – просто чудо человеческого везения!), а по совместительству – официальный drug-дилер нашего фака.
- Еще нет, - отвечает дитя любви. – На следующей неделе.
У меня как-то очень мутно в голове. Одна мысль тянется и тянется, как жевательная резинка: ну, на кой я лезу в это дерьмо? Не все ли равно, любит человек Бахтина или марихуану? Форма отличается, а содержание всегда остается неизменным.
Каратос возвращается довольная. Да, прелесть моя, так лучше. Чем дальше друг от друга, тем лучше. Для всех. Миссия выполнена, я разворачиваюсь и ухожу. Мой проспект залит солнцем.

Евген Алехин, или повесть о (почти) первой любви

Этот день наконец кончается, да и черт с ним, с этим днем. Он достал, он жужжит над ухом, словно жирная осенняя муха, взбесившаяся от ужаса перед неминуемой смертью. Но я боюсь с ним расстаться, выпустить его из слабеющих рук. Я знаю, раз лишившись чего-то, уже ничем не сможешь компенсировать потерю. Мне страшно, мне хорошо и страшно. Но ты, мой ангел, можешь не волноваться: «я удержусь, я не покину» . Сегодня я запаниковала, да-да, глупо так запаниковала и сбежала, но я исправлюсь, чес-слово! Ты же мне веришь?
В моей комнате поселились сумерки. Теперь они живут именно здесь, независимо от того, что по этому поводу думают некоторое несведущие (то бишь, все) граждане – я-то в любом случае гораздо лучше знаю, кто живет в моей комнате.
Сколько-то минут назад звонил Алехин и звал гулять. А я кокетничала и спрашивала зачем (люди почему-то всегда теряются, когда задаешь такой элементарный вопрос). А Евген говорил, что соскучился и хочет меня видеть. Сейчас я одеваюсь, мне нужно поговорить с ним, вернее – отправить.
Мы знакомы уже четвертый год. Много? Вряд ли. Как-то, будучи зачисленной, но еще не начав учиться на моем до боли в сердце обожаемом филфаке, я шла с остановки домой. Меня догнал молодой парень - малопривлекательный, надо сказать. И он, конечно, сказал: «Девушка, мы с Вами где-то уже встречались». Я категорично отрицала такую возможность, но он вдруг спросил: «А не мог я Вас видеть на зачислении на филфак?». В общем, мы оказались одногруппниками и соседями. Так и случилось мое знакомство с Алехиным.
Я, конечно, по уши влюбилась. А то как? Он же великий русский поэт (а теперь еще и прозаик), он же андеграундный персонаж нашего фака, он же, он же…! В общем, по уши. А Евген тогда встречался с Элеонорой, маленькой хорошенькой девочкой, которая мне тоже безумно нравилась.
Однажды мы с ним пили по-соседски. Ранняя богема: спирт и пиво в неограниченных количествах. Накушались. Он мне: давай вступим в половую связь. А я ему: зачем тебе оно надо, ты же любишь Элеонору. А он мне: давай вступим в половую…. И так до утра, причем Евген периодически бегал звонить своей девочке. Пришло похмелье, и ушла любовь. Вот.
Я топаю по темной аллее (как у Бунина, только проще – нету в этом парке фонарей, нету!), и листья под ногами шуршат, и темнеющее небо пахнет снегом. Алехин, озябший Алехин лезет обниматься – замерз, бедолага. И сходу мне: люблю, давай жениться. Я смеюсь. А он:
- Ты же любишь меня, да? Да? – и смотрит по-щенячьи в глаза.
Я молчу.
- Вот и славно, - говорит. – Я устроюсь на работу, будем жить долго и счастливо, нарожаем детей. У нас же будут дети?
- Я не люблю детей, - отвечаю.
Меня начинает умилять эта игра –  можно хотя бы поиграть в предполагаемое семейное счастье, будучи безусловно уверенным в невозможности такового. Мы играем, нам хорошо играть.
- Ну, значит, у нас не будет детей. Будем нянчить друг друга. Как думаешь, хватит нам однокомнатной квартиры? – спрашивает Евген.
- А куда мы денем Игоря и остальных, когда пить вместе будем?
- На пол положим. Одна проблема – где возьмем стиральную машинку?
- Я дома стирать буду, - говорю. – У меня автомат.
- У меня тоже, только она течет.
- Евген, мы ж сопьемся вместе, - горестно вздыхаю я.
- Мы – можем.
- Да не можем, а сопьемся, - говорю.
Уже совсем темно, и я совсем замерзла играть в наше светлое будущее.
- Знаешь, Евген, - начинаю сурово и серьезно. – Это, конечно, все замечательно, но меня интересует другой человек, девушка.
- Мм.
- Но ты не огорчайся. В любом случае мы бы не смогли жить долго и счастливо…
Как здорово, что в этом парке нет фонарей. Он будто предназначен для того, чтобы освещать темные места моей героической биографии.
- Знаешь, Евген, когда я лежала в больнице, мне влили одну малоприятную штуку. Я очень тяжело больна.
Иду домой в кромешной темноте. Я знаю дорогу – сначала прямо, потом налево (впрочем, как всегда). В прошлом году в парке водился маньяк, но его вроде поймали, хотя не факт, что именно его. Но мне нестрашно умирать - звезды с волнением следят за каждым моим шагом, всей своей звездной душой надеясь, что я не оступлюсь.
  
