Ралис Уразгулов

Голод. Роман. Продолжение

Начало в №№ 1–3

 

Встреча. Пустая надежда


– Атай, Абдулла в нашу сторону идет! – ворвавшийся с улицы Зариф еле перевел дыхание. – Он плохой, атай, и бабушка его не любила.

– Не бойся, сынок, когда я рядом, никто вам зла не причинит. А с Абдуллой мы вместе росли, на фронте вместе были.

– Почему он тогда рассказывал, что ты погиб?

– Уж так получилось, улым, нас в то время немец гнал, мы в болото попали. Взвод Абдуллы вперед ушел. – Сильные руки Идриса легли на сыновни плечи. – Ты уже джигит, сынок, так что пойми: мужчины друг на друга обиды не держат, не мстят. Самое главное – я возвратился. Ладно, улым, поди, поиграй на улице.

Через окно было видно, как Абдулла прошел во двор. Идрис откинул прядь со лба, одернул воротник рубахи, расправил плечи, выпрямился.

– Ассаляму-алейкум, хозяева дома? – Из чуть приоткрывшейся двери высунулась голова Абдуллы. – Видать, нет никого…

И тут он разглядел фигуру Идриса. Их взгляды встретились. Полуоткрытые губы издали невнятные звуки. Волнение, рвущаяся из души ненависть и другие необъяснимые ощущения – все перемешалось и бурлило, как водопад.

– Ну, проходи, коли пришел, – произнес Идрис, обуздав клокочущую внутри ярость. – Посиди, почаевничаем.

Абдулла не ответил. Сняв обувь у самой двери, поставил сапоги в сторону, повесил на гвоздь шинель.

– Ну, поздороваемся…

– Давай.

Они сжали друг другу руки. Обнялись. Обнялись искренне – то было прощение Идрисом Абдуллы и просьба о прощении другого. Оба расчувствовались.

– Прости, друг. Кабы сам не стал тонуть…

– Ладно, на войне чего не бывает. – Идрис проглотил подкативший к горлу ком. – Не виню я тебя, Абдулла, одну войну кляну. Кабы не она да не переворот этот, не хоронили б нынче столько народу.

– Ошибаешься, Идрис. Переворот нужен был. Сам подумай, если один богатеет, а другой… – Абдулла почувствовал, что его заносит в нравоучения. – Ладно, поживешь тут, поймешь. Мне председатель артели нужен, может, на тебя и возложим эту высокую должность.

– Ты меня пока не дергай. Я не в белых-красных играть вернулся. Надо семью на ноги поднять, сад вырастить. Чтоб не хуже, чем у Янгул-бая, был! Знаешь, немцы одними только садами…

Глава совета отмахнулся.

– Я на их капиталистическую гниль не заглядываюсь. А у таких, как Янгул-бай, дни сочтены уже.

– Довольно об этом. Подсаживайся ближе, чаю выпьем.

– Ну, рассказывай, Идрис, где бывал, что повидал.

– Что тут рассказывать, немецкая собака спасла.

– ?..

– Да, вытащила громадная овчарка, что должна была растерзать. Ее хозяин отправил меня в лазарет. Не хочется вспоминать…

– Я же пробовал подогнуть тебе березку – не согнулась, – начал было оправдываться Абдулла. Поняв неуместность своих слов, затараторил о другом: – А про Зулейху тогда сказал, чтоб только спасти тебя. Прямо как в старинном предании. Говорят, когда-то двое братьев вдвоем полезли на высокую скалу изловить орленка. Старший по веревке спустился внутрь скалы. А младший остался наверху с концом аркана. Старший положил орленка в мешок и начал подыматься. Веревка перетерлась о камни, возьми да и порвись. Ладно, тот успел ухватиться за краешек камня. Еще несколько минут – и упадет. А младший ему как закричит: «Вот и ладненько, брат, твоя женушка мне достанется». И спрятался. Старший изо всех сил начал карабкаться, цеплялся зубами-ногтями в каждый камушек – не хотел отдавать жену младшему брату. Старался-старался да и выбрался. Выскочил наружу, схватил братишку и скинул со скалы. Понял потом, в чем дело было, да поздно. Младший-то его подбодрить пытался. Что ему оставалось делать, веревка порвалась, а за руку не ухватишь…

Идрис ухмыльнулся. Хотел было спросить: «А кабы не собака в моем случае?», но сумел себя одернуть.

– Что было, то прошло, будем считать, ты для моего же спасения старался, и баста. Никаких обид. Зря себя не изводи.

– Врешь, Идрис, кипишь внутри, да не из тех ты, кто все наружу выплескивает. За этот нрав и уважаю тебя.

– Коль от чистого сердца говоришь, спасибо, конечно. Сказал же, забудем. Ты лучше выкладывай, когда женишься-то? – хозяин попытался сменить тему разговора.

– Да разве нынче женятся? Семья мешает революционной работе. А коли какой капиталист иль интервент голову подымет против Советов, я – туда, а семья тут, значит? Нет, не женюсь!

– А-а…

– Знаю, о чем ты. На одну ночь или на месяц я бабу всегда найду. Коли в руках власть и хлеб, девчонки сами прибегают.

– Как безбожник рассуждаешь, Абдулла.

– А ты все еще в прошлом остался. Нынче мы в совсем новой, свободной стране живем!

– От кого свободной-то? Я вижу только, что народ с голоду опух, детишек подкосило…

– А это, друг, из-за засухи. Еще, конечно, результат подрывной работы капиталистов, их подлости и шпионажа… А-а, что толку тебе объяснять…

– И правда, будто других слов нет, об одном лясы точим. Вот, гостинцев отведай.

Абдулла повертел в руках конфету в блестящей обертке и положил обратно. «Капиталисты это умеют, любую дрянь красиво завернут», – подумал он. Мол, хотят его сластями задобрить…

– Гостинцы едал, Идрис, – сказал он и привстал с места. – Ты все-таки насчет председателя артели подумай, а? Смотри, Советская власть ответственное дело кому попало не поручит. Скажу в волости, что ты смелый солдат. А плен… Ничего, объясню, что и там дело пролетариата изучал. Вон Ленин тоже с немцами дружил…

– Ты меня пленом не подкалывай, Абдулла! По своей охоте туда никто не попадает.

– А кто подкалывает? Говорю же, вождь наш тоже с немцами дружбу водил. Может, и к лучшему, что ты там был, все-таки мир повидал. Ладно, об артели подумай. Будущее все равно в руках артелей!

Как только за Абдуллой закрылась дверь, Идрис плюхнулся на лежанку. Зачем же приходил прежний друг – извиняться или задумал что-то? Артель, видишь ли… Разве Идрис после стольких мучений, после такой долгой дороги сунется в эти игры беснующихся? Упаси Аллах!

Словно еле дождавшись, пока за пришедшим захлопнется дверь, вбежал запыхавшийся Зариф.

– Атай, это самое…

– Что, сынок, испугался, кабы с отцом чего не случилось?

– Не-ет, атай, ты же сильный, – мальчик перевел дух. – Атай, на поле поросли вылезли, все мальчишки туда побежали. И взрослые тоже, даже мулла-бабай с Муратшой…

– Что вылезло? – Идрис понимал, что сын лопочет о чем-то очень важном для деревенских людей, но не знал, о каких «порослях» речь. – Улым, что, говоришь, вышло?

– Ну, вся пшеница, которую той весной сеяли, нынче всходить начала, зазеленела вся.

Почти сразу же вернулась Зулейха с малышней и тоже радостно воскликнула:

– Знаешь, Идрис, поросли взошли! – она закружилась по дому. – Значит, живем, с голоду не помрем!

Поняв, в чем дело, Идрис обнял жену и детей.

– Вот так радость! – сказал он. Ему не хотелось огорчать своих домашних. – Только вот… будет ли прок от семян, коли они непроросшими лето и зиму пережили? Даже если колосья не пустые, большого урожая не жди. Заново сеять нужно…

Стало тихо, как в могиле. В глазах, только что искрившихся радостью, появились отблески уныния.

– Ч-что… П-пустые?

– Не горюйте, у нас есть деньги, посеем свежие семена. Что поросли взошли – хорошо, значит, земля нынче будет плодородной! Может, и правда семена хорошо сохранились, и ростки хорошие? Коли так, пшеницы вырастет во-о-от столько! – Он коснулся руками потолка. Мельком взглянул на своих детей. Пугающее уныние в их глазах постепенно исчезало, в глазах загорались искорки. – Айда, пошли на поле!

Край поля гудит, как улей. Детвора кидается комьями земли, взрослые поглаживают пробившиеся росточки, ложатся, чтобы обнять землю. В сторонке Муратша, Гайса-мулла, Исянгул, Кашфулла, еще несколько мужчин встали в круг. На исхудавших бледных лицах чувство облегчения, в глазах играют отблески радости.

– Коли на то воля Аллаха, нынче год будет урожайный. Что б там ни было, будем верить, тугандар.

Мулла прочел молитву-пожелание. Его голос подрагивал. Голод не пощадил и старика – подумал каждый из собравшихся. Усы и борода, которые когда-то были ему к лицу, теперь словно наспех приклеены к заострившимся скулам; поверх длинных ровных пальцев будто натянули высушенную кожу, просвечивает каждый сустав; взгляд глубоко запавших глаз устремляется то на окружающих, то на горизонт – в неизвестность.

А со стороны аула не иссякает поток теней в обветшалых одеждах, медленно тянущихся к полю. Одним своим видом говоря «Мы тоже живы!», они, покачиваясь, с трудом поднялись на пригорок.

– Заодно и сход можно провести, – сказал Муратша. – Может, посоветуемся насчет весеннего сева?

Все завздыхали. Многие отвернули лица в сторону, понурили головы. Будто вопрошали: «Ни кусочка еды, ни зернышка пшеницы, а ты нам о севе?» Забормотали наперебой:

– Помирать собирайся, а жито сей. Собрать все добро, самовары, монеты-подвески, да на базар!

– Зачем сеять, вот ведь прошлогодние взошли. Народу вдвое меньше стало, всем хватит…

Муратша и мулла не проронили ни слова. Молча размышляли, слушая других. Люди предлагали разное, но каждый думал, что привести к единому мнению, вынести решение должны именно эти двое. Прошедший голод окончательно уверил народ в этом. Однако в этот раз вышло иначе. Идрис кашлянул, и, чуть выступив вперед, попросил слова у муллы.

– Давай, Идрис, ты мир повидал, наверняка найдется, к чему прислушаться, – отозвался Гайса-мулла. Все притихли. Стоявшие позади приблизились, навострив уши, заинтересованно поблескивая широко раскрытыми глазами, приоткрыв рты. «Ну, что скажет этот пленный, голода не видавший?» – говорили их взгляды. «Видать, умничать будет, проку-то от его болтовни», – щурились другие.

– Братья, тут было мнение, что коли прошлогодний хлеб взошел, можно не сеять. Это не совсем верно. – Размышляя, стоит ли огорчать людей, Идрис окинул всех взглядом. – Даже если не все колосья будут пустые, хорошего урожая ждать не сможем. Какие еще в прошлом году проклюнулись, а какие…

Всех словно громом оглушило. Лишь спустя некоторое время собравшиеся взволнованно загалдели. Сжавшиеся кулаки рассекали воздух. Все разозлились на Идриса, будто именно он виноват в том, что колосья могут быть порожними.

– Тише, дайте дослушать человека. Пусть говорит!

– Да разве он голод видал?! Вон, кровь с молоком!

– Подтирал за немцем да вернулся, когда голод прошел, а еще поучать пытается.

Идрис стерпел. Стиснул зубы. Пожалел, что попросил слова. Лучше б уж послал их подальше да засеял свой участок: и на душе спокойно, и уши сплетен не услышат.

