Юлиан Фрумкин-Рыбаков

На краю Ойкумены. Роман-микс

Три предварительных замечанья


1. Предлагаемая читателю проза, скорее всего, микс. Микс как жанр.
2. Курсивом с одной * даны тексты из «Хазарского словаря» Милорада Павича, просто курсивом даны цитаты из стихов и стихи лирического героя, определенного местоимением Он.
Курсивом с двумя ** даны материалы из Интернета, курсивом с тремя *** — материалы из книги «Иисус Христос в документах истории».
3. Как и роман Павича «На краю Ойкумены», можно читать в любой последовательности, за исключением первого и последнего абзаца.

Автор




НА КРАЮ ОЙКУМЕНЫ


Истинно, истинно говорю вам
от Иоанна, 5, 24



I

Он не помнил, где он был, когда его не было.
В 66, две шестерки, ему явилась мысль, что приблизился он к загадке жизни.
Открыв «Хазарский словарь», увидел, что достиг симметричного возраста: два по 33, не заметив своих: 11, 22, 33, 44 и 55.
Если 33 возраст зрелости, подумал он, то 66 возраст двойной зрелости.
Теперь, листая «Хазарский словарь», он соединил имена основоположников славянской письменности Кирилла и Мефодия с теми Кириллом и Мефодием, которые помнились с детства.
В семье было два кота: Кирилл и Мефодий.
Кирилл умер первым, а Мефодий еще долго жил. Мифочка, так они его называли, был большим дымчатым котом, необычайно умным и ласковым. Он отогревал в густой шерсти Мифочки отмороженные пальцы рук. Мифочка грел хозяйке спину и понимал все, что ему говорили. Коты эти были, несомненно, родственниками солунских братьев, давших славянам письменность.
Кирилл и Мефодий были
*…изобретателями глагольных  букв, получивших благословление от Папы Адриана II, признавшего учение братьев правильным и рукоположивших славянских учеников церкви Святого Петра. Литургия при этом свершалась на славянском языке, который был только что укрощен и, как зверек, сидящий в клетке из глаголических букв, доставлен с балканских просторов в столицу мира.*
Кто среди Муромских лесов, в заштатном городке Кулебаки, назвал  котов именами просветителей?
Была ли то бабушка Оля, Ольга Абрамовна, урожденная Трупп, по мужу Рыбакова,  делавшая мацу на еврейскую Пасху, до сих пор он помнил тончайшие листочки пресного теста и себя, делающего звездочкой-колесиком в них дырочки, был ли то отец Иосиф, сын Аарона, с которым бабушка перекидывалась на еврейском короткими фразами?
Скорее всего, то была соседка, тетя Калганова.
Калган и каган чрезвычайно созвучны, подумалось ему. Может, в тетке Калгановой текла хазарская кровь?
Она, например, обожала подливать бражку в корм курям, и, подперев голову рукой, с интересом следила за петухом,  входящим в раж, и чертящим крыльями по земле, когда его заносило на поворотах.
После смерти Кирилла Мифочка был с ним до его 12-13 лет. Умер Мифочка не своей смертью, но вспоминать этого не хотелось.
Так же с раннего детства жили в нем и хазары, пришедшие из Песни о Вещем Олеге. Всякий раз, когда змея жалила Олега в ногу, он безутешно плакал, еще не понимая фатальности жизни.
Теперь же, в 66, подумалось, отчего Олег Вещий?
…Олег стал Вещим, как там, у Пушкина: «…правдив и свободен их вещий язык и с волей небесною дружен».
На вещем языке предсказана ему, Вещему, смерть. Потому он и Вещий, Вещий два раза, через язык и через смерть. Волхвы же были, несомненно, те, что шли, еще тогда, за Вифлеемской звездой.
Все это входило в него исподволь и очнулось, когда стал он читать «Хазарский словарь» Павича.

Языковой ландшафт планеты,
где языки, которых нету?
И где носитель их, народ?
Обив пороги Ойкумены,
он спал с лица, сошел со сцены
и вышел вон, сойдя на нет.
Но где-то там, куда он вышел,
тень языка случилась свыше,
язык уходит в пустоту,
но эхо, эхо остается
в колодах памяти, в колодцах,
оно привратник на посту…

«Хазарский словарь», вот и все, что осталось от народа, ибо только хазарский словарь, в обрывках, дошел до наших дней, как черепки из раскопа, а материальная культура растворилась вся, даже не выпав в осадок.
*Пока славяне в 860 году осаждали Царьград, Константин на Олимпе Малой Азии, в тишине монашеской кельи, делал для них ловушку — вычерчивая первые письмена славянской азбуки. Сначала он придумал округлые буквы, но язык был столь дик, что чернила не удерживали его. Тогда он попробовал составить азбуку из решетчатых букв и заточить в них непокорный язык, как птицу.*

…в каждой букве явлен Дух,
равный замыслу и звуку,
азъ есмь зрение, азъ есмь слух,
катят на меня телегу:
херъ и еръ, и червь и фертъ,
рцы и альфа, и омега,
человекъ — он Альтер эго,
алфавит, он – интроверт…

Через семь лет, в Венеции,
*…он принял участие в спорах с триязычниками, утверждавшими, что лишь греческий, еврейский и латинский языки достойны того, чтобы совершать на них богослужение. …По приглашению Папы Константин прибыл в Рим, где ему удалось отстоять правильность своих взглядов и службы на славянском языке.*

…языковой ландшафт планеты —
латыни точной сух язык,
а греческий, с маслинкой лета,
то в Стикс нырнет, то в воды Леты,
то босиком по белу свету,
то по тому, как проводник
Орфея к тени Эвридики…

Прощаясь со своими современниками и друзьями он, в свои 66, вспомнил, как говаривал отец: «Все менее друзей среди живых, все более друзей среди умерших». Когда вышел двухтомник Аронзона, он нашел эти строчки у поэта, подивился совпадению, ибо знал, что отец Аронзона не читал, но загадка разрешилась.
*Заканчивался 859 год, и Константин теперь стал сверстником Александра Великого, умершего в 33 года. Как раз столько было сейчас Константину.
«У меня гораздо больше одногодков под землей, чем на земле, — подумал он тогда, — одногодков всех веков: из времен Рамзеса Третьего, критского лабиринта или первой осады Царьграда. Я стану подземным сверстником многих из живых. Вот только, старея здесь, на земле, я все время меняю ровесников под землей, предавая мертвых, которые моложе меня…»*
И Вяземский о том же: «Как много сверстников не стало, / Как много младших уж сошло...»
Тот язык вещий, что называет вещи именами своими.
— Да будет свет! И стал свет. И увидел Бог свет, что он хорош; и отделил Бог свет от тьмы (Бытие, гл.1).
Правдив и свободен, и нет в нем ни грана фальши, ибо весь — истина. Вещий язык — он, как небо, один на всех.
Вспомнился ему чудовищный язык кулебачан, говорящих ермак вместо универмаг, говорящих фонтал, имея в виду водоразборную колонку, и все это на фоне семилетнего образования, бывшего в СССР после Отечественной войны обязательным.