Когда я лежала в больнице, или краткие методические указания по технике проведения суицида

Да, я лежала в больнице, в обнимку с труднопроизносимыми диагнозами - токсическая энцелофопатия и тетропорез (не знаю, как они правильно пишутся). Да и заработала их весьма нестандартным способом.
Была зима, тяжелая и безысходная, и колючий ветер хлестал по моим побелевшим щекам. Я часто приходила домой, словно после изматывающего боя, и, закутавшись в три одеяла, сидела в кресле перед телевизором. Мне нужны были слова, потоки глупых бессмысленных слов, в которых захлебывалось мое темное зимнее отчаяние и не было слышно  воплей моей уставшей за целую жизнь души.
Как-то я стояла на остановке. Стандартно темно и холодно. Канун Нового Года, и на киоске кружилась и кружилась елка, увешанная светящимися гирляндами, и исторгала из недров своего механизма гадостную новогоднюю песенку. И этот механичный звук, и этот электрический свет, и эти жалкие люди, переминающиеся с ноги на ногу – я вдруг с немыслимой отчетливостью представила, как было бы прекрасно сшибить оттуда елку, разорвать, растерзать ее, чтобы мерзкая песенка наконец утихла. И чтобы все вокруг утихло и погрузилось в великое безмолвие моей ненависти. А дома, сдирая с шеи шарф, я говорила: «Мамочка, я, кажется, схожу с ума. Мне страшно, мама, я схожу с ума».
Потом наступила весна, я плохо помню, но, наверно, она наступила. Мне было как-то очень мутно, я не ходила в универ - боялась, что случайно кого-нибудь убью. Бесцельно бродила по городу, сидела на лавочках и читала Камю. Но люди были везде. Они, как тараканы, заполонили этот мир, они кричали и смеялись, и звук их голосов, словно лезвие ножа, мучительно царапал стекло  души. Я вся была душа с оголенными проводами нервов.
Решение пришло само, очень просто, будто я открыла книгу и в ней прочла: «Вероника решает умереть».    
   Был май, нежный, застенчивый май. Я собрала все свои тексты – этих беспризорных детей никому не нужной любви, – и запылал последний огонь, и теплый ветер развеял прах моих стихов. А потом я очень спокойно принимала ванну, разглядывая себя в зеркале и думая: «Девочка, какая ты все-таки красивая, как я люблю тебя, девочка. Мы просто уйдем, очень тихо, они и не заметят, что нас нет». Мне не было ни страшно, ни жалко – я очень устала, и я возвращалась домой. Затем я сидела на полу и глотала таблетки, очень много таблеток, запивая из трехлитровой банки, до тех пор, пока не почувствовала приступы тошноты. Я боялась, что меня вывернет на изнанку и все усилия пойдут прахом. Я не видела красочных картин прошлого – мне нечего было видеть.

