Альфред Стасюконис

Срочный наряд. Рассказы

Козьи дети

 

В детстве мы придумываем свою взрослость, во взрослости – детство.

Человек, независимо от возраста, живет иллюзиями, пытаясь найти им хоть какое-то практическое применение. На это уходит жизнь. У кого-то она долгая, у кого-то – короткая. В зависимости от размеров этих самых иллюзий. И от того, насколько они тебя захватили.

Примерно об этом думал Николай Веткин, сидя у окна электрички, которая со стальным звоном вспарывала желтое пространство августа, нанизывая на себя, как на зеленую иглу, последние волны ускользающего лета. На душе было легко и спокойно, голова отдыхала от городской круговерти. Обычное состояние вернувшегося после отдыха на юге отпускника.

Николай намеревался, как и раньше, поехать к матери в деревню на машине с женой. Чтобы проведать и сына заодно забрать к школе. Но жена закрутила носом – устала от перелета, хочу побыть одна. Возражать не стал. Хотя прекрасно понимал: не горит уже Светка желанием наведываться в его родительский домик. Утратил он для нее с годами ореол соломенной романтики, не манил уже, как прежде, первозданным уютом оконных занавесок, из-под которых с любопытством тянула к свету красные шары цветов неизменная герань.

Николай Светку не осуждал. Он и сам давно стал ловить себя на мысли, что словно стыдится родительского домика, который когда-то снился ему в армии. Снились запахи веранды, где мать обычно хранила до холодов вызревший укроп, просохшие лук и чеснок. Прогретая солнцем комнатка наполнялась тогда огородным ароматом, сохранявшимся до больших морозов. Снилась баня, где отдавало сушеной полынью с примесью дымка. И даже – крапива. Это бесполезное, как считали многие деревенские, растение. Отец оставлял небольшую ее полоску, чтобы весной можно было в суп добавить, а позже – и в банный веник. После июльского дождя цветущий сорняк, а на самом деле – мощный источник витаминов, источал такой терпкий запах, что, казалось, затмевает все остальные, витающие над крестьянским подворьем.

И вот – все это уже в прошлом. На фоне появляющихся местами кирпичных коттеджей дачников домик выглядел хило и убого. Николая раздражали скрипучие петли калитки, простое, дощатое крыльцо, рукомойник над ведром, выцветший половик, старомодный буфет на кухоньке со скромным набором такой же старой посуды.

Николай осознавал, что поддается, помимо собственной воли, какому-то странному, разрушительному для его души сравнению того, что он имеет в городе и что осталось у него в деревне. Да и осталось ли? Провокационный, невесть откуда взявшийся вопрос отточенным ножом полосовал сердце все чаще и чаще, но он не находил на него ответа.

Интересно, а если бы не сын Сережка, которого оставили у матери, поехал бы он сейчас к ней? От неожиданного признания самому себе сделалось неуютно, как в холодном, сыром подвале. Николай даже машинально повел плечами – будто и вправду оказался в стылой западне. Но подмеченное сравнение лишь вызвало на лице едва уловимую улыбку: он ведь намеренно поехал электричкой. С единственной целью: чтобы не только предаться таким размышлениям, но и окунуться в атмосферу прошлого, далекой юности, когда переполненные вагоны несли в город рабочих, студентов, всех тех, кто бежал от убогой действительности. Бежал за комфортом, зарплатой, возможностью ходить по асфальту в туфлях, а не месить сапогами грязь при каждом походе в магазин. Все деревенские везли с собой сумки с мясом, маслом, яйцами, зеленью – всем тем, что позволяло им откладывать денежки на мебель, одежду и всевозможные поездки. Но в этот раз здесь все было иначе. Сам салон выглядел современнее и привлекательнее. А вот пассажиров – заметно меньше.

Напротив Николая разместились две женщины средних лет. Аппетитные, как только что вынутые из печи пироги.

– Ну что я взяла? – как бы подводила итог поездки одна из них. – Как всегда – сыр свой любимый, сметану, масло развесное. Наше – сама знаешь – надоело. Везут черт-те откуда.

– Не говори, – поддакнула другая. – Я еще и молока прихватила. Обычное, не долгоиграющее. Дня на три хватит.

Николая одолело любопытство. Еще раз украдкой смерил взглядом подруг. Статные, со вкусом одетые. Наверняка либо в школе работают, либо в сельсовете.

– А что, коров не держите? – спросил.

– Каких таких коров? – рассмеялась первая и, в свою очередь, смелым взглядом окинула фигуру Николая. – Им же сено надо заготавливать.

Во взгляде попутчицы читалось искреннее удивление: с Луны, что ли, мужик, свалился?

– Понятно, – смутился Николай, – что надо. Без мужей что ли?