я — зык, ты — зык, гудут на стыке
с «ты», с «мы» колоколов языки…
на хлябях вод мерцают блики,
глаголов, явленных извне…

Дик был народ, жил в пьянстве и тяжелом похмелье. В соседнем подъезде двухэтажного деревянного дома жила чудная женщина, тетя Нюра, прибегающая спасаться от пьяного мужа, работавшего на заводе сцепщиком, всегда ходящим в промасленных телогрейке и штанах. Немытый и нечесаный, он по пьяни, попал под собственноручно составляемый состав, ему отрезало обе ноги, и он преставился.
Бытовой мат висел в воздухе, как пыль в знойный день.
Шел человек по улице, разговаривая с другим человеком или бессловесной скотиной, оставляя за собой: пыль, поднимаемую босыми ногами, и мат-перемат, висящий в спертом воздухе короткой жизни.
Бабы, широко расставив ноги, мочились на дорогу, равнодушно подтираясь юбкой, и шли дальше вместе с детишками, держащимися за подол.
*…Шел к концу 863 год. Константин переводил церковные книги с греческого на славянский,  а вокруг него собиралась толпа. Глаза они носили на том месте, где когда-то росли рога, и это еще было заметно, подпоясывались змеями, спали головой на юг, выпавшие зубы забрасывали на другую сторону дома, через крышу.
Константин видел, как они, шепча молитвы, ели то, что выковыривали из носа. Ноги они мыли не разуваясь, плевали в свою тарелку перед обедом, а в «Отче наш» вставляли через каждое слово свои варварские мужские и женские имена, так что молитва разрасталась, как тесто на дрожжах, при этом одновременно исчезая, так что каждые три дня ее нужно было пропалывать, потому что иначе она была не видна и не слышна из-за тех диких слов, которые ее проглатывали. Их с непреодолимой силой притягивал запах падали, мысли их были быстры, и пели они прекрасно, так что он плакал, слушая их и глядя на свою третью, славянскую морщину, которая наискось сползала по его лбу наподобие капли дождя…*
Он мучительно не мог вспомнить, где он был, когда его не было. Это мешало, хотя касалось это не столько плоти — физика существовала сама по себе — сколько метафизики.
Где было его «я», когда его не было? Черное ничто зияло на том месте. Как плоть братается с «я» в процессе самопознания?
Как потом метафизика «я» сливается с метафизикой имени?
Материя вне Духа, не узнающая самое себя, мертва и, стало быть, царство мертвых, Тот свет, есть место, где отсутствует метафизика со своей главной ипостасью, — Духом. Место, где нет Бога — ад.
Триединство: Отец, Сын и Святой Дух — Троица, на которой зиждется жизнь. Отец, пославший Сына искупить грехи мира, читай бездуховность, показал, что плоть без Духа мертва и не имеет значения, в каком она существует виде, идут в ней органические процессы или она тлен и прах.
Иисус из Назарета умер и воскрес, когда снова стал, в Духе, жизнью.
Когда кричат в сердцах: — Да прекратите это безобразие! — не отдают себе отчета в том, что хотят прекратить нечто, не имеющее образа. Априори дано, что мы созданы по образу и подобию…
Метафизика воскрешения — та же метафизика обретения собственного «я» после рождения.
На еврейских похоронах не плачут.
— Скажите, что предается земле? — вопрошает раввин. – А я вам скажу — земле предается не человек, но тело, человек же уже там, в царствии небесном, и смотрит оттуда он на друзей и родных, пришедших проводить его тело в последнее и самое загадочное путешествие на этом свете, и радуется о том, как их много.

Жизнь есть место перехода
из бытия в небытие,
из Египта на свободу,
к трубным ангелам ее…

Раввин поет молитву, которая, еще чуть-чуть, и зазвучит как «Семь сорок».
Когда христианство в Римской империи стало государственной религией, в империи отменили смертную казнь через распятие, и крест стал символом воскрешения человека в жизнь вечную.
Чело век: лицо, лик, чело на время, ибо «век» не более, чем временной отрезок присутствия в человеке Духа, — это чистой воды метафизическая реальность, не сознающая самое себя. Чело век — это лик на земле на малое время жизни.

Из гробницы вышел Лазарь,
отрясая прах пелен.
Два печальных карих глаза
полны тайной похорон.

Самое потрясающее путешествие, которое может совершить чело век, это путешествие вглубь собственного «я».
Великие путешественники: Кирилл и Мефодий, Сергий Радонежский, Пушкин и Толстой открыли материки духа, дав нам потрясающие ландшафты духовной Ойкумены.
«Духовной жаждою томим…» А. С. П.

рассеянные по лицу земли,
измучившись духовной жаждой,
в свободе задохнувшись, как в пыли,
внутри себя мы строим Храм однажды
и, поднимая к небу паруса,
и ставя барабан под звездный купол,
мы гоним вверх подпорки и леса,
чтоб, свод замкнув, Твердь над собой нащупать.



2

Отец Феоктист Никольски, составитель первого издания Хазарского словаря, по прибытии в Царьград в 1685 году,
*…сделал вывод, что ничто не меняется в течение времени, а мир, если и преображается, то не с годами, а сам по себе и в пространстве одновременно, принимая бесчисленное количество форм и обличий, перемешивая их как карты, задавая прошлое одних в качестве уроков будущему или настоящему других.*
И он вспомнил, что поразил гордую женщину мыслью о том, что, разъезжаясь со встречной машиной, сказал ей:

— Мы едем в свое будущее, которое является прошлым для сидящих во встречной машине, а они едут в наше прошлое и увидят, в своем будущем, ДТП, которое осталось позади нас в пространстве и времени, которые мы изжили.

Они любили друг друга недолго и счастливо, и вся полнота отношений этих не расплескалась ни единой каплей, потому как никто в мире об этом не знал.
Однажды он привез ее в Храм с резным из липы иконостасом, и она, став под паруса, потрясенная, почувствовала нечто проходящее сквозь нее.
Было ли то движение ее души, или ток времени прошел через нее — этого он никогда не узнает.
Стояла зима.
Белый Храм был невесом в лучах подсветки. Они вышли на берег реки, где сумерки повисли клочьями в кронах  деревьев, располагаясь на ночлег, и где тишина погоста сливалась с тишиной неба.
Подняв голову, увидели они на низком небе тень купола с крестом. Это стало их крестным знамением.
Они до конца боролись за ее жизнь, но он считал, что она сама нажала спусковой крючок смерти, сделав операцию.
Однажды, задолго до того как… встретив его на улице, было это при входе в магазин,  сказала:
— Поедем в Париж?
Он поехал в Европу и Париж уже тогда, когда она была на исходе. Он ставил за нее свечи в Кельнском соборе, в соборе Парижской Богоматери, а свечи не загорались.
Свечи, которые он ставил за родных и близких, горели ровно и сильно, ее свеча, если и загоралась, — горела, поминутно угасая. И он, помолившись, уходил, чтобы не видеть, как свеча угасала.
Она ушла в январе и он, вернувшись из Рождественской Европы, ее уже не видел, но только хоронил.
Когда-то, в дни третьей симметрии, в 33 года, он написал:

…обрастаю бородою,
забываю ее стричь,
незаметно, сам собою,
стал Рувим Харонович…

Разбирая архив, он обнаружил письмо отца: «Сегодня, когда тебе исполняется 37 лет…»
Первый возраст симметрии, 11 лет, принес возмужание, он перерос время болезней, выйдя из него с обостренным чувством сострадания, мистическим опытом, небольшим, но собственным, с памятью о беспамятстве плавящегося пространства на границе жизни и смерти, яркого и горячего как солнце. После этого он долго не видел цветных снов.
В 37, спустя два года после поездки за границу, он вдруг написал:

за границей сознанья, в неведомой вам стороне,
где слова и предметы уже не имеют значенья,
ощущенье пространств бесконечных явилось во мне
и все длилось и длилось безмерное это мгновенье.