Табачный дым, повсюду дым и даже во мне. Я всего лишь причудливый извив табачного дыма. А за решеткой окна – Мюнхен. Меня увезли в Мюнхен. Я в палате русскоязычных безумцев и наркоманов. Ночами они кричат от животной срасти по жизни - умирая, они воют и кричат. Я не сплю ночами, я смотрю, как за окном клубится густое яростное небо этого экваториальной Германии.
Днем приходит мама, очень красивая мама, пахнущая дождем, и утыкается мокрым лицом в мое плечо и плачет. А когда она уходит, я сразу начинаю ее ждать, и мне снится, что мы с ней возвращаемся домой, что мы заходим в бар, который под окнами больницы, и пьем «Красный восток» - там ничего больше нет. Я не люблю «Красный восток», я вся пропахла «Красным востоком», меня тошнит от него. Я хочу домой. Я хочу к маме.

Постепенно я приходила в себя. Не было больше ни «Красного востока» ни Мюнхена - была палата реанимации, полная наркоманов и самоубийц. Один из наркоманов умер прямо у меня на глазах, просто взял и умер. Он лежал тихий и спокойный, а вокруг носились медсестры, безнадежно пытаясь его вернуть.
Меня перевели в общее отделение. Когда я сидела в кресле-каталке, чтобы переезжать на новое место дислокации, один из наркоманов взял меня за руку. Я до сих пор помню его теплую жесткую ладонь - медсестры мне рассказали, что он умер на следующий день.
Так вот, ангел мой, когда я лежала в больнице, мне делали переливание крови. Мне влили гепатит С.  