Женщины переглянулись и прыснули со смеху:

– С мужьями, с мужьями, – затараторили. – Только мы их бережем. Не для того в деревню сорвались, чтобы их гробить. Наши мужики в горячих точках пенсии заработали. И сейчас нам ничего, кроме чистого воздуха, не нужно.

Николай отвернулся к окну, давая понять, что разговор закончен. За стеклом мелькали все те же, узнаваемые, пейзажи, деревеньки, не меняющиеся на протяжении десятилетий. Чем больше вглядывался Николай в эту картину, тем больнее становилось на душе. Как будто ехал туда, куда ехать не следует.

Электричка со свистом проветривала сознание. Его опять продолжали заполнять давно мучающие мысли, которым в городе, в гигантском муравейнике, просто нет места.

Николай отметил про себя, что соскучился по этому состоянию – когда ты остаешься один на один со временем, со своей памятью, лгать и изворачиваться перед ними не имеет никакого смысла. Это ведь от назойливого коллеги можно отмахнуться, либо послать его куда подальше, можно наплести с три короба начальству, много чего еще можно предпринять ради какой-то сиюминутной выгоды, лежащей в основе современного существования человека, заключенного в железные объятия мегаполиса. А как отбиться от попыток души заставить себя признаться в том, в чем ты не желаешь признаваться?

Николай вновь бросил взгляд на симпатичных женщин. И почему-то позавидовал им. Наверное, потому, что они, в отличие от него, имеют возможность жить там, где когда-то жил он и откуда попросту сбежал. Как из ненавистного, опостылевшего заточения, в которое угодил не по своей воле.

Так получилось, что незадолго до смерти отец повез его к знакомому на завод – показать предприятие. Большое, мощное. Где платили такие же большие, мощные зарплаты. Нескончаемая вереница людей, которую проглатывала проходная, грохочущий цех, конвейер произвели впечатление. Ни о чем другом, как о работе инженером, уже не помышлял. А когда стал студентом, отец и умер. Глупо умер. По причине бедности деревни и людского безразличия. Напился из родника холодной воды и слег. Фельдшер выписала какие-то таблетки, а они – как мертвому припарка. Повезли через несколько дней в райцентр – там руками разводят: поздно, ничего сделать не можем. Мать умоляла в город отправить – отказали: не захотели брать на себя ответственность. Так и скончался батя – вечный труженик и пахарь – в старой больничке на окраине поселка, где панихиду об усопшем отслужили грачи на березах. Они на себя такую ответственность взяли. Ох, как потом психовал Николай от безысходности, от бессилия что-либо изменить. Даже мать винил в нерешительности и бездействии. А что толку? Отца не вернешь. Остыл, но обозлился на свое захолустье, так его возненавидел, что до сих пор не расстался с этим чувством. Оно-то и мешало ему с трепетом относиться к своей деревне. Это он сейчас понял вполне определенно.

Электричка сбавила ход и остановилась у перрона. Несколько бабулек торговали огурцами, помидорами, молоком, банки с которым были вставлены в ведра с холодной водой. Торговки оживились, встречая пассажиров, а он зашагал в деревню, до которой было не больше двух километров.

Калитка скрипнула, и Николай ступил во двор детства. До боли знакомый, близкий, но теперь уже одновременно далекий и даже какой-то нереальный. Такие чувства вызывает, очевидно, немощный старик, сполна поживший на этом свете, которому ты ничем не можешь помочь.

Мать показалась из-за веранды – немного сгорбленная, сосредоточенная. Увидела сына – и улыбка озарила ее потное лицо. Отставила ведро, заспешила навстречу. Николай обнял мать за плечи, чмокнул в разгоряченную щеку.

– Привет.

– И ты здравствуй, – засияла глазами. – Чего один? Все в порядке в вашем юге-то?

– Нормально. Устала Светка. Хочет отлежаться.

– Во, дают, – усмехнулась. – Лежали-лежали на песках, да еще устали. Чудеса ноне.

– Ладно, мам. Та же знаешь – раз в год такое. Все остальное время вкалываем. Пусть понежится.

– Изнежились уже. Оттого по врачам и шастаете. А мое лекарство вот, – повела мать рукой в сторону огорода и сарая, – отыми его – тотчас же слягу. Ей-богу.

– Знаю, знаю. Сережка-то где?

– К табуну пошел. Где ему еще быть? Помогает пасти наших козлят. Да не ворчи, не ворчи, ничего не случится. Там и соседская девчонка крутится. Чего бояться хорошего дела? Бояться надо плохого – подъездов ваших вонючих, тех, кто там околачивается. А животное добру учит. Лучше иного человека. Ну, все, пошли в хату – кормить буду.

Через пять минут Николай хлебал домашнюю окрошку. Только что из холодильника. На своем квасе.

