Борис Кутенков

Музыка исчезла за углом. Стихи

***

 

Как с далёкой войны да с чужой стороны,

из донецкого пекла, из ада

мать солдата погибшего ждёт на блины,

ставит тесто — и нет ей возврата;

меж мирами качает небывших внучат,

призывает заблудшее чудо,

а закроет глаза — и сквозь кухонный чад

слышит горькую весть ниоткуда:

 

— Мне язык размололо в неравном бою,

обожгло тишиной и латынью;

в нём теперь водопады и флейты поют

и пекутся хлеба золотые;

а в хрящах — аравийские воды стеной,

протекают сонорные звуки;

не протягивай руки для жизни земной —

что-нибудь о судьбе, о разлуке;

всё, что было моим, — в закромах сожжено,

просияло, пропело над бездной,

только в голое небо, как в пашню — зерно,

звук распахнутый, стон бестелесный.

 

— Эй, Земля! — и в ответ — перекличкой земель:

— Я убит под Луганском, Донецком;

вырви с мясом у хаоса мне колыбель,

облеки в распашонки, как в детстве,

чтобы видеть, к родимому лону припав,

в ноте предгрозового покоя,

перевёрнутый мир — натяжение прав —

и другое, другое, другое.

 

 

***

 

Человек живёт, чему-то служит,

поясок затягивает туже,

ищет ключик — на-ка, подбери! —

к тишине, которая снаружи,

к музыке, которая внутри.

 

— Хочешь в руки яблока ручного,

хочешь стрелку времени прямого,

песенку из двух согласных стоп;

гвоздик невермора золотого,

тщетно вбитый в твой сосновый гроб?..

 

— Не хочу, — качает сединою, —

я теперь небывшее, стальное,

тлен и мрамор, голос и тоска;

у меня, как в зеркале, иное

синей пулей бьётся у виска.

Забирай обратно полный ящик,

завтра я неверный, неземной, —

чёрный ужас жизни уходящей,

сын приёмный скрипочки дверной.

Мне теперь беда — сверчок, заводик,

тишины плавильные ключи;

дёрну за колечко — и отходит,

только пламя лёгкое мелодий,

только чей-то голос из печи.

А когда не вытянуть за лапку

этот ужас песенки стенной, —

видишь, там сиреневая тропка,

хрупкий лёд, звено, архив и папка,

синий свет зиянья и забвенья, —

уходи, уйди, пойдём со мной.

 

 

***

 

Андрею Ширяеву и Леониду Шевченко

 

Когда прощальный допоёт гобой,

и от Земли, оставленной Тобой,

останется один согласный возглас, —

и время не играть, а отпевать —

возьми лопату, скрипку и тетрадь

и закопай меня в продольный космос.

 

Мелок в ладони, спички в коробке;

там за меня на пасмурной доске

продолжит жить врождённая досада;

как за покой крошащимся мелком —

за всё отвечу — горлом и виском,

а мелкое — и вспоминать не надо,

 

а мелкое — обида, камень, речь;

пусть падают с обветрившихся плеч

Твоей земли нахохленные комья,

и ком, спешащий в гору наугад,

фиксирует мой отчуждённый взгляд,

как общий свет бесснежья и бездомья.

 

Захлопни крышку — бац! — живу один;

ведёт во тьму фонарь небывший сын,

и корабельный руль устал и звонок;

несёмся в смерть, размалывая плоть,

как бред и брат, как небо и Господь,

щека и бритва, нежность и ребёнок.

 

Билет и поезд, лётчик и полёт;

скажи мне, кто кого переживёт, —

сгорят обои, кончатся патроны;

промчаться вспять и облака сбивать —

не забывай меня, не забывай! —

и в фарисействе голос мой потонет.

 

 

 

***

 

Дане Курской

 

Это, Господи, мы — видишь, мы, что же не узнаёшь ты;

в наших пустошь мошнах, наши вопли грешны, истошны,

ветошь — наши дела, лица жёлты, бедой палимы;

что на троне сидишь, вопрошая, зачем пришли мы.

 

Как творенья венцы, терновы; как чернь, товарны;

не из райских земель, не из песен обетованных,

нет, не в лоне надёжном — не в «Новом мире», не в «Арионе»:

опоздавший состав, два гудка на пустом перроне.

 

На любительских снимках своей наготы не скроем:

вот идём из мертвецкой надмирным и ровным строем,

покупаем лапшу для ушей, «Пемолюкс» и «Ваниш»,

укрепляем над бездной мосты на тряпичных сваях;

на беспочвенной лире играем, продрогшем нерве —

вот же, Господи, мы, дождевые кроты и черви,

по теченью плывём, не мечтаем о бурном пире —

нет нас, Господи, в арионе и в новом мире.

 

Кто бы знал, как — дыра на дыре — с утреца да сдуру

прём, брюзжа и глаза тараща, в Большую Литературу,

френдов баним, о бренных спамим годах-обидах,

ручейковых флотилиях, пёстрых своих прикидах,

 

как бренчим напоследок на струнных своих оковах,

высекая пространство для песен — больных, бедовых, —

словно кто-то их свёл воедино, расплавил, спел их —

звенья арий ночных — ледяных и смертельно белых.

 

 

***

 

Так песок о погибших шуршит в домотканых часах,

вот они от обстрела спешат в несмолкаемый свет,

укрывая рукой инстаграмы — прозрачные раны,

отражаясь в фейсбуках, как микросмертях,

сотнях твиттеров — жизней, сходящих на нет,

побросав на бегу чемоданы.