К вопросу о происхождении данной жизненной коллизии

И после всего этого, Рыжова, за каким, объясни мне, дьяволом ты влюбилась? Каким местом… блин, да знаю я, каким местом ты думала - места, они всегда одни и те же. Но девочка-то почему должна мучаться? Она же, моя хорошая, ничегошеньки не знает, на лбу-то у тебя, Рыжова, ни черта не написано, а надо бы написать огроменными такими буквами…. Я, кажется, люблю тебя, Каратос, и ничего не могу с собой поделать.
Нет, я сказала неправду. Я не зову тебя «Каратос». Так тебя называют другие, все, кто угодно – но только не я. Я зову тебя «Маша» - очень нежно, ласково, будто глажу разомлевшую под руками кошку. Аня всегда смеется, когда слышит это мое «Маша». Твою женщину я зову «Фуксон» (или «Фуксон младшая»). Бессовестная ирония судьбы – она не Маша, она – просто Фуксон.
Была очередная осень, когда я впервые тебя увидела. Я училась на втором курсе, ты – только поступила. Я помню это малолетнее, глупое, нагло-самоувернное стадо, и в этом стаде только один человек – ты. Следом за мной уже кралось на мягких лапах Нечто, набрасывающее стеганое одеяло непроглядной тьмы на все, что есть в этом мире яркого. Я увидела тебя – и забыла.
Потом был академ, и какая-то работа, и бесконечные кабаки, где я оставляла свою зарплату. Аня рассказывала, как там поживает обожаемый филфак. К нам перевелась преподская дочка Маша Фуксон. Эта зимняя сессия особенно ужасна. Дочка завела себе девочку, живет с ней, и они торгуют наркотиками. Наташа Иванова родила, а Катя Петрова вышла замуж – океан человеческих особей по-прежнему волновался, изредка выплескивая к моим ногам эфемерную пену своих страстей.
Я восстановилась и тоже стала бултыхаться в этом дерьмовом океане.
Как-то я зашла в аудиторию, ты что-то дописывала.
- Маш, контрольная очень сложная? – спросила я.
Ты удивленно вскинула голову – мы еще не были официально представлены друг другу, ты еще понятия не имела, что я в этом мире есть.
- Нет, - отвечаешь. – Я даже не готовилась.
Я улыбнулась, очень нежно, слишком, наверно, нежно. А ты, радость моя, повторно удивилась и тоже улыбнулась, неуверенно так. Но контакт был установлен.
Следующей парой была лекция – одна из тех немногих, которые я удосуживалась посещать. И ты подсела ко мне. Мы сидели рядом, головокружительно близко, и ты, склонившись над тетрадью, рисовала лошадок. А я считала сережки в твоем ухе, чувствуя, что сдала бы почки, глаза и все остальное на органы (больше у меня ничего нет), лишь бы к тебе прикоснуться.
После той лекции мы как-то невзначай стали здороваться, и так же невзначай Фуксон люто меня возненавидела. А потом за каким-то дьяволом начались летние каникулы, я писала стихи и сходила с ума, задыхаясь этим июньским, июльским, августовским небом.
1 сентября. Тонкий профиль. Ты подстриглась и похудела. Я так долго не видела тебя, я почти перестала верить, что ты есть в этом мире, что ты не выдумка моего больного, изголодавшегося по любви воображения.
Однажды курили с Аней у 6 корпуса. Счастье мое подошло, жалуясь на зверское желание покурить – она тогда пыталась завязать хоть с одной вредной привычкой. Маша приобняла Аню за плечи и, пользуясь тем, что я разговариваю по телефону, спросила:
- А вы чего всегда вместе? Вы подруги или у вас личные отношения?
Я давно ждала чего-то подобного. Аня выдержала многозначительную паузу и только после этого ответила:
- Подруги.
Пауза не помогла - Маша исчезла. Ничего удивительного, на лбу у меня действительно  ничего не написано. Я жестоко тосковала, ходила смотреть на мутные воды реки Искитимки и кормила жирных городских уток хлебными крошками. И каждое утро как кровопролитный бой: я говорю - вставай, Агата, вставай, солнышко, поедем с тобой в этот долбанный универ; и я же отвечаю - никуда я с тобой не поеду, ангела там все равно нет. И вот, когда я уже дошла до последней степени отчаяния, когда каждое движение, каждое слово болезненно отзывалось в моем сердце, ты вернулась.
Мы дышали одним небом, через раз, но дышали. Ты и не знала – не знаешь – что уже есть  мы, а не просто какая-то ты и какая-то я. И эти мы смущенно опускают глаза друг перед другом. И эти мы ведут себя, словно 14-тилетние девчонки, пугливые и трогательно-глупые. И я скучаю, ангел мой, я так скучаю…
Я часто стою на третьем этаже 6 корпуса и, прижавшись щекой к зябкому стеклу, смотрю, как ты куришь вместе со своей Фуксон.              

* * *
Ветер устраивает крохотные торнадо, кружа и кружа солнечные лохмотья листьев. Мне холодно без тебя, слышишь? Я планирую на головокружительной высоте своего хронотопа. Здесь такие промозглые ветра, я замерзла и устала – и хочу к тебе, в уютное тепло твоей маленькой, какой угодно жизни. А сигареты неудержимо кончаются. Хватит восьми на разговор с тобой? Вряд ли. Я буду очень нервничать и курить одну за одной – внутренний подогрев, когда на высоте слишком холодно.
Я скажу тебе: ангел! Ты мне очень нужна. Я еще не знаю зачем, не знаю, что с тобой делать, о чем говорить и о чем молчать. Но я так же не знаю, как можно прожить без тебя то, что мне осталось. А ангел ответит: извини, ничем не могу помочь. Я хочу жить долго и счастливо и умереть в один день с Фуксон. Нет! Не может быть! Я не буду об этом думать никогда. Тут нужно позитивное мышление, только оно. Ангел не сможет от меня отказаться. Она скажет: я люблю тебя, и мы умрем, держась за руки. Только так она и скажет.
6 корпус мертв – он погиб, когда ты вышла из этих скрипучих дверей. Он растерял свою значительность, словно мелочь из дырявого кармана. Его подленькое сердце замедляло бег, пока ты надевала куртку, и остановилось, когда ты переступила порог. Ангел вернется, я знаю. Вывернет из-за этого угла, оглянется вроде мельком, вроде невзначай, и увидит меня. И все будет хорошо или плохо - не мне решать. Но все будет, потому что ангел вернется.        


                                                                                                                                   2005