– Дело у меня к тебе, Николай, – начала мать тихо, но уверенно, давая понять, что все решила. – Ты до отъезда молодых коз зарежь. Да. Сена на зиму не хватит. С тебя помощник известно какой – вечно занятый. А я и платить больше за пастьбу не хочу. Вот Манька до весны попоит молочком – там и с ней определимся. Силов-то с кажным годом убыват. А ты готовься. Не пойду ж соседу кланяться и еще бутылку обормоту ставить. Ну, и мясца опять же свежего увезешь.

Николай поморщился.

– Ты же знаешь – не ест Света козлятину. И баранину.

– Потому и упрямая, как эта рогатая скотинка, – посуровела мать. – Где это видано – врозь едут в родной дом.

– Мам, ну, сколько можно! – повысил голос Николай. – Мы с тобой договаривались.

– Не шипи, не шипи, – потеплел голос матери. – Надо только так сделать, чтоб Сережка ничего не прознал.

– Легко сказать, – почесал затылок Николай. – Двух живых существ жизни лишить – и чтоб ребенок не увидел.

– Эх, Колька, – усмехнулась мать, – даром что инженер – не сообразишь. Завтра с утра Маньку в сарайке закрою – и делов-то. Пока Серенька спит, ты управиться должон. Понял?

– Как – завтра? Я ж сегодня последней электричкой хотел вернуться.

– Мало ли что – хотел! – опять посуровела мать. – Ничего не случится с твоей принцессой – понежится. А ты мне подсобишь. В кои-то веки.

Сережка явился вместе с табуном – загорелый, посвежевший и радостный. Бросился к отцу на шею, соскользнул, закрыл загородку за козами.

– Пап, они меня понимают. Правда, – делился радостью сынишка. – Каждое мое слово.

Мать Николая стояла в сторонке, наблюдая за сыном и внуком. Думая о чем-то своем – заветном, несбыточном. А потому – печальном.

Все спали. Но Николай никак не мог заснуть. Чем больше он представлял себе завтрашнюю казнь козлят, а главное – как он это будет делать, тем тревожнее становилось на душе. Сердце предательски перескакивало через положенные интервалы импульсов и, казалось, вот-вот выпрыгнет из реберной решетки. Нечто подобное пришлось испытать давно в детстве. Отец задерживался в поле, и мать решила: пришла пора становиться сыну полноценным помощником. И наказала забить крола. Известие окрылило. Николай впервые почувствовал, что приобщен к взрослому, настоящему делу. А был-то он тогда меньше Сережки. По-деловому взял отцовский нож, прихватил по пути под навес полено. Но когда ухватил извлеченного из клетки крола за задние ноги, свои собственные сделались ватными, руки задрожали и едва не выпустил гиганта на волю. Лопоухий трепыхался, его выпученные глаза, словно когтями, цеплялись за мальчишеский разум, молили о пощаде, передние лапы беспомощно молотили воздух с бешеной частотой. С частотой его, Николая, сердца. Он готов был сорваться отсюда, как и его жертва, едва сдерживая слезы, уже душившие его горло. Но в самый последний момент Николай вдруг представил, как придет с работы голодный отец и сядет за пустой стол. А мать скажет:

– Вот, у Коли сил не хватило. Видать, мал еще…

В отчаянии он схватил приготовленное полено и с размаху, как отец, вдарил по кроличьему черепу. Крол сжался. Сжался и сам Николай. И в тот же миг самец издал пронзительный писк. Такой, что зазвенело в ушах. Он бросил его наземь, наступил ногой и полоснул ножом по шее. Алая струйка крови вылетела вперед под давлением, а потом иссякла. Только крол еще какое-то время дергался под его сандалией.

Как отец ни нахваливал ужин, а Николай к нему не притронулся. Впервые лег спать голодным. Во сне его тельце дергалось, как дергался большой крол, впервые забитый им по причине собственного взросления.

Впоследствии Николай успешно справлялся не только с кроликами, но и со свиньями. Вместе с отцом, разумеется. Но тот свой первый экзамен на крестьянскую состоятельность запомнил на всю оставшуюся жизнь. И сейчас, когда обстоятельства вынудили вспомнить о далеком событии, Николай с удивлением сделал поразившее его открытие: житель села заботится о своей скотинке, лелеет ее с единственной целью – чтобы однажды пустить под нож, а мясо съесть или продать. Странная любовь. С двойным дном. Если не сказать – дикая, пещерная. Может, и правильно, что свернули колхозы, а людей опять вынудили разбегаться по городам? Теперь бычков на тех же заводах выращивают. Конвейерным способом. Никто, кроме нескольких человек, не видит, как забивают несчастное животное. Не травмируются и детские души. Может, так и должно быть? А деревня со своими средневековыми страстями действительно отжила? Как и его мать, и этот дом? Но тогда что после них? Пустота?