– Поймите, – начал он, когда собравшиеся смолкли, – может, и ростки хорошие будут, и колосья сытые, и урожай отменный. Хорошо бы, коли так было. Просто остеречь хочу, чтоб и нынче не обманулись. Наверняка и Советы без помощи не оставят. Сделают, как за границей, – они там в кредит дают. По-нашему, в долг. Коли кредит на долгое время – окрепнуть сможете. И от долга быстро избавитесь. Однако, если семена получим, надо их посеять в землю все до зернышка. Из-за чего голодал-то наш народ? Да, продуктовый запас разграбили. Это одно. Но ведь, тугандар, и в нас самих беда. Не умеем о завтрашнем думать. Можно с сегодняшнего дня садами заняться или чем-то другим. Прошли те времена, когда только упованиями жили: мол, еда – от бая, смерть – от Аллаха. Что касается меня, я найду семена для сева. И лошадь куплю. Но голод одолеем, только когда за работу сообща возьмемся.

Когда Идрис договорил, наступила тишина. Каждый погрузился в раздумья.

– Может, и тебе есть что сказать? – Гайса-мулла взглянул на Муратшу. – Наверняка решил что-то, так доведи до народа.

– Идрис верно сказал. Тут и добавить нечего, – начал речь Муратша. – Я только одно предлагаю. Как бы там ни было, Советы помогут. Коли позабудут о своем народе, стало быть, бунт подымется. Кто б ни пришел к власти, нам надо сеять и жать. Нынче у меня хватит сил засеять пять-шесть десятин. – Он вспомнил свое зерно, которое берег всю зиму как зеницу ока. – Но этого мало, тугандар. Понадобится собрать все более-менее ценное, перебрать и поехать в город, на базар. Сколько пудов зерна сможем купить, столько и посеем. С тяпками, лопатами выйдем копать землю. Другого пути нет.

– Ку-ку… Ку-ку… Ку-ку…

Кукушечий голос словно ударил обухом: кто-то испуганно заозирался, кто-то попадал на спины, принялся, по обычаю, кувыркаться, кататься по земле. Муратша зажмурил глаза и опустился на корточки. Окунул руку в теплую землю. Захватил горсть. Открыл глаза. В ладони был росток! Ком земли был полон мелких корней, пуха, еще нескольких росточков! Он вспрыгнул и начал припевать, как малое дитя:

– У меня в ладони – росток! Росток! Ха-ха-ха… Росток!

Весь собравшийся люд сгреб по горстке земли. Рассматривали в ладонях и радостно осыпали ею друг друга. Обнимались. Изливали застывшие за зиму души, не могли совладать с заструившейся в иссохших телах жаждой жизни.

– Гляньте-ка, кукушка на нижнюю ветку уселась. Значит, будет дождь!

– На зеленой ветке сидит и кукует часто. Даст Аллах, год хороший будет.

– А я кукушку правым ухом услыхал, к добру это, к добру, коли будет воля Аллаха.

Шум-гвалт не утихал. Но все разом насторожились, завидев скачущих из аула двоих всадников.

– Кто это может быть?

– Небось, опять из волости…

– Чтоб им пусто было, уже грабить нечего, а все разнюхивают.

– Никак, один из них Абдулла?

– Он самый, – подтвердил Кашфулла. – Когда американские продукты забирал, слыхал: ему и другим советским начальникам лошадей выдают.

Всех обуяла неясная тревога. Вид всадников со стороны аула внес смятение. Муратша старался выглядеть спокойным. Во всяком случае, не выдал волнения.

Чем ближе подъезжали всадники, тем тревожнее становилось Муратше, разные догадки вспыхивали в мозгу, тоскливо сжималось сердце.

– Кони Янгул-ба-ая… – проговорил Муратша нарочито громко. – Чистопородные башкирские лошади. Было время, его род тысячи голов держал…

Приблизившись, всадники натянули поводья.

– Здравствуйте, товарищи, – обратился к людям Абдулла, не сходя с лошади. – Почему посевной сход начали, власти не дождались?

Последние его слова прозвучали сухо и фальшиво, он явно хотел лишь порисоваться перед чиновником из волости. Так же прозвучало слово «товарищи». Кто-то оскалил зубы, кто-то вообще не понял его значения. У одного лишь Кашфуллы взыгравшие чувства вырвались наружу.

– Маалейкум-ассалям1, Абдулла, – проговорил он и огляделся – мол, верно ли поддел. – Вроде как мужики да женщины собрались…

Всадники спешились. Приезжий чиновник подошел к недавно поднявшемуся холму большой могилы. Снял кожаную черную кепку с вшитой красной матерчатой звездой. Абдулла последовал его примеру. Взял в руки истрепанную буденовку и, склонив голову, тоже подошел к холму. Помолчав некоторое время, оба повернулись к народу.

– Давай, Абдулла Хызырович, держи речь. – Приезжий вскинул вверх кулак с зажатой в нем кепкой. – Скажи так, чтоб до каждого из этих пугал дошло. Пусть знают, до чего довели народ остатки буржуазии!

Абдулла деловито кашлянул. Шагнул вперед, выпятил грудь. И каким-то совершенно незнакомым, замогильным голосом начал свою речь:

– Товарищи! Э-э… Братья и сестры! Сейчас мы все должны стать опорой друг другу. Советская власть уравняла нас всех – и мужчин, и женщин, стало быть, мы все – тов-варищ-щи!

Его взгляд остановился на Кашфулле. Тот низко опустил голову и пробормотал: «Товарищи, конечно». И добавил так, чтобы расслышали другие: «Ага, товарищ… Коли надо, и клячу зятем назовешь. Мол, крестись, сынок, порадуй неверного…»

– А моя жена, к примеру, кто будет? – с любопытством спросил Исянгул. – Она тоже товарищ?

Абдулла запнулся, не найдя слов. Хорошо еще приезжий подоспел на подмогу.

– Не надо все на смех поднимать. Там, под землей, – ваши родственники! Кабы не империалистские шпионы и их здешние приспешники, Советская власть бы вас голодными не оставила. – Видимо, почувствовав, перебарщивает, приезжий поспешил загладить свои слова. – Жену русские называют «спутница жизни», то бишь «тормош юлдашы». Если мусульманам это не нравится, есть выражение «товарищ по жизни», «тормош иптэше». А слово «жена» женщину унижает. «Тормош иптэше» звучит по-новому, означает, что мы равноправны.

Муратша не выдержал и рассмеялся.

– А если родит не жена – «халяль ефет», а, по-вашему, «товарищ», значит, ребенок-то незаконнорожденный будет?

Толпа, чутко следящая за реакцией Муратши и муллы, оживилась. Кто-то нашел в себе силы улыбнуться, похихикать, кто-то забормотал «тауба-тауба», некоторые вполголоса принялись читать суры Корана.

Абдулла потерял дар речи. Грудь, только что выпяченная, как у молодого петуха перед заливистым криком, опала. Помяв в руках буденовку, нахлобучил ее на голову.

– Может, лучше вы скажете, товарищ Садриев, ваше-то слово доходчивей.

Приезжий не заставил себя упрашивать. Нагнувшись, взял горсть земли, с важным видом поглядел на зеленеющие проростки, потом на припекающее в небе солнце. Его движения приковали внимание: создалось впечатление, будто каждое его слово полно необъяснимо глубокого смысла. Он неспешно начал речь:

– Да-а… И чему же вы радуетесь? – Приезжий старался обжечь каждого взглядом, заставить всех смотреть себе в рот. – Главное, чтоб радость стала не такой, как эти поросли. Возможно, они и нальются колосьями, но, доверившись обещаниям буржуазной гнили, не согнуться бы вам снова от голода. – Головы совсем понурились, рты растерянно приоткрылись. – На следующий год не только сами замучаетесь от голода, но и рабочих Питера страдать заставите, а там и до бунта недалеко. Буржуйское отродье и религиозные прихвостни того и ждут. И все-таки сдаваться нельзя. Хочу сказать, товарищи, не волнуйтесь напрасно. Советская власть теперь бедного крестьянина голодным не оставит. Вот сегодня мы доставили из центра хорошую новость: вам для сева будет выделено немного семян. Конечно, раздадут в долг, в счет будущего урожая. Нужно быть за это признательным и благодарить Советскую власть. Кстати, мой помощник – из вашего аула. Думаю, вы все его знаете.

– Как не знать, это большевик, который вырос здесь, растерял здоровье в борьбе с врагами Советской власти, а вернувшись, был изувечен ими и вынужден был уйти, – встрял Абдулла.

Со стороны аула показался еще один всадник. Это был Вильдан. Да, тот самый Вильдан, которому прошлым летом за украденную корову Зулейхи отрезали кисть руки, избили и выгнали из аула. Народ сперва сердито загудел. Однако, когда племенной жеребец Янгул-бая, весь в пене, затоптался, взмывая вверх передние копыта, рассмотревшие всадника люди враз замолчали.

Наступила могильная тишина.

– Здравствуйте, земляки! – Вильдан, натянув правой рукой поводья, вгляделся в толпу и спрыгнул на землю. – Вот, вы не ждали, а возвратился я! Чтоб научить темных земляков из своего аула жить по-новому, чтоб укрепить новую власть!

Народ оторопел. Люди во все глаза смотрели на соседей: мол, что это? И с поникшими головами, мрачнея лицами, осознавая, что новые времена обещают быть хлеще голода, медленно двинулись в сторону аула. Ни мулла, ни Муратша не проронили и слова. Так и застыли на краю поля. Там же остались Исянгул, Идрис, Абдулла, Садриев, Вильдан и Кашфулла.

Не успели люди разойтись по домам, как снова высыпали на улицу.

– Ту-уча! Ту-уча!

– Лишь бы не к бедам опять, о Аллах…

– Не опасайтесь почем зря, раз уж Советы обещали семена, будем лучшего ждать.

– Не к добру, конечно, что молния без грома сухую землю колотит, но ведь и туча есть!

Поднялась буря, предвестник губительных ураганов: взвила в воздух песок и пыль, собранные в пути, закидала землей плоские кровли домов, захлопала дверьми, заставила свистеть вздувшиеся перепонки окон, закачала фигурки ослабевших людей. Некоторые, спотыкаясь, пытались шагать к своим домам, кто-то вцепился в воротные столбы, кто на карачках, кто ползком тщились уйти в сторону. Из тех, кто стоял на краю поля, трое – представители Советов – вскочили на лошадей и умчались в аул. Остальные сели кружком и, чтобы не поддаться беснующейся стихии, крепко обхватили друг друга…

 

КНИГА ВТОРАЯ

 

СОН

1932 год, апрель

Кашфулла от души потянулся, едва не вывихнув суставы рук. Словно сказочный дракон, силящийся проглотить весь мир, широко распахнул рот и сладко зевнул. Медленно обвел глазами убранство дома. В лучах солнца, пробившихся через дверную щель, кружатся пылинки, играя радужными цветами. Они то поднимаются ввысь, как вспорхнувшие бабочки, то снежинками опадают на пол. Наверняка его Хаерниса, покуда Кашфулла спал, подмела пол метелкой из полыни – в доме все еще витает горьковатый запах. Он вместе с неуемной пылью щекочет ему ноздри, заставляет часто дышать, набивается в нос…

– Ох, втолковал бы я этой бестолковой Хаернисе… Нашла время пол мести!

Кабы в эту минуту жена стояла рядом, сейчас бы засуетилась, бормоча свои пожелания: «Баракаллаху2, старичок. Ты прям как дитя малое чихаешь. Пусть к здоровью, силушке, богатству…»

А Кашфулла бы равнодушно пробубнил: «Верно, здоровьем Бог не обидел. А богатство – дело наживное, приходит да уходит».