Так, через 36 лет он сформулировал то, к чему прикоснулся во младенчестве. Пройдет еще 20 лет, и он увидит на дисплее компьютера, как из хаоса рождается гармония, и прикоснется он к фракталам.
Однажды, в начале октября, когда ветры с Балтики осиливают течение Невы, и чердаки знобит от сквозняков, позвонил его «сердечный» друг (оба были инфарктниками).
Подружились они, вышагивая километры и километры, по свежей пороше, на берегу Финского залива, оставляя отпечатки бесконечных разговоров в сыром, рыхлом воздухе поздней осени.
Друг был возбужден, говорил горячо и беспомощно:
— Приезжай. Или сошел я с ума, или открыл я что-то, что выше моего разумения.
Когда приехал он, они, взяв бутылку водки, сели к дисплею, и увидел он, как из черной глубины экрана появляются, ветвясь, невероятно красивые фигуры, простые и сложные, никогда не повторяющиеся. На экране клубилось нечто, чему у них не было объяснения. Просидели они у экрана несколько часов, выпили водку, не захмелев, а метаморфозам не было ни конца, ни края.
Друг рассказал, что ввел он в машину осциллограмму головного мозга, снятую с него коллегами по его же просьбе. Далее попросил он математиков перевести осциллограмму в математическую функцию, запрограммировать и ввести в компьютер. Ему хотелось посмотреть, что он увидит.
Математическая функция, описывающая осциллограмму, оказалась уравнением, описывающим изменения от 1 до 0.
Они смотрели на ветвящиеся фигуры, появляющиеся из абсолютно черного пространства, из ничто, — геометрические композиции всех цветов радуги. Более всего походило это на немую музыку.
Прошло несколько недель. Нужно было свидеться с приятелем, и поехал он на Пушкинскую 10. Приятеля не оказалось в мастерской.

Провиденью угодно было…

и зашел он в магазин технической книги, что на Пушкинской, и увидел фолиант «Красота фракталов».
Листая книгу, понял он, что открыл его друг. Случайно, это невероятно, он открыл фракталы. Причем, сложные, а не простые. Книга, которая попалась в руки, была выпущена три года назад, тиражом 1000 экземпляров, и оказалось, что взял он единственный экземпляр.
Это тоже было невероятно. Книга ждала его в магазине. Стоила она 400 рублей. Он купил ее и позвонил другу:
— Я нашел, — сказал он. — Сейчас приеду.
Философский смысл фракталов и множеств Мандельброта сводится к тому, что фракталы описывают поведение материи на границе с хаосом. Точнее, они показывают, что из хаоса непрерывно рождается гармония. По сути, фракталы везде, от клетки до Солнечной системы, в каждом атоме.
Теперь, вспоминая событья эти, залез он в Интернет и увидел, что только совсем недавно ученые сняли осциллограмму с одного из щупалец кальмара, описали ее математической функцией и получили фракталы нервных импульсов.
Друг его получил фракталы от импульсов головного мозга еще тогда, в 1998 году.
Занимаясь пространственно-временным континуумом, ушел он из жизни в голубом Рождественском небе Европы 6 января 2005 года, скончавшись в самолете от сердечного приступа.
Земля не принимала его два раза. Первый раз, когда у него не раскрылся парашют на прыжках в Забайкальском военном округе, и его в затяжном прыжке догнал инструктор.
Второй раз — в ДТП, когда на скользком шоссе «Мицубиси», в которой он ехал, сошлась в лоб с автобусом. Погиб владелец машины, крупный ученый, он-то и вел машину, погиб представитель немецкой фирмы, его сотрудница, а он, порвав ремень безопасности, остался жив.
Два раза не приняла его земля. Приняло небо.
Шел 1998 год, и еще тогда, 7 октября, написал он стихотворение «Час», посвятив его своему другу:

Ты захлебнешься мирозданием,
Ты превратишься в эту Тьму,
Без имени и без названья,
Где вольно духу одному.
Но, в этой Тьме исчислят место,
Раздвинут Тьму и явят Свет,
Чтоб время личное воскресло,
Вновь обретая плоть и цвет.
Чтоб снова, под убогим кровом,
Стал каждый миг одушевлен,
Чтоб дело превращалось в слово —
Крути гончарный круг времен,
Из массы воли и покоя,
Рождая музыку и свет,
И где звезда над головою
Единственная из  примет…

Не приняла его земля, исчислено было ему место в Рождественском небе Европы.
Человеческий мозг на границе с хаосом пульсирует в одном ритме с Вселенной, созидая из хаоса гармонию Света.
1+1 =11; 11+11=22; 22+11=33; 33+11=44; 44+11=55; 55+11=66
Симметричное время жизни, связанное с числом 11, 1 и 1, есть Алеф — первая буква еврейского алфавита, означающая действие, глагол, в отличие от Аз, — первой буквы алфавита славянского, означающей местоимение «я».
* …хазары считали, что каждому человеку принадлежит по одной букве азбуки…
Хазары были уверены, что им известно, где лежит граница между двумя языками и двумя письменностями, между божественной речью — давар — и речью людей. Граница, уверяли они, проходит между глаголом и именем… в частности, тетраграмма — тайное имя Бога — это вообще не имя, а глагол.
…имена не относятся к кругу слов, составляющих Божье имя. Потому что Божье имя это глагол, и этот глагол начинается с Алеф.*

В начале всех начал стояло Слово…
До: времени, пространства,
Тверди, света,
до вещества, до плоти,
до Вселенной…
В начале всех начал стояло Слово…
Мир — дух от Духа,
плоть от плоти
Животворящего перста и Слова,

И мне, уже тогда, в нем место было...

Место имени, местоимение, — «я», «ты», «ты», то есть не «я». Ты — в смысле другой, то есть отличный от меня, ты, в смысле не я, так же как «вы» — в смысле не «мы»…

не мы немы внутри фонемы

И «они», отличное от «мы». Они — это не мы, это кто-то другой. «Они» — это нечто инородное, непонятное и чуждое.
Еврей — человек, пришедший из-за реки, отличный от нас, пришелец.
Хазары приняли иудаизм в два этапа. В 730 году после победы над арабами хазарский каган Овадий пригласил представителей трех мировых религий для участия в дискуссии о религиях.
В Хазарской полемике, состоявшейся при дворе хазарского кагана,
* представитель еврейской веры одержал победу над греком и арабом, и хазары приняли иудаизм. Когда закончилась полемика между греком и арабом, каган обратился к представителю евреев с вопросом, что представляет собой его вера.
Рабе Исаак Сангари отвечал ему, что хазарам не надо переходить ни в какую новую веру. Пусть остаются в старой. Такое мнение всех удивило, и рабе объяснил: — Вы не хазары. Вы евреи, поэтому вернитесь туда, где ваше настоящее место: к живому Богу своих предков.*
Как пишет Павич:
*Дни капали, как капли дождя, а рабе все говорил и говорил. Прежде всего, он назвал кагану семь вещей, которые были созданы до сотворения мира, — это Рай, Тора, Справедливость, Израиль, Престол славы, Иерусалим и Мессия, сын Давида. Затем он перечислил самые возвышенные вещи: дух Бога живого, воздух из духа, воду из ветра и огонь из воды.
Потом объяснил, что такое три материи — это:  в космосе — воздух, вода и огонь; в душе — грудь, живот и голова; в году — влага, мороз и жара.*
После обращения в иудаизм верхушки каганата в 731 году, в 740 годах произошло массовое обращение хазар в иудаизм, и с течением времени, подумалось ему, хазары растворились среди иудеев, прекратив существовать как народ.
Приняв свою — чужую веру, хазары как народ перестали существовать.