Николай привстал на диване, высунул голову в распахнутое окно. В небе ранней изморозью мерцали звезды. Из сада тянуло не просто свежестью – холодком. Звонко ударилось о землю упавшее яблоко. Вот так и мы, подумал Николай, пока держимся за что-то – ощущаем себя частью большого целого. Оторвало – и нет нас. Лежим, гнием. Как со Светкой на пляжах. И думаем – живем. А к ветке с земли уже не прицепишься – поздно. Вышел срок.

Он засыпал, а яблоки падали и падали, глухо барабаня по остывающей земле, будто отмеряя свое, особенное время.

Сережка провалялся до обеда. Когда встал, на столе уже дымилась в большой тарелке горка только что сваренных пельменей. У порога отец паковал две спортивные сумки.

– Умывайся, малыш, скорее, – напомнил он, – электричка ждать не будет.

Пельмени Сережка любил. Особенно – со сметаной. Мог навернуть не меньше отцовской порции.

– Ба, а чего Манька кричит? Почему не в табуне?

– Так хватит уже, – бабушка, будто ища поддержки, посмотрела на сына, – дома начну держать.

– Все верно, сын, – подтвердил Николай, – травы и здесь хватит. В огороде. А то платить пастуху с бабушкиной пенсией даже разорительно получается.

– Так добавь! – парировал Сережка, наворачивая очередной пельмень.

Теперь Николай взглянул на мать.

– Нечего, нечего, – взмахнула она рукой. – У вас в городе расходы не в пример нашим. А мне уже скоро и не до коз будет.

Манька опять закричала.

– Хватит о грустном, – оптимистично подвел черту обеденному разговору Николай. – Нам пора.

Сережка отодвинул тарелку и спрыгнул со стула:

– Я только с Манькой попрощаюсь! – и бросился за порог.

С загонки во двор, к калитке, где дожидались отец с бабушкой, Сережка подошел медленно, со стеклянными глазами.

– Вы зачем это сделали? – тихо спросил он. – Я же пас их. А вы…

Губы мальчишки дрожали, длинные, как у девчонки, ресницы, беззвучно скользили то вверх, то вниз.

– Ты что, голубчик? – бабушка попыталась обнять внука. – Так надо. Тяжело уже мне. Зато какие вкусные пельмени, Серенький, вышли! Да?

Внук отстранился от бабушки, проскользнул между нею и отцом, распахнул калитку.

– Ненавижу вас. Вместе с вашими пельменями…

Прижал ладони к глазам, втянул голову в худенькие плечи и побежал по тропинке в сторону станции.

Николай схватил сумки, бросился следом, остановился, намереваясь попрощаться с матерью, но она упредила:

– Догоняй уже!

Но как ни пытался он это сделать, не получалось. Его сын убегал из его деревни, из которой Николай сам когда-то убегал сломя голову. Убегал от суровой правды жизни, не видя в ней никакой романтики. Романтика была там, в городе, который, подобно жерлу вулкана, манил к себе огнями страстей и тайных желаний, очертаниями неясных надежд непонятно на что.

– Сережка, подожди, – Николай звал сына, но тот не хотел слышать. А нагнать его не получалось – мешали сумки со свежей козлятиной и картошкой.

У родительского домика продолжала молча стоять сгорбленная мать Николая. Думая о чем-то своем. И только Манька, ее старая коза, взобравшись в загородке у сарая на покатую крышу пустой собачьей будки, смотрела в прямо противоположную сторону, в поле, куда уходил табун, и жалобно, пронзительно блеяла. Она не замечала висящие на заборе свежие шкурки ее козлят, вывернутых к солнцу скользким нутром. Откуда ей было знать, что это? Она же всего-навсего коза, а не человек…

 

 

СРОЧНЫЙ НАРЯД

 

Начавшийся январь зажег несусветно. Запряженные в сани лошади резво поднимались в гору по расчищенной дороге. Каждую покрывало старое одеяло, из-под краев которого вырывался пар, источаемый нутром животного. Уцелевшие на тряпке ворсинки, будто алмазами, обросли ожерельем инея, напоминая прихваченную морозцем молодую отаву. Морды коняг облепила такая же махровая паутина – стылая и липкая одновременно. Копыта со звоном рвали поверхность накатанного большака, и звон этот невидимым пропеллером ввинчивался в упругий, похожий на ртуть, воздух, затихая далеко позади, в придорожных кустах онемевшего леса.

Все три подводы скользили в молоке стужи, сковавшей, казалось, все живое.

Мужики в санях молчали и не двигались. Лишь возничие время от времени поднимали натянутые до носа шапки, терли варежками глаза, распаивая холод ресниц, и вглядывались в морозное марево – далеко ли до векового сосняка, куда лесников снарядили сразу после Нового года.