«Кстати, насчет богатства, а ведь слова этого советского начальника Абдуллы вроде как сбываются… Вот шельмец: был беднее Кашфуллы, а теперь что выделывает! Нынче и говорит иначе, чем восемь лет тому назад, во время голода, даже Муратше, прежде самому большому авторитету аула, рубит правду в лицо. Мало того, настолько близко сошелся с приехавшим к нему на подмогу одноруким Вильданом – не разлей вода. Соберут какой-нибудь сход, и давай пылкие речи толкать: как жить по-новому, как Советы бедным помогают, что время настало от артелей к колхозам переходить, что надо бороться с противниками нового обустройства. А их слова подхватывают те, кто себя комсомолом кличет, – Мансур, сын покойного Исмагила, да кучка примкнувших к нему парней».

Не успел Абдулла сослать муллу в Сибирь, как уже и семью его норовит отправить туда же. «Загнившему набожному щенку считанные дни остались, не сегодня, так завтра на корню изведем», – бахвалится он. Запросто может. Ведь вон сыну Кашфуллы Хисаму в школе однажды на шею красную тряпку повязали. Точь-в-точь ошейник для теленка, чтоб не потерялся. Как их там, пионеры, что ли? Мальчуган и рад: «Мы, – говорит, атай, строители социализма». Будто и не от Кашфуллы с Хаернисой родился. Не скажешь даже, что недавно двенадцать стукнуло сопляку. «Ладно, улым, стройте, стройте, у строителей-то денег побольше бывает», – сказал тогда сыну отец и призадумался.

Кашфулла почувствовал, что тихонько уносится в дрему. Видится ему, будто бы они с Хисамом набрали у берега Кэрелек глины и строят новый саманный дом. Сын работает споро, умело – залюбуешься. Оно и ясно, весь в отца! Счастье отцу, коли сын будет на него похож, – голодным и нищим не останется. Пусть что хочет на шею завязывает, лишь бы ремесло знал. Какое время – такое и племя, вот научится строить «социализм», тогда и за дома возьмется. Ты погляди, как мастерски саман лепит! Ба, вроде как рядом с Хисамом еще кто-то виднеется? Сам волосатый, позади ослиный хвост, и уши совсем как у осла, на котором проезжал как-то один странник, попавший в их края. Полепит малость саман и кружится вокруг его сына. Руки такие ловкие, так и мелькают. Ой, никак они с сыном обнимаются? И, правда, крепко сдружились, видать. Ну и шут с ним, в выгодном деле и с самим шайтаном сдружиться можно…

Кашфулла сжал губы, отгоняя муху, севшую на краешек рта, и, бормоча, снова окунулся в дрему…

Вот они с Хисамом на дальнем лугу, откуда ручейком вытекает Кэрелек, сметали много стогов сена. Зимой их надо привезти домой. Отец с сыном тянут эти стога на самой лучшей из лошадей Муратши – тяжеловозе, купленном где-то за тридевять земель, у удмуртов. Хисам сидит верхом на ней и кричит отставшему Кашфулле: «Атай, поживее, давай цепляйся за стог! Теперь это наша лошадь!..» Голос звенит на весь Кэрелек. Чтоб лошади было легче тянуть стог, Хисам волочит его через лед. Лед так крепок, даже не скрипит. Что за невидаль – в привезенном стогу не сено, а желтая-прежелтая солома! Ну, напрасно он беспокоится, сгодится и солома. Такую крышу за версту увидят…

Со скрипом отворилась дверь. Кашфулле этот звук показался чьим-то визгом или воем. Сон и явь перемешались: подававший на крышу солому Хисам скатился на землю, огромная лошадь-тяжеловоз заржала и помчалась…

– О Аллах, разбудила…

Хаерниса съежилась и застыла, ожидая, когда муж обрушит на нее свою брань. Кашфулла никогда в жизни не матерился, но умел быть едким. Бывает, так завернет, будто ножом полоснет. Вот и нынче… Хаерниса зажмурилась, прикрыла уши руками…

– Уж сколько талдычу, и никак не дойдет до твоей башки, что нельзя скрипеть дверью. – Кашфулла медленно поднялся и присел на лежанке, хлопнул ладонями по коленям.

Хаерниса открыла глаза. Губы мужа сердито сжаты. Гнев еще не остыл, стало быть, подумала она. Сняла бешмет и, то ли из желания утешить мужа, то ли себе в оправдание, сказала:

– И у ермолаевского русского масло для телеги кончилось небось…

– Ага, даст он тебе теперь масла! Вон, скажет, у артели своей проси. – Кашфулла погрузился в свои мысли. Они то уносили в прошлое, то возвращали в день нынешний. – Да, были хорошие времена – сдашь землю в аренду и горя не знаешь: конечно, не разжиреешь, но и с голоду не помрешь, шубу не купишь, а на бешмет хватит.

– Верно, верно говоришь… – подхватила Хаерниса. – Было бы хоть немного масла для смазки, дверь бы не беспокоила. От артели ничего не получишь…

– Чтобы взять, надо ведь, чтоб оно там было! – Кашфулла вскинулся, поражаясь несознательности жены, и, поглядев на нее, махнул рукой. – Ай, пусть катится ко всем чертям, поскрипит да перестанет когда-нибудь.

Облегченно вздохнув, Хаерниса захлопотала возле самовара. Пока чай закипал, Кашфулла опять растянулся на лежанке. Перед глазами незамедлительно пронесся недавний сон. К чему бы это?

– Хаерниса, а, Хаерниса… – увидев, что она встрепенулась, он продолжил: – Я тут сон видел, маюсь теперь, не знаю, как растолковать.

Кашфулла рассказал все, что осталось в памяти от сна. Ждал, как жена разъяснит его. Что ни говори, ведь частенько захаживала к старухе Хадисе, пока не настал голод, покуда та не продала душу дьяволу.

– Та старуха, уф, не хочется по имени называть… Давай сделаем так: вспомним не бесовское обличье Хадисы, а то, что повитухою была, так и будем думать, ладно?

Женщина мгновенно посветлела лицом.

– И вправду, ведь она повитухой была. Всем нам пуповину перерезала, даже Хисаму…

– Вот-вот. Кабы не проклятый голод, и после смерти поминали бы ее как повитуху, как «ак инэй»3. А теперь попробуй-ка немножко распустить клубок памяти. Кабы ты этот сон бабке Хадисе рассказала, как бы она растолковала его, а?

– То, что во сне усердно работали, – это к добру, а вот шайтан…

– Тоже к добру, к чему же еще? Больно рьяно работали, потому и приснился. – Кашфуллу настораживал этот шайтан. Потому он поспешил поторопить жену: – Давай продолжай!

– Сено… Это к богатству! – У Хаернисы загорелись глаза. – А то, что по толстому льду ходили… Верно, означает, что нельзя из кожи вон лезть из-за чего-то, коли все равно этого не добьешься.

– Как это не добьешься? – Кашфулла разгорячился. – Стог везти – значит, богатство добыть, не так разве?

– Ладно, не буду тогда толковать. – Женщина обиженно нахмурилась. – Сам же попросил...

– Тебе слова не скажи – обижаешься. Ну-ка, попробуй дальше разъяснить, прикинем потом, что сбудется. Вообще-то я в сны не больно верю…

Странный сон заставил Кашфуллу изнывать от любопытства. Особенно волновал стог сена – знак большого богатства. Любопытно, откуда оно свалится – найдет целый горшок золота или сын, Хисам, вырастет и станет купцом-богатеем? Интересно все ж таки.

– Саман лепить… Не прибыльное это дело, муженек. А вот лошадь, особливо тяжеловоз, – к удаче.

– Так-так-так… Говорю же, к богатству. Толкуй, толкуй… – Кашфулла сказал это так радостно, будто вот-вот распахнет дверь – и предстанут перед ним сказочные красавицы с подносами, полными золота и серебра. Войдут, завалят избу сокровищами и уйдут.

– Вот и все, остальное пусть тоже к добру будет, – сказала женщина и присела рядом с мужем.

Кашфулла хорошо понимал, что под «остальным» она подразумевает шайтана.

– Ты все-таки скажи, чтоб в душе-то камушек не оставался: к чему бы то, что Хисам во сне с шайтаном сдружился?

Глядевшая в устье печи Хаерниса безучастно и сухо ответила:

– Во сне сдружиться с бесами – значит, в грехе увязнуть… А то, что лошадь вырвалась и убежала, – к потере удачи. К тому же, говоришь, Хисам с крыши упал… – Женщина говорила, словно в забытьи, для нее в этот миг даже Кашфуллы не было рядом. – Может, говорю, муженек, не к добру, что наш Хисам за этими комсомолами увязался? Они ведь не то что муллу, даже Аллаха задеть норовят…

– А где сейчас Хисам? – тихо спросил у жены Кашфулла.

– Видать, опять возле сына Исмагила крутится. Не отстает ведь, всюду за ними ходит… – Хаерниса помолчала. Затем, то ли вспомнив о самоваре, то ли желая поднять мужу настроение, резко вскочила.

– Не будем-ка попусту горевать, словно в воду опущенные. Какой бы сон ни увидел – надо в лучшее верить. У сна ведь шея тонкая, что лыко. Растолкуешь к добру – победит хорошая сторона, будешь дурного ждать – дурная сторона осилит. Потому и нельзя рассказывать о нем кому попало. Мы с тобой знаем – и хватит на этом.

Кашфулла восхитился мудростью своей жены. Полушутя, полусерьезно сказал ей:

– Тебе бы знахарством заниматься и повитухой стать. А то люди голод пережили, и давай на радостях детей строгать, как зайцы.

– Видать, нарочно так говоришь, раз я больше родить не могу, – ответила Хаерниса и тяжело вздохнула. – Кабы не голод этот, не заболела бы, рожала бы тебе сыновей одного за другим…

– Не-ет, родная, я вовсе не это сказать хотел. Язык без костей, пока голова скумекает, он и лопочет себе, – принялся оправдываться Кашфулла. – Нам на смену и одного сына, слава Аллаху, достаточно, лишь бы здоров был. Вон ведь, двенадцать лет всего, а уже социализм собирается строить!

– Это-то и пугает…

– Не пугайся, он дитя времени! Хватит и того, что мы с тобой всю жизнь спины гнули. С одной стороны, верно говорит Абдулла: муллы живут припеваючи, и Муратша не знамо кого из себя строит. Даже Исянгул этот и пленный Идрис…

Хаерниса хотела было напомнить мужу: «Да ведь они днем и ночью работают. А Идрис с Исянгулом даже сады начали выращивать, как русские», – но передумала.