…где языки, которых нету?
и где носитель их — народ?

что может быть реальнее, чем сон…
куда ни кинешь взор, со всех сторон
глаза ветхозаветные и лица,
в земле обетованной снег идет,
сосуд колодца пуст, вода струи не льет,
и в море мертвое ныряют птицы,
а в небесах стада летучих рыб,
в них ангелы забрасывают сети,
под скрип уключин, шорох, мокрый всхлип,
летящих рыб в неверном лунном свете,
дичок любви и дня не проживет,
поскольку времени улитка
медлительна, ведь время не течет,
а взад-вперед качается, как зыбка…
его баюкать не достанет слов,
горят огни пастушеских костров,
как маятник на нити дух подвешен,
он движется из будущего вспять,
и в крайней точке ты опять
туда вернешься, где весь мир безгрешен…



3

…В 70-е годы прошлого века — страна вошла в эпоху азартной сдачи: макулатуры, крови, стеклотары, кандидатских минимумов, кооперативов под ключ, комсомольско-молодежных строек, а вместе с тем и позиций (последнее было не столь незаметно).
Однажды ахнула страна, открыв Пикуля, зачитавшись его романами, в том числе  «Словом и делом».
Сталевар его, ахнув Пикуля, побежал в Тайный Приказ:
— Слово и дело! Слово и дело!
— ?
— Мастер мой якшается с темными людишками, тайно приезжающими в закрытый город.
Тайный Приказ развернул широ-о-о-комасштабную акцию. По предприятиям и весям читались лекции о бдительности, о чувстве гордости за страну, о промышленном и военном шпионаже, о долге перед Родиной и обязанности граждан сотрудничать с Приказом.
До него то и дело стали доходить вести о собраниях: в цехах, в лабораториях, в НИИ, в поликлиниках и в учебных заведениях, где чины Тайного приказа вправляли народу мозги в нужном направлении. Наверное, был объявлен месячник бдительности.
Наконец, месяца через два, когда круг его друзей и добрых знакомых, которым он рассказывал о приезде туристки из Штатов и о встрече с ней на квартире молодого гримера Ленфильма, иссяк, его вызвали в Первый отдел, где, помимо начальника Первого отдела, находилось молчаливое Лицо из Тайного Приказа.
Там в доверительной беседе спросили его, была ли такая встреча, и если была, то о чем шла речь.
И он объяснил, что встреча была, что туристка приезжала на «Ленфильм».
Поведал он в Первом отделе, что рассказывала она о своих предках, переживших в Малороссии несколько еврейских погромов и бежавших в Америку в 1905 году, о своей учебе и жизни в Штатах, о том, что не забыли они русского языка, о том, как интересно ей в России.
Горячо говорили за чашкой чая до глубокой ночи о кино, литературе, читал он свои и чужие стихи. Вот, собственно, и все.
Шифров, яда и тайных явок не получал.
Выслушав его, ему вежливо напомнили, что подписывал он форму о допуске к закрытым материалам и обязанности сообщать о контактах с иностранцами.
На том дело это, казалось бы, и закончилось.
Не тут-то было!
Сталевар, получивший квартиру (!) за свое «Слово и дело», войдя во вкус, стал посылать первым лицам государства сигналы SOS о широкомасштабном сионистском заговоре, о создании подпольной тайной организации, созданной его мастером, куда вошли:
известный музыковед, автор программного доклада «Музыка и слово», стоявший у истоков бардовской песни;
лучший виолончелист мира и жена его, великая оперная певица.
Все смутное время, пока первые лица государства, сменяя друг друга, уходили в мир иной, и страна стояла в нескончаемом почетном карауле, когда при одном из первых лиц  устраивались облавы: в кинотеатрах, банях и ресторанах, с целью выявления любителей в рабочее время поразвлечься (особенно ценно было найти прогульщиков среди голых в бане), он находился под колпаком.
Его вежливо вызывали то в партком, хотя был он беспартийным, то в прокуратуру, где прокурор, советник юстиции 2 ранга в своем кабинете давал читать ему сигналы SOS, приходящие из канцелярии первых лиц с энергичной резолюцией: «Разобраться на месте и доложить!»
Сталевар за шесть лет, видимо, до смерти надоел работникам Тайного Приказа и прокурору, но они ничего с ним поделать не могли или не хотели.
Несколько раз намекали ему, что неплохо бы подать на сталевара в суд за клевету и доказать на суде, что не создавал он тайного общества, не вербовал великую оперную певицу и ее мужа, и привлечь негодяя к ответу…
Хотелось им завести дело, пригласить великих людей в суд повесткой, в качестве свидетелей, предать дело огласке и погнать волну клеветы и абсурда девятого вала.
Ничего этого он не сделал.
И на его просьбу о переводе сталевара в другую смену ответили ему отказом, и работал он шесть лет с доносчиком, зная, что каждое слово его записывается в особую тетрадь, в голубеньком переплете, и в любой подходящий момент о нем вспомнят. Все об этом знали. Но всем было интересно, а чем же все это кончится…
Как часто бывает, события шли густо. Его эпопея протекала одновременно с другой, — с политическим преследованием диссидента и историка, мужа его сестры, которое закончилось судом и лагерем, несмотря на то, что западные СМИ горой встали на защиту историка.
Он опасался, что  два сюжета эти пересекутся, с непредсказуемыми ходами и поворотами, но, слава Богу, не пересеклись. Каждый из сюжетов остался самостоятельным.

НТР ты моя, НТР,
Как люблю я тебя, например,
За балет, космонавтов и атом.
Я тебя еще очень люблю,
За твой радостный клич: «По рублю!!!»
И за пунктик, под номером пятым.
НТР! О, спасибо тебе,
Что в моей безымянной судьбе
Есть отметинка, родинка, метка…
И в анкетках, под номером пять,
Я желаю свидетельствовать:
Моисей и Христос — мои предки…



4

Что мне делать на этой земле,
Если я, если я не отсюда?
Как поверить в пасхальное чудо,
В ветку вербы, в мацу на столе?
Что мне делать на этой земле
Среди изб островерхих и снега,
Где скрипучая жизни телега
Волочится без сил и разбега
В Курске... в Туле… в Рязани… в Орле?..
Среди курских, рязанских, орловских,
Вологодских, воронежских, псковских,
Что же делать, не знаю и сам…
На меня, в ожиданьи глубоком
Смотрит небо недремлющим оком,
И зовут Синагога и Храм…