– Вот ведь, сволочи, – подал голос один из них, самый старший, пятидесятидевятилетний Петро. – Как дробину из задницы выковыряли. С кровью – баба колбасы домашней нажарила, пузырек достала. Слазь, говорит, с печи, скотину накормила, теперь тебя буду. А у меня от вчерашнего сердце ходуном ходит – восьмеркой на колесе. Вот, думаю, радость: тепло и жинка ученая. Чего еще надо? И тут хрен этот, инженер. В ботиночках, при галстуке. Окунем из лунки. Как он своего «бобика» завел? Не глушил, что ли? Как человека за стол приглашаю. Брезгует, сволочь. Кончай гулять, козыряет: срочный заказ от начальства. Чтобы через два часа были на месте. А еще через два машина придет. За кругляком, значит. Всю малину обломал, сука интеллигентская. Сам не отдыхает и нам не дает.

Мужики молчали. Лошадки храпели на подъеме, как Петро после отключки на своей печке.

Через пару километров монотонный скрип полозьев перекрыл клич с головной подводы:

– Принимай влево!

Мужики нехотя вывалились из саней – будто тюлени, потревоженные сиплым гудком ледокола. Первая лошадка так же, без энтузиазма, подгоняемая правщиком, вскарабкалась на снежную гряду и ухнула в топкий снег, утопая в нем по брюхо. Лесник, не выпуская из рук вожжей, едва успел плюхнуться в сани – с легкостью спичечного коробка их понесло к темному сосняку. Коняга надрывно, рывками, вздымая снежные фонтаны, преодолевала белую целину, издавая глухие утробные звуки. Антрацитовые зрачки ее ошалело метались в расплавленной глазной выпуклости, в которой отражались изумрудные лапы исполинов на фоне белесой круговерти.

– Давай, Ромашка, давай, – хлестал ее лесник, не давая надежды на передых, – вперед, зараза такая! Наддай!

У посадки возничий заставил лошадь сделать несколько кругов, расчищая площадку для пристанища. После чего по проложенному пути подтянулись остальные подводы, а за ними – спешившиеся.

– Ну что, будем тропу торить? – подал голос техник. – Сколько тут до большака? Метров пятьдесят? Потом и зачнем валку.

Мужики без разговоров встали в ряды по три человека, плечом к плечу, и направились к дороге. Дойдя до нее, повернули обратно.

– Сойдет, – окинул взглядом проложенный маршрут Петро. – Не увязнем. Давай, Сидорыч, расставляй. До темна бы управиться.

Сидорыч взял топор, ступил под сосновый шатер, где снегу было намного меньше, и, навскидку определяя толщину ствола, начал делать затеси. Взвыли бензопилы. Мужики разбились по парам: один работал «Дружбой», другой срубленным дрыном направлял дерево к предполагаемому месту его падения.

Через пять минут сосняк наполнился едким, синим дымом. Он висел над снегом, приобретая фиолетовый оттенок, проникал в носоглотки мужиков и легкие, заполняя собой не только лесное пространство, но и внутренности человека. Лесники матерились, схаркивая на снег желтые сгустки слизи, и продолжали остервенело валить сосняк. Стволы с нарастающим шумом падали промеж соседних деревьев, цепляясь мощным ответвлением за такое же, остающееся на весу нетронутой сосны. Затем громадины с железным звоном ударялись о комель предыдущей жертвы, дергались, будто пригвожденные ко дну острогой рыбины, и затихали.

Сто лет назад десятки заботливых рук бережно высаживали здесь крохотные саженцы в надежде, что они будут радовать своим присутствием внуков и правнуков, всех, кто проезжает мимо этого настоящего памятника природы, а сейчас внуки безымянных лесоводов безжалостно, по приказу чиновника, для его личных нужд уничтожали рукотворную красоту. Уничтожали с рабским рвением, с какой-то разбойничьей удалью, не утруждая себя осознанием того, что творят. Не оттого ли и пришла в запустение земля российская, что души наши сковало морозом безразличия и безучастия к тому, что происходит с нами, со страной, с судьбой каждого в отдельности? Природный ум сменился животной способностью приспосабливаться к обстоятельствам, угождать начальству с единственной целью: лишь бы сохранить свое место и жалованье, ради которого можно и совестью поступиться, и честью. Да и остались ли они после всего того, что с нами произошло? Выпилили их, как эти сосны. До последнего дерева.

Вой бензопил уменьшился на одну.

– Шабаш! – раздалось сквозь треск и шум. – Перекур!

В прореженном сосняке воцарилась тишина. Сизая пелена дыма висела плотной завесой, окутывая каждую фигуру лесника, каждый ствол – поверженный и еще стоящий.

– Как после боя, – присвистнул самый молодой – Артем, устроившийся в лесничество после армии. – Куда столько?

– Как куда? – ухмыльнулся Петро. – Шишаку большому. На дачу. Ему захотелось – мы сделали. Эка, невидаль.