 

Суюнче

«В 1926 году мы сумели заготовить к 1 апреля 434 млн. пудов хлеба. Из них вывезли за границу 123 млн. пудов. Оставалось, следовательно, в стране заготовленного хлеба 311 млн. пудов. В 1927 году мы имели к 1 апреля заготовленного хлеба 596 млн. пудов. Из них вывезли за границу 153 млн. пудов. Оставалось в стране заготовленного хлеба 443 млн. пудов. В 1928 году мы имели к 1 апреля заготовленного хлеба 576 млн. пудов. Из них вывезли за границу 27 млн. пудов. Осталось в стране заготовленного хлеба 549 млн. пудов. Иначе говоря, мы имели в этом году к 1 апреля заготовленного хлеба для потребностей страны на 100 млн. пудов больше, чем в прошлом году, и на 230 млн. пудов больше, чем в позапрошлом году. И все-таки мы имеем в этом году затруднения на хлебном фронте. Я уже говорил в одном из своих докладов, что эти затруднения были использованы капиталистическими элементами деревни и прежде всего кулаками для того, чтобы сорвать советскую хозяйственную политику. Вы знаете, что Советская власть предприняла ряд мер, имеющих своей целью ликвидировать антисоветское выступление кулачества…»

– Это-то мы знаем, товарищ Сталин, знаем… – Абдулла неожиданно для самого себя заговорил со Сталиным вслух. Походил взад-вперед по комнате. Подошел к столу, накрытому красной материей, и, опершись руками, повернул голову к двери. – Очень верно вы пишете, уважаемый глава государства, товарищ великий Сталин. Только вот не видно из Москвы врагов страны, капиталистических выродков – кулаков с наших берегов Кэрелек, Иргиза и Кэмелек…

«Ну а вы что делаете? Вы лично, товарищ председатель сельсовета? А руководитель артели? Вильдан-то куда смотрит?» Абдулла вздрогнул, заслышав голос, идущий то ли с неба, то ли из-под земли. «Тьфу-тьфу-тьфу», – он поплевал в разные стороны. Тут же завидев в этом пережиток прошлого, дрогнул всем телом и грохнул кулаком по столу, смачно выругался. Ополоснул лицо водой из рукомойника за печью и залпом выпил полстакана оберегаемого от чужих глаз самогона.

– Фу-у, проклятая, сколько ни пьешь, все равно горькая… – он понюхал свой рукав, закусил сухой краюхой из ящика стола, поворочал хлеб во рту. – Хо-о… Ну и режет! Из сил выбиваешься ради народа и Советской власти, черт-те что мерещится, так и подохнуть недолго. Не прочитаешь – тоже плохо. Как ни поедешь в волость (скоро вроде в район переименуют), только и твердят: «Учиться, учиться и учиться!» Без этого никак, оно и понятно, неграмотные люди не то что страной, даже аульскими невеждами управлять не смогут.

Абдулла снова взял в руки газету «Правда», вышедшую уже четыре года назад, 2 июня 1928 года. Читая каждое предложение, по-своему растолковывал его себе, составлял свое суждение.

«Выход – в переходе от индивидуального крестьянского хозяйства к коллективному, к общественному хозяйству в земледелии. К организации колхозов Ленин звал партию еще с первых дней Октябрьской революции. С тех пор пропаганда идеи колхозов не прекращалась у нас в партии. Однако призыв к строительству колхозов нашел массовый отклик лишь в последнее время...»

– Очень, очень верно говорите, товарищ Сталин. – Абдулла с наслаждением потянулся. Хмель, вначале обжегший нутро, понесся в голову, даря усладу телу. Хор-р-рошо! В мозгу будто что-то с клекотом закипело, увереннее ворочая жернова мыслей. «Все верно, дело строительства колхозов стало хорошо восприниматься беднотой. Но такие кулаки, как Муратша, суют палки в колеса общему делу. Сопротивляется и хозяйничающий в одиночку непоседа Исянгул. А Идрис возмечтал свой сад устроить. Только тем и занимается. Глядя на него, другие начали сажать картошку. А чтобы бедняка завлечь в строящийся колхоз, надо, чтобы он оставался бедным, пусть не работает на себя, а приходит в колхоз, в сельсовет. Не нужно, чтоб он на ноги встал, чтоб зажиточным был. Коли окрепнет, на себя работая, в сторону колхоза и глядеть не захочет».

Полы чулана заскрипели под тяжестью грузного тела. Вслед за ними пронзительно засвистели несмазанные дверные петли. В дом Совета вошел однорукий Вильдан. Видно, что выбился из сил, но рот до самых ушей.

– Суюнче! – выпалил он. – Суюнче, пляши или частушку спой…

Абдулла растерялся, не зная, как воспринять выходку вошедшего. Лучащееся майским солнцем лицо человека, доселе всегда серьезного, живущего со скрытым гневом, силящегося отомстить виновным в своем увечье, удивляло и пугало одновременно.

– Что выискал такого, чтоб плясать, как гусак возле гусят? – спросил Абдулла, собравшись мыслями.

– Ага, сперва спляши!

– Ладно, сплясать не спляшу, вон там за печкой хохлацкий самогон есть – принеси, налью.

– Ты меня знаешь, я к этому не особо… – Вильдан поколебался немного, хлопнул одной рукой по ногам, махнул покалеченной рукой. – Ну да ладно, дело святое, за такую весть и налить можешь, разве на войне да с партизанами мало попивал да с бабами без никаха мало спал…

Абдулла довольно осклабился. И самому не раз доводилось на войне хохлацких и белорусских девчат да баб где попало лапать. А в голод? Разве мало прошло через его руки девушек из его и близлежащих аулов, с торчащими с голоду ребрами, с исхудавшими грудями, но с пылкими юными телами?! Сколько грехов набралось – неизвестно, однако не раз в жизни получал он удовольствие от своей дикой необузданности. Вряд ли женщины, напуганные видом оголодавшего во всех смыслах вооруженного солдата с озверелым взглядом, в грязной, пропитанной потом одежде, испытывали что-то, кроме ужаса; да и девушки, пытающиеся спасти пухнущих от голода матерей и семьи, переступали его порог не из-за распутства и безнравственности. Мужику, не верящему в Бога, это безразлично. Главное – чтоб сам доволен остался. Есть у него и оправдание: ведь бабы с хуторов, где проходил фронт, не сопротивлялись, и здешние девчата сами бежали к нему, стоило показать краюху хлеба… Одна лишь Зулейха, о-о, эта Зулейха-а…

Его прежнее юношеское чувство к Зулейхе переросло теперь в черную ненависть. Да, в ненависть. Он ее ненавидит, ненави-и-идит…

Из-за печи показалась поднятая с бутылкой рука Вильдана. Потом вышел и сам.

– Ну давай, налей обоим и выкладывай суюнче! – суховато бросил Абдулла. Не терпелось узнать, что утаивает однорукий.

Вильдан достал из-под рубахи засунутую за пояс бумагу. Подождал, пока Абдулла пробежится по ней глазами. Тот онемел.

– Отк-к-куда, у к-кого достал? – запинаясь, проговорил он, уставившись на Вильдана.

– Из волости, откуда еще – ой, то есть, с района. Нашел повод в центр смотаться. Садриев вызвал и велел тебе отдать. Не сдержался, прочел.

– Плохо, что не сдержался. А вот за весть хорошую налей до краев и себе, и мне! – Глава Совета обнял председателя артели. – Молодец!

Когда стаканы опустели, Абдулла снова взглянул на бумагу. Там было велено ускорить строительство колхоза, составить список сопротивляющихся и предоставить в район.

– Вот это по-нашему, как мы и хотели, друг Вильдан! Зря, что ли, мы с тобой в холодных окопах за эту жизнь боролись? Напрасно, что ли, здесь Советскую власть установили и артель строили? Нынче и таким, как Муратша, считанные дни остались. С двадцать восьмого, поди, уже и труп Гайсы-муллы сгнил давно. Таких долго не держат, сразу к стенке. Вон ведь сам Сталин что сказал: «Продолжить давление на кулаков! Применять для кулацких слоев повышенную прогрессию налога!» Понял, товарищ председатель артели?

Вильдан на всякий случай тряхнул головой. Понял лишь одно: настает время поквитаться с Муратшой и ему подобными.

– Увеличим им с района налог, а коли не выплатят, против колхоза будут, – вон из аула. – Абдулла от души потянулся. – А уж потом, дружище, раздадим их скарб, в дом Муратши перенесем дом Совета. А в доме муллы школу откроем. Вот так-то, председатель артели, будущий председатель колхоза!

Тот все еще не мог уразуметь.

– А с законом как, кто право-то даст их добро отымать?

– Советская власть, кто же еще?! Вон, отняли же у русских помещиков: ни мельниц, ни маслобойных заводов не осталось. А чем башкир хуже русского? У нас своих спиногрызов полно. Тот же Муратша сотни десятин земли занимает, непоседа Исянгул после нэпа совсем разжирел, Идрис от голода в плену прятался, а как вернулся, в земле ковыряется, о саде мечтает, видите ли. Да просто детей своих мучает и жену эксплуатирует. Нынче женщина должна жить свободно, что хочет, то и делать может. А они…

– Тебе видней, ты давно уже на партийной работе, – сказал Вильдан. – Впрочем, и я партизан…

Абдулла взглянул на него исподлобья. «Честнее тебя большевика не было бы, кабы в голодное время чужую корову не зарезал», – прочел в его взгляде Вильдан.

 

Подпись

Вильдан всю ночь не мог уснуть. Ворочался, вставал, выходил на улицу. Уж сколько ночей нет покоя у него на душе: гложет, обжигает, душит… Особенно после того, как посадили в телегу семью муллы – престарелую старшую жену и молодую жену средних лет, малолетних ее детей с махоньким узелком, и отняли дом, скарб и всю скотину. Самого Гайсу-муллу увели еще в 1928 году. Из центра прибыли трое солдат, схватили его, будто дезертира, и увели под дулом ружья. Народ собирать, сход зазывать да речи толкать не стали. Просто вызвали троих коммунистов, активистов… и все на этом. Абдулле и нарочному Саиту велели подписать какую-то бумагу. Третьим был Вильдан. Сам ставит подпись, а увечная рука дрожит. Впервые в жизни дрожала его рука. Не дрогнула, когда первый раз на войне направил ружье на немца и нажал на курок, не дрожала и тогда, когда, будучи партизаном, стрелял в белых (а в голове проносилась мысль – возможно, это твой родственник или односельчанин!). А тут задрожала. Позже пытался себя успокоить: «Не может мулла быть другом большевику. А коли не друг и не родственник – выходит, враг». Не вышло. Казалось, какой-то голос изнутри, из глубин сознания, твердил ему: «Ты, дьявол, своими руками вынес приговор верующему человеку, человеку на пути Аллаха. А ведь когда тебя должны были забить камнями за воровство, именно он спас тебя от смерти».

Ох, воровство… Нет, ни в муллу, ни в Аллаха не верит Вильдан. Однако как объяснить самому себе, отчего он, с детства нанимавшийся пасти скот, даже в самые голодные дни не коснувшийся ни кусочка чужого хлеба, позарился вдруг на единственную корову своей родни?! Что нашло на него тогда: наущение дьявола или не выдержал воя голодных волков в животе – не понять до сих пор. Нет, не по-людски поступил Вильдан, не по-большевистски!

Не по-большевистски… А разве нынешнее изгнание семьи муллы из аула и изъятие их имущества не равно давешней краже коровы у Зулейхи? Отнять дом, построенный еще отцом и дедами Гайсы-муллы, разбазарить накопленное поколениями имущество – да разве это не побольше, чем корова, будет?! Зарезать чужую корову – незаконно, а разграбить честно накопленное имущество – законно. Не поймешь…

Ох, эти взгляды: взгляд муллы, уже еле двигающегося, глаза его жен и детей…

Иногда Вильдан даже подумывает: и зачем только его не забили тогда камнями? Не испытал бы такого позора… А внутренний голос отвечает: кто бы тогда за твоими детьми смотрел? И не смогли бы родиться нынешние… Однако такой ответ не успокаивал душу, не утолял его жажду, давал облегчение лишь на время. Совсем как прежде, когда пил травы, приготовленные старухой Хадисой: унимает боль, казалось бы, лечит, но спустя немного времени душа и тело снова требуют этой настойки.

Ответ он услышал четыре года назад от того же Гайсы-муллы. Перед тем, как солдаты вывели его из сельсовета, мулла резко обернулся и обратился к ним:

– Братишки, наверно, не увидимся больше, разрешите хотя бы вам троим сказать последнее слово.

Все насмешливо ухмыльнулись. Лишь только рассыльный, а говоря по-новому, секретарь Саит и Вильдан стояли молча. Показалось, мулла вот-вот скажет что-то такое, отчего дрогнет все сущее.