Ему было уже за 50, будучи иудеем по крови, воспитанным на христианской культуре, он мучительно размышлял о своих корнях, о месте в табели о духовных ценностях.
В 1994 году самым невероятным образом попал он в Израиль, прошел вокруг Галилейского моря, был в храме Гроба Господня, на Голгофе, в гробнице Христа, Кувуклии.
Прежде чем попал он в Кувуклию, отстоял очередь. Чем ближе подходил он к святому месту, тем сильнее и сильнее болел желудок. Все темное, что было в нем, противилось посещению Святая Святых, месту погребенья и воскрешенья Христа. Временами думалось, что выйдет он из очереди, двигающейся к месту, где начался новый отсчет времен.
Но не вышел.
Согнулся, входя в Кувуклию, поклонившись до земли месту упокоения и месту воскрешения Господа нашего Иисуса Христа. Встал в полный рост и поклонился одру, на котором лежало тело Христа в пеленах.
Он не помнил своей молитвы в тот момент. Но ему запомнились соседи, это была семья итальянцев с примесью арабской крови, и, не зная языка, он понял, что молятся они страстно и требовательно об отмщении. Это его поразило необычайно, ибо считал он, что в святом месте просьбы такие неуместны.
Теперь же подумал, что Кувуклия — место, где просят не о милосердии, но об истине.
Люди, жаждущие справедливости, свидетельствовали перед Господом, который судим был судом неправедным и воскрес, не о милости, но об истине.
Анна и Каиафа, два первосвященника Иудейских, не поверили в чудеса Христовы.
Теперь же весь мир ждет схождения Благодатного огня на православную Пасху и свидетельствует о чуде.
Вспомнилось ему, что, работая над проектом о подаче свежего воздуха в кабину электромостового крана, познакомился он с преподавателем Горного института по фамилии Гуль.
В кабинете у Гуля, которого прозвал он «капитан Гуль», увидел на стене огромную фотографию Туринской плащаницы и долго стоял, не в силах оторваться от Христова лика.
Оторвавшись, сказал, поворачиваясь к Гулю:
— Капитан, давайте сделаем голографический вариант плащаницы.
Теперь, задним числом, обнаружил он, что шел тогда 1986 год, ему было 44.

Провиденью угодно было…

И через 11 лет, в 55, создаст он общественную организацию и литературный клуб.
Но тогда ничего он об этом не знал, потому, как сроки не исполнились.
Ему представлялось тогда, что на голографическом снимке появится нечто, чего нет на плоскостном. Не было тогда Интернета, и не мог знать он, что мгновенно изобрел велосипед.
Теперь же, в эпоху Интернета, задав вопрос о существовании голограммы Туринской плащаницы, получил ответ:
**…в конце 70-х — начале 80-х годов Ватикан позволил ученым исследовать плащаницу. Исследования 80-х годов показали, что отпечатки на плащанице представляют из себя объемное, трехмерное изображение или, иными словами, голографическое.
…плащаницу не снимали (не отдирали от высохших за три дня страшных кровоточащих ран) с тела Христа, а все изображение на ткани плащаницы нанесено не кистью или иными обычно используемыми инструментами, а получено вследствие обугливания тонких волосков нитей в результате мощного кратковременного излучения. Иными словами, тело исчезло из кокона погребальных пелен в виде короткой интенсивной «вспышки света». Отпечаток на плащанице оказался негативом.**
***…и один из воинов, бывших на страже у гробницы, пришел в синагогу и сказал: в то время, как стояли мы на страже у гробницы Иисуса, земля поколебалась, и увидели мы ангела Божия, и вид его был, как молния…***
— Да будет свет! И стал свет…
Будучи на Иордане, на месте крещения Христа, не покрестился. Только набрал из Иордана воды и привез домой, где стояла она более 10 лет чистая и прозрачная.
И принес он Иорданской воды в дар Храму Вознесения.
Потом, спустя еще лет 10, написал в цикле стихов об Израиле:

Там море Мертвое питает Иордан живой водою…

Не покрестился тогда, на Иордане. Но, будучи в Иерусалиме, у Стены Плача, вложил в нее записку и помолился, как умел.
Белая, уходящая в небо Стена Плача, видела столько людей, сколько их живет теперь на Земле, подумал он.
Был июнь. Голубое небо над Стеной Плача, как судия, бесстрастно смотрело на народы, причащающиеся Духу. Тысячелетние камни были в трещинах, из которых выглядывал мох и обветшавшие края записок, и, найдя свободное место, он вложил свою отчаянную просьбу.
Осенью с ним приключился инфаркт, но он стал писать. В течение нескольких десятилетий он не мог писать свободно, и только во сне являлись ему потрясающие стихи, которые он заучивал наизусть, но, просыпаясь, ничего не помнил. Болезни сыпались на него, как манна небесная, пока он блуждал по своей пустыне.
Крестился он в одночасье.
Проезжая мимо Храма Вознесения, увидел машину отца Серафима, припарковался и зашел в Храм.
В Храме было празднично и пусто. Спустившись в кабинет к отцу Серафиму, обнялся с ним, ибо были они знакомы много лет.
— Поговорить надо, — сказал он.
— А вот пойдем в трапезную, а потом и поговорим, — сказал настоятель.
Вошли в трапезную, где буквой «Т» стояли накрытые столы, и отец Серафим посадил его по правую руку. Было ему неловко сидеть на трапезе при всем синклите, послушниках, братьях и сестрах по правую руку владыки.
Оказалось, что пришел он в день Рождества Богородицы, 22 сентября, и праздничная трапеза была посвящена Деве Марии.
— Батюшка, — сказал он…
— Потом, — сказал отец Серафим.
Они выпили темного церковного вина, закусили, чем Бог послал, и батюшка спросил его, зачем он пришел. Узнав, что пришел он поговорить о крещении, отец Серафим поднялся, попросил наполнить кубки и сказал:
— Сегодня, в светлый день Рождества Богородицы, совершим мы таинство крещения и примем в лоно нашего прихода нового брата. Готовьте купель.
После трапезы поднялись они в церковь, и отец Серафим крестил его, надев крест, серебряный, на серебряной цепочке, которые во время операции коронарного шунтирования стали черными, а потом, год спустя, засияли, как в день Рождества Богородицы.
Слово жило в нем. Оно клубилось в подсознании, но обретало плоть только в момент, когда срывалось с губ. Мы преломляем слова, как Господь хлеб, думал он.

свет и тень — полны  противоречий,
свет крошится в темноте, как мел…
выступая в качестве предтечи,
Дух кладет материи предел,
если время — буквы алфавита,
мы живем, и будем жить, пока
Слово в Духе — Господа ловитва
составляет тайну языка

человек, он — Альтер эго, алфавит, он — интроверт
В Иерусалиме он нашел питерского художника, познакомился с ним и, уезжая в Тель-Авив, увез от него полученные в подарок книги. Одна из них была «Газоневщина», посвященная истории авангарда в Ленинграде, другие — несколько номеров журнала «Числа», которые художник издавал в Иерусалиме. Были посвящены они кругу вопросов об Адаме Кадмоне. Теперь он знал,
*…что хазары в человеческих снах видели буквы, они пытались найти в них прачеловека, предвечного Адама Кадмона, который был и мужчиной, и женщиной. Они считали, что каждому человеку принадлежит по одной букве азбуки, а каждая буква представляет собой частицу тела Адама Кадмона на земле.*
Когда-то, давным-давно, когда он еще не знал о хазарах и прачеловеке, он подумал, что человечество, учитывая знанья каждого, обладает абсолютным знанием, составляющем в совокупности нечто целое, некий абсолют тождественный Богу.
В эру Интернета знания эти, теоретически, можно просуммировать, подумалось ему, и получить единую картинку мира, а не мозаику, которой мы играем...