 

Так целует младенца Господь в окровавленный лоб,

надевает на голову венчик из роз,

поднимает его высоко над ночным Краматорском,

и смертельное облако заревом, вспышкой, пятном

остаётся бродить и в отместку летать —

невещественным, диким, багровым.

 

Так забывшие люди приходят легко в полусон,

будто смерти и нету, как будто она не всерьёз,

между тем, безымянным, танцуя и этим, безвольным;

будто завтра советские песни ворвутся в окно,

а не свист мессершмиттов — и вновь не темно, не темно,

и не больно, не больно, не больно.

 

 

***

 

когда без края и стыда

война войне войной

прыг-скок по горлу немота

стеклянный шар земной

 

с орбиты прочь и дотемна

(пропеть пропел пропой)

тогда две доли путь зерна

сравняемся с собой

 

там песню сложим наравне

с тем что не я не ты

напев её из глухоты

слова из немоты

 

врастая книзу слепотой

в историю страны

и прежний мой упрямый мой

ей больше не нужны

 

она мелодия без рук

симфония без ног

а вслед (понять пойми испуг)

в двуличии упрёк

 

и кто бы поравнявшись с ней

узнал (стоять стою)

чем обречённей тем верней

у речи на краю

 

 

***

 

В сверчке — невидном пистолетике —

сверкает молния-подкова,

как эпизод, как долголетие,

и тело смотрит бестолково:

оно — бодливое, отдельное,

ещё внутри, уже снаружи:

упрётся в свой предел, как в дерево,

и — бац! — в себе откроет душу;

как поступить теперь одышливо,

что делать, грешному, с собою? —

тук! — рушить планку никудышную —

и — в космос, как на поле боя;

звенеть сиротскими и царскими

цепями, разрывая плёнку;

пропеть словами оссианскими

во славу дней своих нелёгких;

легко подать водицы путнику,

идти-брести, не зная броду,

и — не успеть расслышать музыку,

и — отойти, как плод при родах,

но, зацепившись — бэмс! — о ровное,

в бессрочное летя куда-то,

понять, что прошлым короновано

и крепко будущим зажато.

 

 

***

 

Музыка исчезла за углом —

поболтала на прощальной мове,

огляделась в городе пустом,

аккуратно подпалила дом

и — оборвалась на полуслове.

 

Где-то здесь — не обожги ладонь, —

в голосе другом, в ином обличье,

вдалеке от странствий и погонь

теплится теперь её огонь,

шелестит по-ангельски, по-птичьи.

Погорельцев не зовёт на чай,

бликами сожжёнными играя,

а сирот, зашедших невзначай,

учит не искать ни дом, ни рай,

потому что дома нет и рая.

 

Потому что мёртвый — не умрёт:

режет хлеб, из крана воду пьёт,

тапками шуршит, альбом листает;

вселится в кого-то — дни крадёт,

как беда, которая пройдёт,

как беда, которая бывает.

 

 

 

***

 

Марине Вахто

 

I

 

между совестью и пыткой

недобитком и царём

проходя безбожной ниткой

сквозь верблюжий окоём

 

ходишь цацей ждёшь трамвая

от заплаты до звезды

клюв неловкий разевая

в царстве общей правоты

 

хлынул в память храм шутейный

божьих нищих и теней

никаких теперь истерик

чем печальней тем верней

 

как пейзаж творца-калеки

быт бездомен суть проста

профиль недочеловека

Божий лик на полхолста

 

чутко вглядываясь в лица

лишь сама едва видна

поцелованная птица

окаянная беда

 

то ли космос на пределе

то ли лодка на мели

полетели полетели

крепко руки развели

 

 

II

 

К человеку тоска приходит,

когда он не человек;

стирает землю с его лица,

а потом и само лицо,

говорит: нищета в тебе, сиротство да тлен,

говорит: куда ни ткнёшься —

везде нигде и всегда никто,

места нет тебе на моей Земле,

и даже я с тобой не от мира сего:

почуднела, скурвилась, пострашнела.

 

Лишь промою сиротство твоё ключевой водой, —

там — заплата яркая,

кожный покров,

искусство —

всё производное твоей нищеты;

береги его как зеницу ока —

ибо это всё, что есть у тебя.

 

Удивлённо глядит человек, поднимает брови:

ты — тоска, изыди, сиди молчком,

у меня златые горы и пальмовый рай,

у меня под ладонью космос, едва захочу,

мне не надо других богатств и роскошных яств,

мне не надо твоей Гвинеи —

всё, что нужно, во мне самом.

 

Замолкает тоска,

машет рукой на сумасшедшего,

становится речью с тройным дном.

 

Человек прекращает речь,

падает в изнеможении в траву.

 

Заплата его поднимается высоко,

сверкает,

верит, что она звезда,

кожный покров,

искусство.

 

 

 

***

 

Это было пустячком,

словом, речью, языком;

было и не будет больше —

не печалься ни о ком.

 

Было где-то и везде,

было рядом и сейчас —

стало длинною дорогой,

стало памятью о нас.

 

Догорает папироска,

тихо звякнет золотой;

если что-то будут помнить —

не забудут нас с тобой.

 

Где-то на глубоком дне

ходит песня обо мне —

спит жемчужиной в шкатулке,

зажигает свет в окне;

 

вот под утречко явилась,

нагулялась, поспала,

по планете прокатилась,

жизнь мою оболгала.

 

Где-то славой притворилась,

где-то — правдой и бедой,

обернулась, притаилась,

скрылась под водой.

 

К списку номеров журнала «УРАЛ» | К содержанию номера