– Ну, говори, старикашка, только Аллаха не впутывай, большевики в него все равно не верят, – процедил Абдулла. – Ну и где этот Аллах, которому ты всю жизнь поклонялся, твой Бог, которому русские молятся?

– Ты Аллаха не оскверняй, Абдулла. Не о том мое слово. Впрочем, тебе, похоже, бесполезно говорить. Коли человек от своих родных отрекся, других и подавно не поймет, не оценит. К тебе обращаюсь, Саит-кустым. Ты человек честный, только мнения своего не имеешь. Поручения исполняешь, тем и живешь. Греха нет, дозволенное Аллахом дело. Но все дело в том, кому служить. Подумай об этом. – Мулла помолчал. – Кабы хорошему человеку служил, было бы благом, а так только грехи копишь…

– Ну-ну, говори, интересно. – Абдулла принялся сворачивать цигарку. – Не останавливайся, вон скажи и про красного партизана Вильдана, которому ты руку отрезать велел. Валяй, мулла-абзый, времени у тебя мало.

– Твою руку не я отрезать велел, Вильдан-кустым, сыздавна так поступали. Коли в чем-то ошибался, не у похитителя чужого скота прощения просить буду, Аллах сам рассудит. Тебе могу сказать одно: ты тоже честный человек, хотя в тот раз чужое тронул. Благодари Аллаха, что сегодня жив, и покайся. То, что тогда тебя тогда камнями насмерть не закидали, – только по воле Всевышнего. Аллах оставил тебе жизнь, чтоб ты прежние грехи искупил. Ты это пойми. Чтоб больше в грехе не увязнуть, остаток жизни в раскаянии провести. Коли снова на грех пойдешь, прежние умножатся, не только сам, даже дети твои его не смоют, на свой род проклятье навлечешь. А его смыть, кустым, ой-ой…

Эти слова не давали Вильдану покоя. Хлестали его по сердцу. Сколько бы он ни твердил, что он-де большевик, не верит в Аллаха, но не мог избавиться от собственной природы, от того, что за тысячелетия впиталось в кровь его предков. Язык произносит: «Не верю», а где-то в глубине внутренний голос шепчет: «Покайся, даже не думай об этом, не впадай в грех из-за этой дьявольщины». И сейчас этот голос говорит ему: «Разве и твоя подпись не была большим грехом, разве и ты не точил нож на муллу?!»

А ведь его подпись завертела точило для ножа не только против Гайсы-муллы, но и его стареющей старшей жены, младшей жены в самом расцвете ее материнства и двух малых детишек. Нынче семью муллы в Сибирь сослали, а завтра кого?

Грех… Вильдан помнит, как в партизанах они ходили «зачищать» одну русскую деревню от белых. Деревенька была почти пуста, все сбежали. В такое время особенно тщательно прячут девушек и молодых женщин. В самой деревне сражения не было. То ли командир белых был расчетлив, то ли боевая позиция того требовала, однако разведка доложила о размещении остатков белого отряда вдали от деревни.

Бой был жесток. С обеих сторон пролилось много крови, много душ было загублено. Все это было привычно Вильдану. Лишь одно никак не дает покоя. Основная сила белых была уже уничтожена. Из оставшихся кое-кто спрятался в лесу, а кто-то… Эх, кабы не было этого «кого-то»… Один не отошел от своей запряженной лошади. Обнял лошадь за голову и стоит. Вильдан, мчащийся верхом, в запале и горячности поднял саблю. И увидел: совсем еще юный паренек умоляюще смотрит на него голубыми глазами, губы подрагивают… Вильдан вскинул саблю, но не смог ее удержать в этом положении. Мысль об этом пареньке всего на какую-то долю мгновения не успела дойти до его мозга. Сабля опустилась. Ах… По лицу паренька вначале пролегла почти незаметная линия, а затем она начала алеть и шириться. Эх, война…

После того случая Вильдан снял со своей папахи косую красную ленту. Она была как след сабли на лице того мальчика…

Подпись на белой бумаге, поставленная четыре года назад, разлучила с родной землей муллу, а несколько дней тому назад – его семью. Всего один росчерк, всего-то… Словно следы чернил из-под пера – капли крови от почти невидимого следа сабли. И ширится этот след день ото дня. Сердце сорвалось с места и не находит дороги обратно. И будто всей его сущностью, каждой его клеточкой с каждым днем все сильнее завладевает дьявол.

 

Сев, или «Шаг ускоришь – лошадь вспотеет»

1932 год, май

Артель «Кэрелек» приступила к севу поздно. Около пятнадцати семей объединили имеющиеся плуги, деревянные грабли и дружно принялись за работу. Сколотили артель наподобие колхоза. На дюжину с лишним семей пришлось четыре лошади, коров было всего пять. Их закрыли в пустом сарае покойного старосты. Приходили ухаживать за ними по очереди. Овцы остались в своих сараях. Так начали свою работу члены артели. Вильдана выбрали председателем. Его обязанность – подгонять тех, кто увиливает от работы, находить и чинить рабочие инструменты, договариваться и привозить семена для сева. К тому же, коли потом возникнет колхоз, эти самые артельщики станут его костяком. Нынче, в разговоре перед началом сева, толковали об этом.

– Видать, последний раз артелью сеем, агай-эне, – начал Вильдан.– Скоро колхозы организуют. А в колхозе и работать легче да веселее…

– Ну и какая разница между колхозом и артелью? – полюбопытствовал Кашфулла.

«В каждую бочку затычка!» – чертыхнулся про себя Вильдан. Откуда ему знать, в чем разница? Однако прослыть неучем не хотелось, и он повторил то, что слышал от Абдуллы:

– Подымемся на ступеньку социализма повыше. Объединим артели и построим большой колхоз. Ну а потом государство даст семян для сева, даже трактор…

– Ого-о-о… – протянул кто-то.

– Да-а… – подхватил второй.

– Не может быть! – усомнился третий.

– Как не может? Раз товарищ Сталин сказал, все так и будет! – То был Кашфулла. Словно испытывая Вильдана, он снова задал вопрос: – Вильдан, мой мальчонка прямо-таки бредит этим со-соци… ох, понял, в общем. Ты скажи, в это время деньги будут?

Все опешили: с одной стороны, подивились рассудительности Кашфуллы, с другой – оживленно ждали ответа. И вправду, будут ли деньги на следующей ступени социализма? Вильдан запнулся. Ну и язык у этого Кашфи! Но делать нечего, вопрос задан, придется отыскать ответ, да такой, чтобы хорошей отповедью Кашфулле стал.

– Для политически безграмотных поясняю, – это явно было сказано нарочно для Кашфуллы, – будут ли деньги при развитом социализме и коммунизме… Ну, у кого деньги есть, у того будут, а у кого их нет – не будет…

Все озадачились. Выходит, у таких, как Муратша, будут, а у таких, как Кашфулла, – нет? Тогда к чему вообще колхоз?

– Политически безграмотным поясняю еще раз: у кого денег нет, идет в лавку и просто под расписку берет нужную вещь.

– Как это под расписку?

– В долг, что ли?

Вильдан вконец запутался.

– Вот тебе, Кашфи, коли нужно конфет и чая, идешь и берешь под расписку. Но не лишнего. Столько, сколько нужно…

– И одежду?

– Ага, и одежду, и кумган… – Вильдан почувствовал, как в нем закипает гнев. – Ну все, хватит! Пора к севу приступать, а вы глупыми вопросами голову морочите.

– Мальчишки за яйцами пошли, не вернулись еще. Покатать надобно…

– На черта тебе эти яйца? Время поверий прошло, давайте вешайте лукошки и начинайте! – Вильдан и сам понимал натужность своих слов. Обряд есть обряд. Но страшное нынче время: доносы за доносом. Могут сообщить в район: мол, не отходит от пережитков прошлого, а там и партбилет отнять могут. Потому и повел себя, как Абдулла. – Поторапливайтесь, начиняйте сеять. Вон Муратша с семьей уж давно копошится…

…Поле Муратши. Здесь радостно суетится вся семья. Нет, они не взяли лукошки для семян. Нынче в семье Муратши праздник: собираются испытать купленную зимой сеялку. Запрягаешь пару лошадей в длинные оглобли, и, когда они тихонько двинутся, зерна из ящика сеялки начинают падать по одному. С каждым поворотом колеса в маленькие ячейки закладываются новые семена. Вот это чудеса времени! Диву дашься…

Запрягши лошадей в приготовленные сеялки, Муратша подошел к краю поля. Посмотрел на пустой минарет оставшегося без муллы аула и, мысленно попросив у Гайсы-муллы (может статься, уже покойного) благословения, повернулся в сторону киблы.

– Теперь, Гульгайша, Бибиасма, дети, благословим доброе дело и прочтем мирскую молитву. Коли будут ошибки, да простит Аллах Всевышний.

Договорив молитву, все произнесли «аминь». Затем Муратша обратился к сыну и подоспевшему на помощь Исянгулу: – Ладно, доверимся Аллаху.

Исянгул подстегнул лошадей приговаривая:

– Аллах Всевышний, одари нас своей щедростью… Богатства прибывающего-убывающего, спокойствия духам предков… Изобилия сиротам! Корма скотине! Изобилия птицам! Пищи семьям и детям!

В прежние времена, когда сеяли вручную, принесенные яйца катали перед сеяльщиками. В этот раз покатали их чуть подальше от лошадей, а когда прошла сеялка, положили вслед за ней. Гульгайша с Бибиасмой катали яйца и приговаривали:

Земля-матушка! Дай свою силу!

Дай разок, трижды дай.

Всю свою силу тебе даю, земля!

И труд мой для тебя, земля!

Лишь у Муратши неспокойно было на душе. Необъяснимая тоска охватывала его, одолевало непонятное уныние. Казалось, вера в грядущие дни совсем иссякла. Для кого он сеет? И в прошлом году пол-урожая отняли в качестве налога. Во время нэпа он и сам подумывал: «Хоть и противлюсь Советской власти, а ведь она народу землю дала, разрешила излишки урожая продавать». Но теперь понял, что то было лишь обманом для отвода глаз. Эх, жить бы одним днем, ни о чем не думая, как Кашфулла и другие артельщики! Да не такой он человек. Видимо, сам Господь повелел его роду об общих делах заботиться. Потому его предки, когда народ поднимался на защиту своих земель и российских границ, снаряжали войска лошадьми, не жалели денег на вооружение, не раз сами возглавляли борьбу. Калмыки ли, киргиз-кайсаки или дикие казахи земли захватят, русский ли помещик плутовством их заберет – люди из рода Муратши всегда были в самой гуще борьбы и спора. Это сейчас подрубили их под корень: урезали земли, выдумали непосильные налоги. Вон в прошлом году чего удумали – Абдулла зашел к нему и приказал: «До завтрашнего вечера должен заплатить столько-то налога!». О Аллах, как можно за ночь собрать столько денег для налога?! Так-то вот, не вошедшие в артель отдельные хозяйства облагаются разными денежными налогами, да еще зерно, мясо и яйца сдавать обязаны.

Глядя на детишек, собирающих яйца, Муратша то вздыхал, то радовался, просил у Аллаха здоровья и благополучия.

…Оживленный гул стоял и на поле артели. Покуда мальчишки набрали по аулу яиц и прибежали на поле, сеяльщики дошли до края и повернули обратно.

– Не торопитесь, агай-эне, чтоб незасеянного места не оставить. Исянгул с Муратшой за лошадьми какую-то штуковину прицепили, да разве взойдет, давайте-ка перегоним, – старался подзадорить артельщиков Вильдан.

– Перегоним, ясное дело!

– Мы ж по-дедовски сеем!