5

Иудеи говорили, что, зная число 10 и 22 буквы еврейского алфавита, можно создать вселенную.
* Бог смотрел в Тору, когда создавал мир, поэтому слово, которым начинается мир, это глагол.
…наш язык имеет два слоя — один слой божественный, а другой — сомнительного порядка, связанный, судя по всему, с геенной, с пространством на севере от Господа.
Так ад и рай, прошлое и будущее содержится в языке и его письменах.
…во сне думают глазами и ушами, речи во сне не нужны имена, она использует лишь одни глаголы, и только во сне любой человек цадик, а не убийца…*
Когда-то он написал глаголический стих:

дожди дождят, снега снегуют,
курлы курлычат всякий раз,
когда летят напропалую
сквозь тьмы и тьмы пернатых фраз
природит мудрая природа,
и человечит человек
один, без племени, без роду
нежданный, будто первый снег…
как снег на голову, так время
нежданно  падает на нас
и норовит то в глаз, то в темя,
то в глаз, то в темя всякий раз…
все птицы в поднебесье птичут,
все рыбы рыбят, что хотят
и, в рот воды набрав, мурлычут,
и что-то влажное молчат…

Русский алфавит, состоящий из 33 букв, симметричен так же, как и иврит, но в церковно-славянском было 40 букв.
Отсюда и сорок сороков, симметричное, мистическое число древней Руси, подумалось ему, связанное еще и с Великим постом, длящимся 40 дней, по числу дней, проведенных Христом в пустыне, и с сороковинами, когда собираемся мы помянуть усопшего, прошедшего свою пустыню и перешедшего в жизнь вечную.

И не случайно сорок лет водил Моисей народ свой по пустыне, прежде чем привел его на Синай.


Его любимая тетя, тетя Вера, сестра мамы, из Кулебак переехала в город Муром. Летом он ездил к ней. Доезжал поездом до станции Навашино. В Навашино садился на старенький пароходик, идущий до Мурома.
Из Навашинского затона по сонной воде пароходик выходил на Оку и мимо села Карачарова, откуда был родом Илья Муромец, шел до Мурома.
Всякий раз, проплывая мимо Карачарова, а это остров, он смотрел на зеленые холмы и дома, сбегающие к Оке.
Он мечтал попасть в дом, где сиднем сидел на печи 33 года Илья.
В 33 (!) к нему постучали волхвы и попросили выйти к ним. Горько засмеялся Илья.
— Как же я выйду, коли сиднем сижу на печи 33 года. Не ходят ноги мои.
— А ты выйди, мил человек, уважь каликов перехожих.
Спустил ноги Илья с печи и встал, и вышел. И дали ему испить воды из ковша, и испил он, и почувствовал силу богатырскую. Хотел поблагодарить, глянул, ан никого…
Ходят по земле волхвы, те самые, когда и куда надо.
Дебаркадер Муромской пристани принимал пароходы с Волги и Камы. Через Оку не было моста, вернее, был понтонный мост, и можно было, встав на средний понтон, кататься, покуда дежурный катер разводил понтоны, чтобы пароход прошел или баржа.
От пристани начинался крутой подъем, мощенный круглым булыжником, и огромные телеги, груженные товарами, и порожние, грохоча железами, медленно поднимались к Муромскому централу и спускались от него.
Муромский централ стоял на главной дороге России — Владимирском тракте, по которой шли этапы в Сибирь.
В 14 лет на руках у него умер дядя Жоржик, муж тети Веры.
Он приезжал в Муром помогать ей в уходе за смертельно больным дядей Жоржиком, у которого был рак. И увидел он лицо смерти.
Когда умирала бабушка Оля, ему было 11 лет, она умерла от крупозного воспаленья легких, но рядом были мама и тетя Вера, и смерть бабушки его не коснулась так, как смерть дяди Жоржика, которому было всего 49.

Спасибо вам, предтечи и родня,
спасибо вам, что жили до меня:
Арон и Софья, Ольга и Абрам,
Семен, Матвей, Ревека, Марк, Адам,
Рахиль и Александр, Георгий, Вера
и Лидия — вы лот глубинный, мера…
Любовь, Иосиф, Юля, Михаил,
Спасибо вам, что я заговорил.

Имен бездонные глубины
Древнее докембрийской глины,
В них подсознанья лимфоток,
В них духа горизонты. В каждом слове
Мы слышим Имя — голос крови,
Звучащий нам как эхо, как манок…

Теперь, в 66, он понял, что его все время окликают. Он аукается с пространством, которое играет с ним в прятки и, как зачарованный, идет на манок слова.

…человек, он Альтер эго,
алфавит, он интроверт…

Пространство отражается в зрачках,
Как эхо в тесной готике собора.

Он понял, что глухая стена, в которую он бился годами, рухнула.
Слушай мир в себе, в котором ты есть, был и пребудешь вечно.
Человек, подумалось ему, есть воплощение духа, пребывающего в мире, оболочка его, затем, чтобы здесь, на земле, дух был деятельным, через человека.

Вечный Жид, Вечный Дух,
вечный движитель звездных систем,
посмотри, как уносит нас тем же потоком,
сколько сразу звучит вариаций и тем
в каждой точке пространства
по звездным его водостокам.
Это обморок мира, сознания как бы и нет,
этот черный колодец, как провод прямой со Вселенной,
дело вовсе не в том, есть ли разум еще у одной из планет,
дело в том, чтобы дух стал свободен, и вышел из плена
устоявшихся связей, и, точку опоры найдя,
вдруг пролился на душу живительной влагой...
как прекрасно и грустно сидеть на веранде во время дождя
и шум времени слушать, забыв про перо и бумагу…

Стихам этим, названным им «Обретение хаоса», почти сорок лет. Ничего тогда не знал он о фракталах, о гармонии, рождающейся из хаоса. Стихи рождаются не от знанья. Рождаются они тогда, когда приходит им время.
Жизнь на Земле — Божье провидение, нет такого более нигде. Можно моделировать начало мира — физически, но невозможно моделировать Божественный логос, оплодотворивший жизнь Духом. Так же, как и вода, мы являемся носителями гигантского объема информации. Но считать его мы еще не можем. Не вышли сроки.
Он шел к Монастырке, в сторону Александро-Невской Лавры. Стояла поздняя осень с бодрящим морозцем. Выйдя из-под арки, увидел дедушку в макинтоше, такие носили в 50-е годы прошлого века, и в зимней шапке. Дедушка был с палочкой в руке, с белоснежной бородой. Из-за круглых очков на мир смотрели поразительной голубизны глаза. Он остановился.
— Простите Христа ради, — сказал, — примите от меня, — и протянул деньги.
Старичок глянул на него, на мгновение его сухая старческая рука с пергаментной кожей коснулась его руки, и они разошлись. Пройдя шагов пять, он оглянулся, чтобы посмотреть на сухонького, как лист, дедушку, но на дорожке никого не было.
Под мостом через Монастырку плавали утки и два селезня.
Войдя в Александро-Невскую Лавру, он взглянул на икону Тихвинской Божьей Матери, что висит слева от входа, и повстречался с ней глазами.
— Пречистая и Милосердная, — помолился он. — Спаси и сохрани от наветов злых человеков, болезней и внезапной смерти…