Мужики собрались в кучу – разгоряченные прерванной работой. Запалили «Примы» и «Беломорины». Закашляли, втягивая вперемешку с едким дымом сгоревшего автола и бензина колючий воздух промороженного января.

– Ну что, Петро, захватил ты выставленный бабой пузырек? – задал ободряющий всех вопрос техник. – Или забыл?

– Такое разве забудешь, Сидорыч, – расплылся в улыбке Петро. – И колбаску свою прихватил. Как всегда. Может, промочим горло?

– Не гони, – осадил Сидорыч. – Скоро машина придет. Не ручаюсь, что инженер не притащится. Опять начнет мораль читать. Уж лучше потерпим. А сейчас надо быстро сучья рубануть да раскряжевать. И – на дорогу бревна.

– Ни хрена себе – на дорогу, – присвистнул Петро. – Все кишки с пупом здесь оставим. А у Артемки спина еще вообще пластилиновая.

– Ты мне молодежь не порти, – посуровел Сидорыч. – Наши деды в его лета не такое сносили. Из армии вернулся – не из яслей. Так ведь? Сдюжишь, Артем?

Артем хмыкнул, сплюнул под ноги.

– Не калека, чай.

– Ну, вот. Чего тебе на твоем Байконуре больше всего запомнилось? – подобрел Сидорыч. Сам он в армии не служил – не взяли из-за грыжи, но с уважением относился к тем, кому довелось носить погоны. – Как там ракета стартует? Страшно?

– Да нет, вздохнул Артем, не страшно. Захватывает. Страшно, когда зам по тылу, подполковник, из солдатской столовой продукты тырит. Никогда бы не подумал. Берет водитель говяжью ляжку – и в «уазик». Картошку, тушенку грузит. Я с такой наглостью первый раз в жизни столкнулся. Его же, гниду, расстрелять мало. А он никого не боится. Пацанов объедает. Мне потом из-за этого служить противно стало.

– Привыкай, малец, – засмеялся Петро. – Вся наша жизнь этим дерьмом перемешана. Если на каждое изводиться – силов не останется. Пошли, что ли? А то хребет промерзать стал.

Лесники отсекли топорами сучья, распилили на нужную длину стволы, облепили первое бревно.

– А ну, взяли!

Девять мужиков подняли красняк – с криком и гиканьем, отчего дернулись морды притихших лошадей. Выдержав паузу, бригада шаг в шаг засеменила из сосняка. Головы рабочих были неестественно скособочены, они как бы не давали соскользнуть бревну, выполняли функцию ограждения. С другой стороны его придерживали руки в ватных рукавицах. По этой причине фуфайки поднялись, рубашки выбились из-под штанов, оголяя на более чем сорокоградусном морозе разнокалиберные тела лесников. Но никто из них не обращал на это внимания, не чувствовал, как по пояснице проходится рашпилем леденящая стужа. Сознание каждого занимало одно: как бы не упасть. Упадет один – рухнет вся шеренга. Всех придавит бревном неимоверного веса. Вот так элементарный инстинкт самосохранения, природное стремление выжить парадоксальным образом превращались в коллективную ответственность. Возможна ли она при иных обстоятельствах? Когда ни на кого не давит груз опасности? Когда размывается роль и участие каждого в общем деле? Не в этом ли и заключается парадоксальная загадка нашего существования: военную угрозу выдерживаем, пусть и ценой неимоверных усилий, а вот мирное переустройство Отечества оборачивается вселенской катастрофой. Почему?

Мужики добрались до стоптанного снежного откоса, развернулись боком к дороге и, выдохнув, сбросили ношу.

– Это ж сколько рейсов надо сделать? – перевел дыхание Артем.

– Все зависит от размеров дачи начальника, – разогнул на ходу спину Петро. – Так, Сидорыч?

– Наше дело маленькое, – снисходительно ответствовал техник, – бери больше – неси дальше. Не заморачивайся.

Часа два, без передыха, мужики вытаскивали на большак толстенные лесины. Они раскатывались по проезжей части, их тянули обратно, к левой стороне, кидали друг на друга, подставляя под крайние обрубленные сучья – чтобы, не дай Бог, не обрушились на людей.

Мокрые, в испарине, которую не брал и мороз, лесники расселись на санях, тяжело дыша открытыми ртами. Артем сбросил рукавицы, протер лицо, как полотенцем, ладонями. Только сейчас он почувствовал, что руки налились свинцовой тяжестью, он их почти не ощущал. Ноги предательски дрожали. Чтобы этого никто не заметил, откинулся на спину, таращась в мглистую высь. Парню показалось, что теперь он уже не сможет поднять и десятой части того, что держал на своем загривке. Даже пошевелиться боялся – каждый суставчик давал знать о себе ноюще-колкой болью.