Поддержав других, Кашфулла не преминул и сам ввернуть словечко:

– Как говорится, еле ходишь – бай ругает, а шаг ускоришь – лошадь потеет. Вообще-то, ямагат, как хорошо, оказывается, что артель есть, а коли колхоз будет, и подавно лучше станет. Ведь в одиночку-то человек без передыху горбатится: от зари до вечера вкалывает, головы не подымая. А здесь ходишь, как все, – и хватит с тебя. Благодать какая, дома ни лошади, ни коровы. Из артели приносишь молоко… и все! Зачем скотина?

– Ох, язык твой, Кашфи, когда-нибудь влипнешь из-за него, – Вильдан то ли намекнул о наушничестве, то ли пошутил – не поймешь.

– А что, не правда разве?

 – Неправда. Думаешь, кто присмотрит за артельной скотиной? Животных тоже надо кормить да поить!

– Хы, я что, дурак, чтобы колхозную скотину кормить?! – выпалил Кашфулла и тут же, осекшись, повернул на другое: – Ну что, может, споем, агай-эне? Что ни говори, сев для нас как праздник.

– Только не громко, ладно, Кашфи? Мы расслышим, и хватит, – Вильдан все побаивался слухов. – Люди не поймут…

– Ба, да разве песню в погребе петь? Песня на весь свет звенеть должна. Вот так:

Берега Сазы ласкают взор мой –

Зимовали тут отцы и деды.

Звенят серебряные монеты

На украшениях молодых невесток.

 

Берега Сазы, ай, ширь широкая,

Летовали тут отцы и деды.

Раскинув в этой шири белые юрты,

Вволю пасли кобыл.

 

С берегов Сазы, ласкающих взор,

Изгнали всех башкир.

На земли опустевшие

Забили межи свои.

 

С катайской, кыпчакской, бурзянской сторон

Ушли наши отцы и деды.

Упустили мы родные берега Сазы,

И рыдают теперь наши дети…

 

Никто не осмеливался нарушить тишину, наступившую после звучной, за душу берущей песни. Один лишь Абдулла, поджидавший сеяльщиков на краю поля, с издевкой усмехнулся:

– Что, Кашфи, пободрее песни не нашел? Вспоминаешь Сазы, так она в ханских временах осталась! Вон про коммуну сколько песен есть, и про вождя нашего, отца народов Ленина…

Кашфулла попытался неловко пошутить:

– Не знаю, моего отца, кажись, по-другому звали…

Абдулла взбеленился, побагровел лицом.

– Я тебя в остроге сгною! – заорал он. – За язык повешу!

Кашфулла не ответил. И все же спохватился, поспешил задобрить председателя:

– Я не в политическом смысле, а в прямом. Впрочем, даже с политической стороны наш великий вождь Ленин никак не может быть отцом народов. Он ведь не со всеми женщинами…

Молчание. Страшное молчание. Казалось, Абдулла вот-вот изойдет криком. Он налился кровью до предела. Но промолчал. И вправду, не сам ли он допустил политическую ошибку? Если проводить Кашфуллу в нужное место, его длинный язык незнамо что выдаст, укажет на политическую хромоту Абдуллы. Вон и в указаниях партии велено «мягче обращаться» с народными массами.

Абдулла отозвал Кашфуллу в сторонку и, перейдя на шепот, сказал:

– Ты же, Кашфи, человек башковитый. Не болтай такого на людях, ладно? Хорошо хоть, те дубинноголовые ничего не поняли, – он по-дружески коснулся плеча Кашфуллы. – Ну да ладно, Кашфи, иди, работай. Словом, этого разговора не было…

Кашфулла, признательно кивнув, пошел наполнять зерном свое лукошко. Но душу Абдуллы окутала черная копоть, заполнила все его тело и застыла камнем возле сердца. То было и признание своего бессилия перед языком Кашфуллы…

 

Черный список

Тишина. Слышно лишь, как шмыгают носами, покряхтывают, прочищая горло, и вздыхают. В руках председателя Совета беспрестанно шуршит бумага.

– Да-а, – время от времени произносит он с удивлением, сам откидывает пальцами волосы со лба, вытирает выступившие капли пота рукавом. Наконец упирается глазами в Вильдана. – Ну, у тебя же обычно башка хорошо варит. На кого зло держишь, говори, самое время…

Тот невнятно бормочет: «Кто ж знал, что так выйдет…»

– Ты-то, Саит, почему не отвечаешь? Ясно, тебя самого понукать нужно: поди туда, принеси то… А комсомол чего молчит?

– У меня-то мнение имеется, только охота сперва старших выслушать, – ответил сын Исмагила Мансур.

– А ты скажи, – настоятельно потребовал Абдулла. – Чью семью сегодня же раскулачить можно? Ты пойми, мальчишка, – голос председателя посуровел, – кабы не Советская власть, вы бы всей семьей вымерли. А тому голоду не только засуха причиной, это дело рук тех, кого сейчас жалеешь, – скрытых кулаков, всяких капиталистических остатков. К тому же и нэпманы нынче богатеют, а ты их покрываешь, ни слова против не говоришь. Отец твой из-за таких, как Муратша, с голоду помер…

Мансур потупился, затем медленно привстал. Поправил волосы, прокашлялся. С серьезным видом начал свою речь:

– Товарищи, раз Советская власть требует сослать из нашего аула семь семей, а их имущество задешево продать беднякам, этими деньгами оплатить налог, стало быть, так нужно. – Мансур осмелел, заговорил как по писаному. – Много ли это для малого аула, семь семей? Ясное дело, нет. У нас нынче и нэпманов хватает, и других, таких, как Муратша. К примеру, возьмем Исянгула. После нэпа он бессовестно богатеет.

– Исянгу-ул? – удивленно протянул Вильдан, тревожась за судьбу друга детства, с которым вместе пасли скот. – Да ведь он на наших глазах старался, день и ночь корпел, своим трудом поднялся. К тому же куча детей, да еще двоих сирот к себе взял.

Абдулла резко оборвал его:

– Ты что, Вильдан, ничего не помнишь? Тех сирот мы в детдом отправить должны были, эка невидаль, Исянгул их у себя оставил. Для чего? – Он выпучил глаза. Вильдан не выдержал его взгляда – стиснул зубы, опустил голову. – Потому как Исянгулу батраки нужны были – рабсила! Исянгул нынче слуг держит! Пиши, Саит: Муратша – в первую очередь, второй в списке – Исянгул.

Остальные молчали. Воспользовавшись этим, Абдулла снова взял присланную из центра бумагу.

– Слушайте и пораскиньте мозгами. Сказано, что сегодня мы должны прийти к единому мнению и завтра же сообщить в центр, сколько семей отправим. Именно семь семей. Можно и больше, но никак не меньше. Председатель снова обвел взглядом троих «заседателей». – Еще раз читаю правила. Даже если чуток подходят под них – подпадают под раскулачивание. Даже коли родня здесь сидящим. Читаю.

Абдулла заново прочел «правила» о тех, кто попадал под топор раскулачивания.

Согласно этим правилам, вместе с зажиточными жителями аула в список попадали все крестьяне, вольно вздохнувшие в период нэпа. Читал, а перед глазами проплывали лица тех, кого должны были сослать в Сибирь, отправить в спецпоселения. Дочитав до конца, снова оглядел сидящих: те словно воды в рот набрали – понурили головы, прячут глаза. Лишь Вильдан, кашлянув, медленно заговорил:

– Ба, коли так, можно сослать каждого, кто окреп за последний десяток лет после голода, – развел он руками. – Ну ладно, муллу отправили, еще один богатей – Муратша, да остается его сын Сабир, что торгует с узбеками и киргизами. Может, хватит этих? Говорите что хотите, но лично я против, чтоб Исянгула отправлять.

– Ты… ты – коммунист! – взъярился Абдулла.

На этот раз Вильдан держался крепко. Осмелился глядеть Абдулле прямо в глаза. Он почувствовал, как растет его самоуверенность, поднимает голову запрятанная прежде гордость.

– Да, коммунист! Потому и против. Почему это из центра приказ дают на семь семей из аула? Аул голодом измучен, десяток лет прошло, а народ все никак на ноги подняться не может. И на тебе – семь семей!

Абдуллу, привыкшему за последние десять лет, что только он всюду прав, что вожжи власти окончательно перешли к нему в руки, словно громом ударило. Он оторопел:

– Т-ты ч-чего-о? – Он пришел в бешенство. – Я т-тебя… Партбилет на стол…

Вильдан, наоборот, успокоился. Процедил сквозь зубы:

– Не ты мне его выдавал, я его в окопе получил, в партизанах кровью своей заработал. Так что…

– Ага, Зулейха…

– Хватит! И за это сполна заплатил! И про то, что ты от смерти спас, не забыл, десять лет не перечил. Теперь хватит, больше греха на душу не возьму!

– Грех… Ха-ха-ха… Да ты размяукался, будто кошка муллы, большевик?!

– Знаешь, без моего голоса и подписи вы не то, что семь семей, ни одну сослать не сможете. Да, партия велела, значит, приказ выполним. Голова не работает, но приказ исполнять приучены. Вчерашние солдаты мы. Только партия же не велела ссылать именно Исянгула. Я против, и все на этом.

Абдулла хорошо понимал, к чему клонится дело. Надо во что бы то ни стало успокоить Вильдана, не то и вправду не подпишется. А «сверху» требуют семь семей. Откуда он их возьмет?

– Ладно, ладно, друг Вильдан, угомонись. Протокол еще не подписан. Опись дому не сделали. Просто перебираем подходящих людей. И вообще, товарищи, из зажиточных не высылаются такие, – председатель снова схватил бумагу. – Например, здесь говорится: если в семье нет работоспособных мужчин от восемнадцати до шестидесяти, то остальных можно не отправлять. У нас есть зажиточные семьи без мужика?

– Есть! – вскочил с места комсомолец Мансур. – Кыдраса семья, что против красного отряда вилы поднял.

– Да ведь Кыдрас дюжину лет под землей лежит, – еле слышно прошептал Саит.

– Ба, я и забыл про его семью! – оживился Абдулла. – Нынче-то его сын подрастает, весь в отца, на Советскую власть зуб точит. Сколько ему нынче?

– Девятнадцать, моего года он, – ответил Мансур. – С детства вместе играли, всегда нашу власть ненавидел. К тому же вон трех коров держит, двух лошадей, овец не счесть, ульи имеются… Товарищи, они же полностью подходят под правила раскулачивания, под указания партии.

– Верно, – подытожил Абдулла. – Семье противника Советской власти в ауле не место. Чтоб от их роду-племени духу не оставалось.

Мансур с важным видом – дескать, и его слово вес имеет – сел обратно, постукивая пальцами по столу. Остальные промолчали. Верно, испугались, что, защитив семью Кыдраса, в голодное время поднявшего вилы против командира продотряда, «испачкаются» сами. Кроме того, видимо, никто не хотел соседствовать с таким же проворным, горячим, смелым, как отец, не отстающим от него и могучестью тела новым Кыдрасом.