6

Просматривая фотографии своей юности, обнаружил, что чем меньше оставалось волос у него на голове, тем гуще становились его волосы на снимках. На некоторых узнавал себя с трудом.
Фотографии жили собственной жизнью. Он натыкался на незнакомые пейзажи, незнакомых людей. Разглядывая фотографию, иногда ловил себя на том, что видел ту или иную местность во сне. Некоторые фотографии стали объемными. Однажды, разглядывая детскую фотографию, заглянул за стул и обнаружил давно потерянную юлу.
На широкоформатном снимке, сделанным трофейным фотоаппаратом «Цейсекон», приметил Мефодия, которого прежде здесь не было.
Минувшая жизнь материализовывалась.
Являлись вещи, которые, казалось бы, ушли безвозвратно. По ходу пьесы на сцену являлись то книжки полувековой давности, то прядь волос старшего брата, состриженная в январе 1939 года, то вдруг обнаруживалось письмо 1942 года о смерти дяди Моти, умершего в блокаду.
Жизнь была наполнена: дождями, ветрами, шорохом листьев, скрипом снега,   Новоземельскими морозами, ядерными взрывами, пылкой юношеской дружбой, стихами, горечью потерь, поисками истины, глубочайшими заблуждениями, болезнями и надеждой.
Давным-давно в поезде, идущeм в Крым, он отписал дочери, что книжные шкафы в доме населены: пиратами, мушкетерами с лошадьми и слугами, греческими богами и героями. Ночью они оживают, и квартира раздвигается до размеров невероятных.
Моби Дик всплывает, чтобы глотнуть Северного сиянья и унести его в глубины океана.
Ойкумена была так велика, что он не знал, как далеко простираются ее границы.
** Когда летом 870 года Мефодий вернулся в Моравию, немецкие епископы отправили его в заточение…**
*…его подвергли пыткам и нагого выставили на мороз. Все время, пока его хлестали плеткой, он, согнувшись так, что борода доставала до земли, думал о том, что Гомер и святой пророк Илия были современниками, что поэтическое государство Гомера было большим, чем империя Александра Македонского, потому что протянулось от Понта за границу Гибралтара… Думал он и о том, что Гомер не мог знать обо всем, что движется и существует в морях и городах его государства, так же как и Александр Македонский не мог знать обо всем, что можно встретить в его империи. Затем он думал, как Гомер однажды вписал в свое произведение и город Силон, а вместе с ним, сам того не зная, и пророка Илию, которого по Божией воле кормили птицы. Он думал о том, что Гомер имел в своем огромном поэтическом государстве моря и города, не зная о том, что в одном из них, в Силоне, сидит пророк Илия, который станет жителем другого поэтического государства, такого же пространного, вечного и мощного, как у Гомера, — Святого Писания. И задавал себе вопрос, встретились ли два современника — Гомер и святой Илия из Фесва — в Галааде, оба бессмертные, оба вооруженные только словом, один — обращенный в прошлое и слепой, другой — устремленный в будущее и провидец; один — грек, который лучше всех поэтов воспел воду и огонь, другой — еврей, который водой вознаграждал, а огнем наказывал, пользуясь своим плащом как мостом.*
Однажды в феврале, когда случаются короткие солнечные дни, предвестники марта, он из маршрутки увидел, на фоне серого снега и синего неба, между опорами высоковольтных передач, столб радуги.
Была это не Радуга, а был это Столп Радуги. Столп света, соединивший небо и землю. Он глянул на соседей и понял, что никто то ли не обращает внимания на этот Столп, то ли никто не видит его.
Видел радугу Завета между небом и землей…

Господь, после Всемирного потопа, дал Завет, соединив небо и землю Радугой, что жизнь небесная и земная пребудут отныне вместе, во веки веков. Ни одна из них не будет существовать сама по себе, потому как самость — тупиковая ветвь эволюции.
Человек, явившись в мир, становится не свидетелем, он становится расширяющейся вселенной, вспыхнувшей в момент зачатья. Если бы можно было создать карту энергетических всплесков, связанных с зачатием, и наложить ее на зодиакальный круг, подумалось ему, мы получили бы карту звездного неба с черными дырами, коллапсами и красным смещением, связанным с энтропией любви.
Мы встречаем человека, родившегося в мир, и провожаем его, ушедшего из мира, цветами, которые не что иное, как земной образ небесной радуги.

в храме Гроба Господня молитвы, и блицы, и речи,
в храме Гроба Господня не гаснут лампады и свечи,
и приходят народы, и крест свой несут на Голгофу,
чтобы там умереть, на кресте, в страшный миг катастрофы.
И с Голгофы сходя, каждый день, как сегодня,
воскресают, чтоб камень с пещеры души отвалить,
как от гроба Господня,
и идти обновленными, в жизнь невозможную эту
направляя стопы по дорогам глухим к Назарету…
…значит, время настало идти по Библейским дорогам,
ибо ищешь и страждешь не чуда, но Господа Бога.

я отзовусь на имя: «вот он, я!..»

Стихи всегда были его способом открытья мира, равно как естественные науки, когда-то бывшие пасынками поэзии и философии.
Человечество не создает новых законов, думалось ему, но открывает то, что существует в полноте мира, в определенный момент, постигая непостижимое ранее.
Стихи, существующие, как истина, надо уметь услышать и не растерять по дороге, как и любовь, которую хочешь донести до собеседника.
Мысль человека мгновенна. Роберт Шекли написал рассказ «Ускоритель».
Насколько он помнил, корабль инопланетян представлял конструкцию, состоящую из биологических материалов. Корпус корабля состоял из одних мыслящих биоконструкций, двигатель из других, но чтобы корабль смог вернуться в свою галактику, понадобился человек.
Человек никак не мог взять в толк, что от него надо. А ему: переборки, стены корабля, последний винтик в обшивке кричали в голос:
— Ускоряй!
И понял он, что присутствует здесь в качестве ускорителя, ибо только он может ускорять.
«В начале всех начал стояло СЛОВО…», которое начиналось с Алеф.
Он вспомнил, что его друг, капитан дальнего плаванья, не сходил с мостика десять суток, когда траулер его погнул  винт и не мог выгрести против ветра близь Антарктиды. В миг, когда жизнь висела на волоске, кореш его по Новой Земле, с которым прослужил он три с половиной года и работал на месте ядерного взрыва «Царь-бомбы», взрывная волна от которого 31 октября 1961 года 4 раза обогнула земной шар, повторял его строчки:

день прожит, подведена черта,
тундра задохнулась от тумана…

— и они его держали.
Значит, дух его был там, на мостике, с корешем, все те десять суток. Ибо свободен дух и веет там, где хочет.
Сорок лет спустя после службы на Новой Земле посвятил он любезным своим сослуживцам стих:

…бредил я ямбом, говорил матом
и взрывал в небе, так его, атом,
говорил в Бога, говорил в душу
и трясло меня, как в саду грушу…
…………………………………………….
сняв противогазы, спецкостюмы скинув,
истово закурим, повалясь на спину,
ни о чем не думать, ничего не делать,
вдоль меридиана вытянувшись телом
на проливе странном — маточкином шаре,
где, сойдясь под вечер, мы картошку жарим…