Суровая реальность не имела ничего общего с представлениями Артема о работе лесника. Причем, за этот каторжный труд, как оказалось, практически ничего не платили. Но возвращаться в райценр, в контору, он все равно не желал. Тем более, попал туда случайно – познакомился с инженером в военкомате, куда после службы пришел вставать на учет. Слово за слово – сговорились.

– Поездишь со мной, пообвыкнешься, – наставлял лесничий, – а весной – в Воронеж, в академию. У меня там знакомые. Окончишь – должность получишь. В люди выйдешь. Только с этим сбродом, с лесниками, не связывайся – сопьешься. В два счета. Я их знаю.

Очень скоро Артем понял, что попал не туда. Каждое утро начиналось с того, что женщины бухгалтерии кипятили чай, вынимали из сумок домашнюю снедь и под дружный хохот начинали перемалывать косточки знакомым и соседкам. «Как же так, – рассуждал вчерашний солдат, – время – рабочее, а люди черт знает чем занимаются? И никому до этого дела нет. И за эти чаепития получают больше тех, кто в лесу вкалывает».

Когда поделился мыслями с инженером, тот напыжился:

– А ты хочешь, чтобы всем все поровну? Так не бывает. Запомни: есть жизнь белая, а есть черная. Не можешь работать головой – работай руками. По-черному, значит.

Артем чувствовал себя не в своей тарелке. И выбрал последнее.

– Чего-то машин нет, – подал кто-то из лесников простуженный голос. – Может, костер запалим да перекусим, Сидорыч?

– В самом деле, – поддержали с других саней, – коченеем уже. Да и желудок стенками склеился.

Лесники попытались запалить лапник – срубленные сучья, но иголки хвои только плавились под спичками, а не воспламенялись.

– Давай газеты из-под харча, – попросил разжигающий, – все! И хватит на санях валяться – дайте лошадям остатки сена сожрать. Им-то без работы хужее нашего.

Скомканная, пропитанная салом бумага вспыхнула, быстро прогорела, но лапник лишь испустил дух – сизую струйку дыма. Лесник, встав на четвереньки, принялся раздувать обуглившиеся иголки, но в этот миг с дороги посигналили.

– Все, машины пришли, – с досадой произнес истопник, – будем погрузкой греться.

На последний, третий «Зил» мужики затаскивали бревна в полной темноте. Сначала заносили конец ствола, затем четверо лезли наверх, принимали груз, оставшиеся внизу толкали его, и таким образом кругляк находил свое место.

Инженер сидел в кабине водителя, который время от времени зевал, поглядывая в зеркало заднего вида.

– Не пойму, что их заставляет так вкалывать? – удивился шофер. – Меня бы от такой напряги давно в инвалиды списали.

– Привыкли, – спокойно ответил инженер, – они же другой жизни не знают. И не хотят. Сегодня врежут по пузырю, заедят куском домашнего сала – и будут до обеда спать. Им же к девяти в контору не надо. Их контора – сарай. С боровком и коровой.

– Ну да, - согласился шофер, – это точно.

Дверцу со стороны инженера открыли с дороги. Свет плафона упал на раскрасневшееся лицо мастера.

– Ты прямо рак вареный, Сидорыч, – усмехнулся начальник. – Закончили что ли?

– Рак не рак, а стоим раком, – прерывисто хватал ртом морозный воздух лесник. – Все упаковали. Как бандероль. Дойдет в лучшем виде.

Конторский достал из внутреннего кармана дубленки большую записную книжку, раскрыл ее, отсчитал от пачки денег девять трешек. Затем прибавил еще одну.

– Держи. Раздашь. Тебе – двойной тариф. Спасибо за работу.

Лязгнула дверца. Надсадно взревел двигатель. Колеса, скрипя снегом, сделали оборот. Машина медленно начала движение. Вскоре лучи ее фар скрылись за спуском.

Тропа, по которой мужики таскали бревна, превратилась в асфальт. В темноте то расширялись, то уменьшались красные точки папирос.

– Голодные что ли поедем? – обратился ко всем один из мужиков.

– А как без костра? Всю бумагу спалили, – ответил другой.

– Бензина ни у кого не осталось?

– Сухо.

– И в моем бачке тоже.

– И в канистре.

Помолчали.

– А ну, посвети, – попросил Сидорыч. – У меня, похоже, пару капель есть.

Лесники стали по очереди чиркать спичками. Мастер извлек из кармана горсть трояков, сунул их под сосновые ветки, поднял пилу, открыл краник. С покрытого, как мхом, изморозью металла соскользнула тоненькая ниточка топлива.

– Поджигай быстрей, – поторопил Сидорыч.

Легкая вспышка охватила денежную бумагу, перекинулась на ветки, отчего они сразу же загорелись.

– Не жалко? – ткнул Артема вбок Петро. – Твоя зарплата полыхает.

Артем пожал плечами:

– Невелики деньжищи. А согреться – в самый раз.