– Вот ведь, Вильдан, и без Исянгула людей хватает, – широко улыбнулся Абдулла. Затем продолжил читать «правила»: – Так, с согласия ссылаемых членов семьи детей до десяти лет либо взрослых старше шестидесяти пяти можно оставить у родственников. Это также осуществляется с согласия родственников и распиской, то есть с заполнением нужных бумаг. В общем, сами понимаете: кому нужны неработоспособные дармоеды в Сибири и других местах ударного строительства? Читаю дальше: семьи бывших партизан, людей, имеющих заслуги перед революцией, а также людей, отслуживших в рядах Советской Армии, остаются, как и семьи членов ВКП(б) или комсомола…

Молчание. Никто не произнес ни слова. Вильдан, глядя на паутину в углу, погрузился в свои думы. Ему, кажется, и не важно, кого нынче вышлют из аула. Главное, чтоб Исянгула, друга детства Исянгула не тронули… Комсомолец Мансур тоже молчал, беспрестанно постукивая пальцами по столу. Старался обуздать свою горячность, свойственную юности несдержанность. Раз велит партия, он готов махом решить судьбу приходящихся ему родственниками людей. Саит порывается что-то сказать, выразить терзающие его изнутри чувства. Нет, никому не ведомо, что кипит в его груди. А что бы сказал Саит, если бы эти чувства вырвались наружу? Наверняка воскликнул бы: товарищи, не надо забывать о доброте Муратши в голодную пору и о тяжелых временах после голода, давайте сообща воспротивимся указанию центра, вынесем решение, что никого из нашего аула изгнать не можем, ведь невдомек московским партийным вождям, кто таков Муратша, Исянгул, сын Кыдраса и все остальные. Да, сказал бы так. Собрал бы весь народ на сход, поднял бы руку против приказа центра. Сказал бы, собрал бы, поднял бы. Кабы не это «бы»…

– Чего молчите? – Абдулла, насупившись, обвел всех злым взглядом. Затем махнул рукой – дескать, что с вас возьмешь. Начал потихоньку свирепеть. – Ну, что воды в рот набрали? Ладно… Ставлю вопрос иначе: кто против Советской власти, поднимите руки.

– Абдулла, ты не заговаривайся, – пробормотал ошарашенный Вильдан. – Да кто ж из нас будет против Советской власти?

– А коли не против, стало быть, обязаны выполнить решение этой самой партии и выслать из аула семь семей. – Абдулла ликовал. Вожжи снова в его руках. Ох и здорово сказанул, подумал он, все хвосты поджали. – Так, составим список. Предложения?

– Семья Кыдраса, – поспешил втиснуть свое слово Мансур. – А еще Муратши и его сына Сабира…

– Так, три уже есть, – Абдулла ждал остальных. – Саит, чего молчишь?

Саита заколотило, бросило в жар и холод, по телу пробежали мурашки. Он почувствовал, как горит лицо. Застыдился своей слабости. Совесть уговаривала: «Скажи, нет в ауле таких семей», а партбилет словно твердил: «Врешь, назови кого-нибудь». Победил второй – он взял и назвал …Исянгула!

– Исянгу-ул… – Голос его был едва слышен.

– Кто-о? – Абдулла не поверил собственным ушам.

– Кто, ты сказал, Саит-агай? – То был Вильдан.

Саит, видимо, найдя поддержку в глазах Абдуллы и комсомольца Мансура, повторил уже уверенно:

– Исянгул! – Подручный почувствовал себя не простым подручным, а настоящим большевиком. Да, коммунистом, имеющим свое мнение, способным отстаивать свои убеждения. – Почему Исянгул? Верно, в тот голодный год он не дал отправить в детдом двух сирот, оставил у себя. А почему? Абдулла верно говорит – чтоб подготовить себе рабсилу. Я сам слышал, как жена Исянгула сказала: «На их дочке сына женим». Вот и сбылись их задумки. Сегодня эту девушку сосватали за своего сына. Прислугу держит, батраков держит нынче Исянгул!

– Да ведь это обычное дело – невесту сосватать. Девчушка в их семье выросла, любят они с парнем друг друга. Что в этом дурного? – Вильдан вконец растерялся. Огляделся в поисках поддержки. Но все были безучастны.

– У меня предложение такое, – заговорил Абдулла, – отправить Исянгула с женой, а женатого сына с невесткой оставить как отдельную семью. Ребенка младше десяти, коли брат возьмет под расписку, оставить. Исянгул с женой уже одна семья, а оттого, что двое детей старше десяти лет уйдут с ними, ничего не случится. Пиши, Саит, четвертая семья из аула – Исянгулова!

Вильдан не соглашался. Ходил по комнате вдоль и поперек.

– Ведь ты, Вильдан-агай, не против решения партии, не супротив Советской власти? – Мансур незаметно ухмыльнулся. Откинул прядь волос со лба. Забарабанил пальцами по столу. – Ну, если не против – проголосуем!

Вильдан не стал поднимать руку. И все же большинство проголосовало за изгнание Исянгула. Вильдан смог лишь проговорить: «Я не против Советской власти, а против высылки Исянгула». Про себя решил: «Сразу после заседания надо предупредить Исянгула, пусть бегут отсюда». Словно угадав его мысли, Абдулла предупредил:

– Так, Саит, записывай: если вдруг те, кто в списке, из аула сбегут, вместо них отправлять детей и родственников!

Заседание окончилось. Все поспешили по домам. Один лишь Вильдан, не дойдя до дома, остановился возле дома Исянгула. Младший сын Исмагила и сын Кашфуллы проследили, как он зашел к другу детства.

 

«Доносчика растить не буду»

Кашфулла последнее время сильно изменился: то задумывается, бросая взгляды поверх Кэрелек, уставясь в сторону степи, то почти целыми днями лежит, не отрывая глаз от сучка на потолке. Хаернису очень беспокоит поведение мужа. Не хватало того, что их сын ни на шаг не отстает от сына Исмагила, комсомольца. Особенно с тех пор, как стал этим самым, как его там, пионером. Женщину всерьез обуяла тревога. Находя разные поводы, она крутилась возле мужа: кипятила чай, присаживалась рядом, гладила по голове. Тот молчал, и она, шурша, уходила в чулан, подметала двор, находила другие мелкие заботы. А Кашфулла все лежал. Лишь изредка выходил во двор и всматривался в степную даль.

Вот и сейчас он, прислонившись к недавно сваленному саману, уперся взглядом в тучи, сгущающиеся над степью. Ох, тучи! Кабы вы знали, что творится в его душе, тучи… Будто борются внутри шайтан и ангелы добра. Только-только начнет побеждать один, не сдается второй, снова берет верх первый, потом опять второй. А Кашфулле тяжко – тело что тряпка, все сознание пронизано безнадежностью. О сыне своем он тревожится, о его будущем. Отец, вчера еще радовавшийся, когда родная кровинка пришел с повязанной на шею красной тряпицей, веривший, что его дитя станет строителем соци… социали… эх, язык не поворачивается, социализма, отец, представлявший этот самый социализм в виде красивых домов и дворцов, увидев, что его сын слоняется по улице, не понимая, что строит, он окончательно в нем разуверился. К тому же сын менялся день ото дня. Приносил разные тревожные известия: мол, скоро Муратшу выгонят из аула, свалят минарет мечети. Хвастался, что ему поручили важное дело: проследить, куда Муратша спрятал свое зерно, что делает Исянгул и другие середняки. Ох, дурные вести…

Внезапно Кашфуллу словно молнией ударило: что-то пронзило его мозг и осветило мысли яркой вспышкой. Надо пойти к комсомольцу, сыну Исмагила, главному подстрекателю сына! Пойти и попросить, чтоб не морочил тому голову, а коли не поймет – схватить за глотку!

Увидев, как муж заполошно вошел в дом, Хаерниса бессильно опустилась на лавку.

– К-ка-ка… – она силилась проглотить подкативший к горлу комок. – Ч-что с-случ-чилось?..

– Ничего. Возьму Исмагилова комсомольца за глотку, сына домой приведу. Шагу не дам ступить в сторону Абдуллы, комсомольцев и вора Вильдана. Хватит! Как-никак я покуда еще Кашфулла, Каш-фул-ла!

Женщину не на шутку перепугала невиданная запальчивость мужа, она взмолилась про себя в страхе, как бы он в порыве гнева не сотворил чего-нибудь дурного.

– Ладно, Кашфулла, сходишь, сходишь, – попыталась она урезонить мужа. – Верно ты говоришь, только… Давай-ка сперва чаю с душицей попьем, он успокаивает, и голова прояснится. Тут, муженек, трезвая мысль, даже хитрость нужна.

– Не-ет, я еще Кашфулла, и если меня разозлят… – Мужчина размашисто зашагал по дому. Клубок первой вспышки гнева постепенно распутывался. Наконец он рухнул на лежанку. – Все равно, жена, покуда корявое дерево не срубишь, солнца не увидишь. Пока не избавимся от этого Мансура, Хисаму покоя не будет.

Хаерниса знает – если Кашфулла перешел на пословицы и поговорки, значит, успокаивается. Она быстренько потянулась к старому сапогу, чтобы оживить самовар.

– Верно говоришь, без этого никак. Только когда рубить будешь, как бы щепки далеко не полетели. Чтоб и тебе, говорю, попреков не досталось, и Хисама от бесовской дорожки отвадить…

– Оно верно… – Кашфулла не отводил взгляда от дырки на потолке. Эта дырка словно мягко успокаивала, заставляла задумываться, втягивала все дурное и уносила его куда-то далеко-далеко, за Каф-тау, в неизвестность. – Оно-то верно, женушка, ну да ладно, поспешишь – людей насмешишь, попью чаю и пойду проведать Мансура. Парень не дурак, поймет. В крайнем случае, скажу про завещание Исмагила-курдаша, наверняка до сердца проберет.

– Коли оно у него есть, коли хоть чуточку болит – поймет. Вот только не похож он на понятливого, Кашфи, нет у него искорки в глазах. – Хаерниса подсела к мужу и унеслась мыслями в дальнюю даль. – Ох, не знаю, внутри будто пусто все и тревожно как-то, аж страшно становится…

– Не горюй, все обойдется… Может, и зря беспокоимся, женушка? Говорят же, какое время – такие и дети, может, нынче и надо так жить, с волками по-волчьи выть, а? – Кашфулла тщился успокоить жену и сам же ждал от нее поддержки и утешения.

– Так-то так, да только настораживает, что грозятся минарет повалить, Муратшу с семьей прогнать. Кабы не взял на себя грех несмываемый… Вон ведь, на ночь его доносчиком поставили…

Последние слова Хаернисы снова взбудоражили растревоженное сердце Кашфуллы. По всему телу пробежала горячая волна, заставив вскипеть кровь.

– Не-ет, Хаерниса, не знаю, как ты, но я у себя дома суку растить не намерен! Сам всю жизнь досыта не ел, гол был как сокол, да на такое не шел. И сыну не позволю!

Хаерниса успела лишь проговорить: «Только ты, Кашфи, помягче с дитем…», как дверь за ним захлопнулась.

Дом курдаша Исмагила… Кашфулле часто доводится проходить рядом, однако он не заходил внутрь с тех пор, как в голодные годы похоронили хозяина. Когда проходил мимо, это унылое зрелище не так бросалось в глаза: наполовину затянутое перепонкой окно, саманные стены с облупившейся глиной, торчащие стебли лебеды и лопуха, вымахавших по самый «пояс» дома, такие же неприглядные кусты на плоской кровле. А сейчас при виде этой тоскливой картины стынет душа. Было время, даже глина саманных стен этого дома излучала на весь аул тепло рук хозяйки, двор, управляемый крепкими мужскими руками, был не хуже, чем у зажиточных. Теперь же дом словно вобрал в себя всю неприглядность мира и почернел от тоски. Одно лишь красное знамя, прикрепленное высоко в углу дома, будто указывая на то, что здесь обитают люди, колышется на легком ветру, веющем из степи.

– И на черта это здесь, не хватило одного на доме Советов? – покачал головой Кашфулла.

Дверь открылась со скрежетом. Ее нижняя часть, собирая весеннюю грязь, потащилась по земле и остановилась на полпути, приоткрывшись лишь наполовину.