Однажды стал он свидетелем жесточайшего приступа астмы у молодой женщины. Ни лекарства, ни ингаляция не снимали приступа. И не в силах видеть мученья эти, подошел он к ней, сидящей на стуле, наклонился и положил одну руку ей на лоб, а вторую в области ключиц. Он сам не знал, что делал, но дыхание ее стало ровнее и глубже. Простоял он так минут сорок и приступ снял. Никогда в жизни ничего подобного он даже не видел. Расплатился за это двухнедельным приступом радикулита, потому как стоял неловко согнувшись.
— Глаголом жги сердца людей! — ибо глагол не слово, но действие.
В «Ключах Марии» Есенин писал о том, что буква «Я» есть человек идущий, вглядывающийся в свой пуп.
Первая буква славянского алфавита есть «Аз».
Славяне, подумалось ему, народ, особенно русский, обреченный на постижение собственной души.
Загадочная русская душа — это крест, на котором он, народ, распят. Время воскрешения не наступает, потому, как жив он и с креста не снят. Так и живет, распятый, в мученьях.
День клонился к вечеру, воздух густел на глазах, он становился все темнее и темнее. Ночью он стал хрупким, но прозрачным необычайно, и его звезда повисла, мерцая и вздрагивая, готовая вот-вот сорваться.

просыпаешься, птица ходит, нежно
когтями стучит по крыше,
и стоит звезда высоко, как прежде,
и мерцает небо, как будто дышит,
и, пока ночь не стала ссыхаться и вянуть,
ты, себя позабыв, что-то там маракуешь,
и не страшно уйти, затеряться и кануть,
если ты мироздание по крохам воруешь…

Ночное небо завораживает. Целый день человек смотрит себе под нос, под ноги, не видит бревна в собственном глазу, а поднимая голову, видит низкое небо либо бездонную голубизну пустоты. И только ночью дано ему видеть глубину звездного неба, дабы не забывал он своего происхождения.
Храм Божий внутри, но у одних это Храм, а у иных капище.
Культ мертвых, подумал он, это отчаянная попытка живых продлить время существования по ту сторону жизни. Тот Свет, черный свет пространств, настолько сжатых, в которых настолько велика масса ушедших поколений, что свет оттуда не может вырваться никогда.

свет и тень полны противоречий,
свет крошится в темноте, как мел,
выступая в качестве Предтечи,
Дух кладет материи предел,
если время — буквы алфавита,
мы живем, и будем жить, пока
Слово в Духе — Господа ловитва
составляет тайну языка,
извлекаю прутики каркаса
из того, что жизнь моя и свет,
облако в созвездье Волопаса
уплывает, вот его и нет…

*«Существует огромная разница, — сказал Исаак Сангари кагану, — между Адамом, которого создал Иегова, и его сыном Сифом, которого создал сам Адам. Дело в том, что Сиф, и все люди после него, представляют собой и намерение Бога, и дело человека. Поэтому следует различать намерения и дела. Намерение и в человеке осталось чистым, божественным, глаголом или логосом, оно предваряет собой акт в качестве его концепции, но дело — всегда земное, оно носит имя Сиф».*
Как тротуарной плиткой, благими намерениями, мостим мы дорогу в ад, место, где нет Бога. Происходит оно потому, что намеренья наши, имеющие глаголический, Божественный импульс, вянут от непосильного тренья о жизнь.
Да и не о жизнь даже, скорее о быт. Теряя божественный посыл, замираем мы в развитии своем, не оправдывая Божественных чаяний и надежд. Свобода воли, данная нам во благо, употребляется нами во зло.
Мы полны противоречий, противуречий, рождающих хаос внутри нас.
В споре о преимуществах одной религии перед другой, когда
*…араб не сумел ответить на вопрос, а просто еще раз повторил, что предлагает не обман, а Божию книгу, являющую собой вестника любви между Богом и человеком, принцесса Атех закончила разговор так:
«Персидский шах и греческий император решили в знак мира обменяться баснословно дорогими дарами. Одно посольство с подарками отправилось из Царьграда, второе из Исфахана. Они встретились в Багдаде и тут узнали, что Надир, персидский шах, свергнут, а греческий император умер. Поэтому послам и той и другой стороны пришлось на некоторое время остаться в Багдаде — они не знали, что делать им со своим грузом, и опасались за свою жизнь. Застряв на месте, они начали понемногу растрачивать то, что везли с собой в качестве подарков, ведь им надо было на что-то жить. Один из них сказал:
— Как бы мы ни поступили, все будет плохо. Возьмем себе каждый по дукату, а остальное выбросим.
Так они и сделали.
А что делать с нашей любовью нам, досылающим ее друг другу с гонцами? Не останется ли и она в их руках, в руках тех, которые берут себе по одному дукату, а остальное выбрасывают?»*
Как предгрозовой свет, возникающий при ярком солнце с одной стороны и черными грозовыми тучами с другой, дает потрясающий эффект, так мысли наши и чувства клубятся в нас, озаряя потрясающим светом душу.

свет и тень, — полны  противоречий,
свет крошится в темноте как мел…

Душа обносилась, изверилась, истосковалась,
чего не коснется, все либо обман, либо прах
и место живого уже не осталось,
молчит, просыпается ночью в слезах,
зачем, от кого мне такое наследство:
лохмотья свободы и этот вселенский размах,
так что же душа, это цель или средство?
молчит, просыпается ночью в слезах
загадочный сфинкс, или мышь полевая,
грызущая зернышко нежно впотьмах,
скажи, намекни мне, ну кто ты такая?
молчит, просыпается ночью в слезах…

Только что не было ни мысли, ни стиха, но вот, явились, оттуда же, откуда явился и он в эту жизнь.

Санкт-Петербург, ноябрь — декабрь 2008 года от Рождества Христова

«Маленький двойной…»*

Проза поэта — особый вид текста.
Юлиан Фрумкин-Рыбаков, автор нескольких стихотворных книг, изобрел для себя новую форму упорядочивания речевого хаоса, которой  дал название — микс.
Как человек, достигший возраста «двойной зрелости» — 66, автор накопил опыт личной истории, не умещающийся в стихи.
История жизни человека, переплетаясь с историей страны и мира, создает многомерное пространство, где миф и реальность сосуществуют, замещая, деформируя и дополняя друг друга. Можно ли это описать?
«Хазарский словарь» Павича, послуживший канвой для данного микса, сам по себе — тоже микс, только иного порядка.
На границе тысячелетий представления культуры о себе самой размылись, поплыли. Для самоидентификации в культурных координатах требуется отказ от чугунной вековой самости — национальной, религиозной, этнической и всякой прочей.
Не Павич это придумал, но Павич проявил. После «Хазарского словаря» уже нельзя делать вид, что он не написан (и не прочитан).
Тасуемая реальная и вымышленная жизнь, перемежаясь с цитатами из Павича, с цитатами из стихов героя и самими стихами, приобретает новое измерение…
Вопросы содержат в себе ответы, ответы на вопросы сами оказываются вопросами…
Саморазвивающаяся ткань микса живет как живое существо — одна единственная оплодотворенная клетка которого развивается в сложный организм.

_ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ _
* Крепчайший кофе, подаваемый в «Сайгоне» в 60-е годы прошлого века

Наталья Абельская,
член Международной Федерации Русских Писателей ( IFRW )
10. 01. 2009 г. Санкт-Петербург


К списку номеров журнала «ЗИНЗИВЕР» | К содержанию номера