Огонь вспарывал своим дергающимся острием темноту, поднимался все выше, по мере подкладываемого в костер хвойника. Мужики выставили прихваченные с собой бутылки с водкой, открыли одну из них. Жидкость вязко перетекла в стакан.

– Как кисель. За что пьем?

– А чтоб эта дача у этого шишкаря сгорела, – огрызнулся Петро. – Как наши трояки.

– Вот ты даешь! – крякнул Сидорыч. – Чего злой-то?

– Я не злой – справедливый. Но справедливости на нашей земле места нет. А она должна быть. Хотя бы в мыслях наших.

– Эк тебя разнесло, философ, – ухмыльнулся техник, – трибуны тебе не хватает.

– У меня вообще не хватает, – засмеялся Петро.

И все подхватили это настроение, переключились на него, гоготали над хорошей, как им казалось, шуткой.

Мужики опрокидывали стакан с «киселем» за стаканом, грызли мерзлую колбасу, которую ломали руками и молча смотрели на огонь. От него исходило тепло, вытесняющее мороз по периметру костра. Его было достаточно, чтобы каждый ощутил себя счастливым. Хотя бы на эти несколько минут. Из которых соткана вся наша жизнь. Короткая и длинная одновременно. В зависимости от того, кто и что в ней ищет. И ищет ли что вообще.

– А хочешь, я скажу тебе, почему ты злишься, – нарушил лирический настрой мастер, обращаясь к Петру.

– Ну? – оторопел тот.

– Вот у деда твоего земля была?

– Была, – все так же растерянно воспринимал Петро слова Сидорыча.

– Вот, – крякнул старший. – А у тебя – шиш. Огород, едрит твою калабак. Чтобы самому не околеть да двух-трех поросят выкормить. Все. Как ни кочевряжься, а выше пупка не прыгнешь. Перспективы нет, дурья твоя башка. Как колхозы сорганизовали, так и пропала она. Оттого и злишься. Только не понимаешь этого.

Возникла пауза.

– Дядь Андрей, это ж антисоветчина натуральная, – нарушил молчание Артем. – Кулацкий мотив.

– Скажи, что еще я сын врага народа, – улыбнулся Сидорыч. – Скажи, не стесняйся, комсомолец ты мой дорогой. И будешь прав. Потому что так оно и есть. А я тебе скажу, – выражение лица мастера стало серьезным, – горжусь этим званием. Потому что давали его лучшим представителям народа. Понял, малыш? Вот как сосны эти их валили. По всей России. Такой стон стоял. А за что людей изводили? Работать могли! Такими делами ворочали! Тебе и не снилось. Кончится эта власть – помяни мое слово. Потому как смысла в ней нет и учит она одному – воровству.

– Да кончайте вы эту политику на хрен, – прервал кто-то начинающийся спор. – Лучше наливайте.

Стекло вновь зазвенело о стекло, кисель потек в граненую посудину. Сосновые ветки трещали в пекле кострища с какой-то утроенной силой, свет пламени выхватывал из морозной темени раскрасневшиеся лица мужиков, рыжие контуры покрытых одеялами лошадей и обрывался сразу же за этим временным пристанищем. Что еще, какая сила могла заставить людей в такую неимоверную стужу сидеть здесь, в поле, у прореженного бора, пить промороженную водку и при этом еще размышлять о смысле существования? Только ли обреченность, зависимость от быта и профессии? Вряд ли. Люди просто радовались тому, что сделали, что от них требовалось, что никаких не может быть к ним претензий. Они радовались тому, что в состоянии еще таскать эти бревна, что их рано списывать со счета, что они живы, наконец. Так радовались когда-то выжившие после боя солдаты, чье чудовищное нервное напряжение снимал спиртовый градус. И никто из захмелевших не подозревал: если, не дай Бог, что-то случится, они все, как один, несмотря на свой возраст, возьмутся за оружие и будут так же, как и пятьдесят, как сто, как тыщи лет назад рвать на себе свои жилы ради одного – ради спасения Отечества. Не жалея себя ради его будущего. Каким бы туманным оно им ни казалось. И ничего при этом не потребуют взамен. Потому на них пашут, доят их, как коров, а они только смеются – от ощущения внутренней свободы, которой лишен вышколенный инженер и ему подобные.

– Легко на сердце от песни веселой, – начал задорно-протяжно Сидорыч, обводя взглядом захмелевших товарищей, – она скучать не дает никогда.

И тут же мужики поддержали. Над скованной морозом землей понеслось в космическую высь дружное и задорное:

– И любят песню деревни и села, и любят песню большие города…

Мороз крепчал. Если и было в этот час кому-то здесь зябко и неуютно, так это лошадям и зависшей над полем Луне. Спутнице Земли. Одинокой, безлюдной и действительно холодной.

 

К списку номеров журнала «БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ» | К содержанию номера