– От покосившейся двери чего ждать? – пробурчал Кашфулла себе под нос, перешагивая через порог. – Хозяева до-ома? Глаза после улицы не видят ничего…

– Ба-а, Кашфулла-а…

Это была Марзия. Они поздоровались за руку. Да, сдала Марзия, подумал вошедший. Хоть не голодное время, а скулы заострились, кожа обвисла, щеки совсем впали, седые волосы, выбившиеся из-под платка, заметны даже в полутьме. Один лишь взгляд глубоко запавших глаз напоминает прежнюю Марзию.

– Уж сколько лет не захаживал, Кашфулла, как ты? Как Хаерниса поживает? – затараторила она. Чуть погодя, словно оправдываясь, заговорила о себе: – А я вот так и живу. Дочку, знаешь, наверное, Абдулла сосватал. Младшенькому-то уже больше десяти теперь. Он тоже, как твой – как его, пионер, что ли. Только средний, Нажметдин, ни в чем не участвует. Сад растить мечтает, как Идрис с Зулейхой.

– Дай-ка, думаю, семью курдаша проведаю, – сказал Кашфулла, не зная, как объяснить свое появление. – Не видно тебя давно, думал, может, совсем худо стало.

– Да нет… Хворать хвораю, конечно. После голода никак не окрепну. Будто что-то отрезали тогда, и полной грудью никак не вдохнуть… – Марзия застеснялась своих сетований, резко одернула себя и, чувствуя, что Кашфулла пришел не зря, снова засыпала его вопросами: – Ну что, Кашфулла? Али с ребятишками стряслось чего?

Кашфулла не стал увиливать. И без того долго терпел, обуздывал бурлившие внутри чувства. Но слова Марзии тут же ослабили вожжи.

– Говоришь, Марзия, дети наши для общего дела стараются, да только выходки их никак не походят на дела народные. – Кашфулла вгляделся в лицо жены курдаша. Она еще сильнее побледнела, искорки в глазах сменились отблесками тревоги. – Да, я не против, чтоб они этот со…со… ох, ну социализм, колхоз и все остальное строить мечтали. Но против того, что они за Абдуллой вслед грозятся минарет сбросить, народ будоражат. Боюсь я, Марзия, боюсь. Ладно еще Мансур, он давно свою дорогу выбрал, белое от черного отличит, взрослый уже. А твой младший с моим что соображать могут?

Марзия молчала. Сидя на нарах, смотрела невидящими глазами вдаль и старалась не шелохнуться, чтобы не показать подступивших слез, не дать им воли. Лишь последние слова Кашфуллы вырвали ее из этого оцепенения и словно вернули обратно в дом, во мрак и горькую неприглядность бренного мира.

– Уж не знаю, что и делать, – вздохнула Марзия. – Вон ведь, дома ни одной духовной книги не осталось. Все сжег. Хорошо хоть Коран уговорила оставить. Со слезами вымолила…

– Ну, коли даже на Коран руку поднял, минарет повалить и подавно подымется, ясно как божий день … – Кашфулла, давая знать, что пора уходить, хлопнул ладонями по коленям. – Марзия, вздыхать не будем. Давай хотя бы этих двоих ребятишек от греха убережем. Во всяком случае, я больше сына к Мансуру не пущу. Они из детей дьяволят делают, шайтановых слуг. Вон моему мальцу велели выследить, куда Муратша свое зерно прячет. Да ведь средь бела дня стукачей готовят, таких, как этот Абдулла. Разве не из самых тяжких грехов это – доносить да поклеп возводить?

Марзия не ответила. Даже когда закрылась дверь за Кашфуллой, не могла найти силы пошевелиться. Боль, сжимающая грудь, непрерывно напоминавшая о себе, словно огромный неподъемный камень, раздавила, пронзила все тело. Будто валун этот вместил в себя весь смысл ее жизни. Он катился. Давил…

У Марзии перехватило дыхание.

– Воды-ы…

И разорвалась тоненькая нить между жизнью и смертью…

 

Доброе дело

Вот оно – чудо природы, сотворенное могуществом Всевышнего, – яблоня! И не одна, а словно стая белых гусей, возвращающихся к берегу Кэрелек, – штук десять их выстроилось. Еще совсем недавно давшие им начало семена были внутри двух яблок, отправленных в подарок Зулейхе с Идрисом. А теперь…

– Кто бы поверил, Идрис, что из двух яблок столько деревьев вырастет… – покачала головой Зулейха. – Помнишь, нам их твой друг отправил, человека снарядил. – Она прижалась к мужу.

Помнит, конечно же, помнит об этом Идрис. Ведь то был год, когда после немыслимого, беспросветного голода воссоединились наконец тела, жаждущие отдохновения, и души, стосковавшиеся по любви и нежности. Идрис прошел долгий путь и вернулся к родному очагу, Зулейха преданно дожидалась его… Ночи, когда никак не могли насытиться друг другом… Плодом ночей этих стал сын. Его нарекли Динисламом.

Прослышавший об этом друг Митрофан, чтобы поздравить их, отправил верхом через пятьдесят верст своего односельчанина. Посыльный привез от друга и крохотную весточку: «Друг мой Идрис, бок о бок с тобою в сражении бились, тяготы плена вместе прошли. Поздравляю от всей души! Сам я в дороге. Как только вернусь, долечу до вас. Пусть покуда подарок передадут. Митрофан. 1923 год».

Зулейхе Митрофан передал большой платок, Идрису сапоги. Были там чай, сахар. А еще… два яблока!

Семена этих яблок Идрис вначале посеял в один большой ящик. Когда они проросли, отделил каждый росточек. Вместе с детьми смастерили маленькие ящики. Пересадили каждый росток в отдельный ящичек. Не передать словами радости ребятишек в этот миг. Словом, росточки яблонь стали большой заботой для всей семьи. Благодаря общим стараниям через две зимы они превратились в небольшие, но крепенькие, годные для высаживания в саду веточки. Садов в их ауле их всего два – у Исянгула и Идриса с Зулейхой. Даже семья Муратши садоводством не занимается. Вокруг остальных домов ничего похожего на сад не имеется.

Припекает. На дворе май, однако почву обжигает июльское пекло. Беспрестанная забота Идриса и Зулейхи – таскать ведрами воду из реки, полить плодовые деревья, напоить овощи; вернее, сперва наполняют водой бочку, поставленную в телегу, а затем ведрами опустошают ее. В сухую погоду эта работа каждый день отнимает много времени и сил. А сорняки и без дождей буйствуют.

– Яблони хорошо цвели, только придется цветки проредить, – объявил однажды Идрис детям.

– Не-ет, атай, некрасиво будет, – скривился младший, Динислам.

– Не будет, улым. В сухой год не все цветки разродятся, – объяснил отец. – Да и привитым в прошлом году веткам нужны силы для роста.

– А зачем мы ветки приставили, им своих не хватает? – любознательный мальчонка, во всем находящий чудо, так и сыпал вопросами.

– Хватило бы, сынок. Но если этим яблоням прибавить новые ветки, яблоки будут крупные и вкусные. Если соединить вместе два вида дерева, плоды сочнее станут. Немцы это, говоря по-русски, «прививкой» называют. Когда люди болеют, им уколы делают, вот и здесь так же.

Мальчик знает, что такое укол, – ему делали такой против чумы и других страшных болезней.

– О-о, это же больно! – протянул Динислам. – А дереву тоже больно, атай?

– Нет, не больно, даже лучше становится.

Отец показал детям, как нужно обрывать цветки с деревьев, а сам направился в сторону сарая, чтобы набрать навоза и куриного помета для удобрения. И тут увидел, что к ним шагает средний сын Марзии Нажметдин. С одной стороны, ничего странного – он каждый день приходит к Идрису с Зулейхой и детям. Однако сегодня на ребенке лица нет. Под мышкой торчит что-то, завернутое в тряпье.

– Идрис-агай… – проговорил мальчик и тут же, зашмыгав, заплакал.

– Что стряслось, Нажметдин? – встревожился Идрис. Малец попусту плакать не будет. Идрис видел его слезы лишь на похоронах матери и вот сейчас. – Что случилось? Давай-ка зайдем в дом. И Зулейха-апай твоя там. Вместе и поговорим, коли что стряслось, выход поищем.

Мальчик рассказал им все. Оказалось, после смерти матери братья – старший, Мансур, и младший, пионер Аюп, – сожгли все книги и бумаги на арабском языке. Нажметдин сумел спрятать лишь Коран и составленное отцом шэжере.

– Брат все Коран требовал, избил меня. Говорит, все равно сожжет, им это старье не нужно. Еще сказал: если не дам – дармоеда, единоличника содержать не будет, чтоб больше не возвращался. – Нажметдин никак не мог успокоиться. Время от времени шмыгал носом, вытирал слезы.

Зулейха сделала отвар из яснотки. Процедила, налила с полчашки и протянула Нажметдину.

– На, туганым, выпей помаленьку. Сразу не пей, глотай по чуть-чуть. Скоро успокоишься. И полежишь чуток. А Коран пусть у нас хранится, и шэжере тоже. Афарин, туганым, это очень нужные, священные предметы. Ты их спас, большое дело сделал.

Нажметдин, прихлебывая отвар, продолжал рассказывать:

– Я и к сестре пробовал отнести. Она Абдуллы испугалась. Когда замуж за него вышла, тоже Коран с собой взяла, говорит, он все допытывается, хочет найти да сжечь…

– Даже истрепанный Коран просто так жечь нельзя. – Вспоминая то, что знала, Зулейха пыталась отвлечь, успокоить мальчика. – Коли священная книга совсем обветшала, ее страницы жгут, а пепел закапывают на кладбище, мулла читает аяты, раздают хаир.

– А брат так не делал. Разжег во дворе костер и сжег там все книги, вышитые полотенца, рушники. Я только Коран и шэжере спрятать успел.

– Большое и доброе дело ты сделал, Нажметдин. Для мусульманина в этом мире нет книги важнее Корана. А шэжере – священная память каждого рода, его нынешнее и будущее. – Увидев, что Нажметдин успокаивается и клюет носом, Идрис заговорил про другое: – Давай-ка, туганым, полежи чуток. Наверняка и ночью не спал. Отдохни. Мы поработаем немного и зайдем чаю попить. Тогда и разбужу.

Нажметдин заснул, едва коснувшись головой подушки. Зулейха накрыла его.

– Уснул, – прошептала она мужу. – Устал. Ночью не спал, видать.

– Знаешь, Зулейха, я тут подумал: в своем доме ему житья не дадут. Может, немного у нас поживет? За садом ухаживать научится, об учебе его позаботимся – с нашими мальчишками будет ходить, – Идрис посмотрел в глаза жены, вопрошая, как она к этому отнесется.

Зулейха взмахнула ресницами в знак согласия.

Ах, эти чудные ресницы! Пронзают ему душу, прожигают ее насквозь. Прожигают и подбрасывают угольки прямо в сердце. Словно того и дожидаясь, невидимый глазу костер любви разгорается еще пуще. Добавляет его душе и телу пыла и страсти, как у влюбленных юношей.

– Согласна, почему нет. Я и сама хотела сказать…

Хотя мусульманам не пристало обниматься и целоваться на каждом шагу, Идриса и Зулейхи это неписаное правило не касалось. Они его то отбрасывали в сторону, то ломали, то перешагивали. Как бы то ни было, оно не мешало им выражать свои чувства друг к другу. Если две души изнывали друг по другу, то и тела не противились…






1 Нарочито неправильное произношение традиционного ответного приветствия мусульман «Ваалейкум-ассалям!» («Да будет с тобой мир!»).



2 Баракаллаху (араб.) – пожелание божественной благодати.



3 Ак инэй (башк.) – у башкир обозначает одну из самых мудрых, уважаемых женщин рода, с мнением которой считаются не только дети, молодые люди, но и почтенные мужи.



К списку номеров журнала «БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ» | К содержанию номера