Юрий Кузин

Ёлоп

        Пианино - вот, что лишило меня детства, как если бы жаба прыгнула мне на грудь, и из ребёнка я превратился бы в старика. Но, кажется, так всё и было: стоило мне взглянуть на тот «чёртов ящик», как лоб мой избороздили морщины, а глаза вмиг потухли, как два уголька, залитых водой.

        А потом появилась Женька. Пианино было куплено ей. Впрок куплено. Чтобы завидовали.

        Насупив брови, Женька тыкала меня в грудь пальцем, да с такой яростью, что было понятно: шутить она не намерена. А потом буркнула:

         - Чур, не лапать…

         Я и не «лапал». Хотя, признаюсь, меня так и подмывало наподдать этому «гробику на колёсиках».

         Женька хмурилась. Казалось, она слышит шорох моих мыслей, видит всю эту возню в моих мозгах, и только делает вид, что не замечает.

         Точно птица с длинным, как клюв дятла, пальцем, кончик которого венчал загнутый крючком коготок, она выцарапала крамолу из моей головы, как личинку из-под коры дуба. А потом сказала, точно отрезала:

         - Моё!

         Запрет касался и книг, которые я мог порвать, и пластинок, которые непременно разбились бы - стоило мне взять их в руки.

         Вконец одичав, я слонялся по бескрайним джунглям тётушкиной квартиры, боясь угодить в капкан, или стать жертвой отравленной стрелы.

         Мать коробило такое «не родственное отношение».

         - Жаба её душит! - сказала она о племяннице, когда, поужинав тётушкиными пельменями и проведя битый час в сестринской ванне, я плёлся домой.

         Тут же в голове матери созрел план, как утереть нос старшей сестре, а заодно и племяннице. 

         Вендетту следовало начать немедля, и непременно с приобретения скрипки, на которой я буду блистать, как Паганини, раз тётушка не пожелала, чтобы я стал Рихтером.

         В скрипке были свои резоны. Во-первых, она меньше и легко уместится  в нашей узкой, как пенал, комнатке - без воды, душа и с удобствами в коридоре; а во-вторых, она дешевле, что для бедняков, считавших каждую копейку, это что-то да значило.

         Быстро был найден учитель по классу скрипки, бравший по два рубля за урок, итого - 16 за месяц.       

        Скрепя сердце, мать наскребла нужную сумму, надеясь, что ждать, когда мой слух прорежется, долго не придётся.

        Музыкальный класс, в котором я учился, был в двух шагах от школы. По сути, это была раздевалка, примыкавшая к спортзалу с железными шкафчиками вдоль стен и узким, точно бойница, зарешёченным оконцем.

        После продлёнки, два раза в неделю, я спускался в этот «круг ада», где меня поджаривали на сковороде, поливая маслом до хрустящей корочки. Казнь была поручена бесу с длинным птичьим носом и родинкой на правой щеке.

        Сказать, что я был туп, значит - ничего не сказать. Я был непроходимо туп, что позволяло тирану прохаживаться смычком по моим ладоням, а ещё называть «ёлопом», что на львовском диалекте означало - БОЛВАН.

        Скрипичный концерт Ридинга был моей плахой. Раз за разом, приходя на экзекуцию, я лишался какой-нибудь части собственного «Я», как приговорённый к четвертованию - руки или ноги.

        Чего я только не делал, чтобы угодить учителю: часами простаивал у пюпитра, пел ноты, как пономарь, и даже скособочился (левое плечо - выше, правое - ниже), но всё напрасно: Ридинг переворачивался в гробу, мать посыпала голову пеплом, а бес подливал масло в огонь, как искусный повар, знающий толк в готовке.

          Круглая, как головка сыра, мать таяла на глазах. При виде меня сердце её обливалось кровью, а разум взывал к мести. Чтобы потешить своё самолюбие, она даже выцыганила меня у «носатого», чтобы привести к виртуозу, который уж «точно знал, как развить слух».

          «Новый» был высоким русским с длинными, как у Паганини, пальцами. Был он  любезен, ходил циркульным шагом и поминутно заглядывал мне в глаза, точно пытаясь разглядеть в них искру божью.

           Правда, сделать это было не просто. Узкие, как у мурзы, щёлки мои покрывала поволока, сотканная из горя. Скрипку я ненавидел ЛЮТО. И даже подумывал объявить об этом. А ещё я верил, что БОГ, которого нет, и которого выдумали, наверняка протянет мне руку - стоит попросить.

          Случай представился. Предстоял концерт. В программе был всё тот же Ридинг, но с партией фортепиано в качестве аккомпанемента. Начал я с того, что не вступил, когда, сыграв увертюру, пианист с копной седых, как у Листа, волос тупо уставился на меня. Он повторил «зачин», кивая мне каждые четыре такта, словно вкладывая костыли в мои слабеющие руки. На этот раз я вступил, но пока добирался до середины пьесы, раз пять сфальшивил, взяв на пол тона ниже там, где следовало взять выше. Казалось, я должен был сгореть от стыда, но не тут-то было. С каким-то дьявольским удовольствием я провёл целым смычком там, где требовалась половина, сыграл вместо восьмушек шестнадцатые, бемолям предпочёл диезы, и вообще - всячески вредил МЕЛОДИИ, превращая изящный её рисунок в безумную чехарду. Я был в ударе. Ноты срывались с моего смычка, как перезрелые, забродившие сливы. Срывались и хлопались о паркет, что вызвало ропот в публике. Это обстоятельство, однако, ещё больше раззадорило меня. Я почувствовал себя матадором с мулетой в руке. Я вонзал шпагу в сердце Ридинга, не оставляя его концерту ни единого шанса. Я ликовал. И было отчего: наконец-то, я взмылил лошадку по имени «МЕСТЬ», то пуская её галопом, то рысью, то иноходью.

       «Новый» сидел, закрыв лицо длинными, как у Паганини, пальцами, и тихо плакал.

       Ну, вот и финал.

       Вскочив, учитель быстро отвел мать в сторону и, сложив молитвенно ладони, потребовал «перестать мучить музыку». «Да и ребёнка, - добавил он, заикаясь,  - тоже не мешало бы по-ожалеть».

       На другой день, всплакнув, мать забрала документы. Началась новая, бесшабашная жизнь, о которой я и мечтать не мог. О, что это было за время! Я не должен был больше зубрить урок, разбираться в легато и стаккато, взгромоздившись на табурет, пиликать на радость тётушкам, получая горсть мелочи в награду. А ещё я перестал изнывать от боли в пальцах, изрезанных струнами. И никто, включая и «Виртуоза», не мог заставить меня канифолить смычок или срезать с него конский волос. Но, главное, я был избавлен от МУШТРЫ. Навсегда. Навеки.

       Но чувство свободы имело и оборотную сторону. И вскоре я стал тосковать по своим обидчикам. Да, представьте, я узнал, что такое фантомные боли, когда лишился «ноги» - так я называл скрипку. Но с ней было покончено. Я вытравил её из памяти. Я запретил себе брать скрипку в руки - никогда, и ни при каких обстоятельствах. И сегодня я верен этому ТАБУ.

       Правда, сейчас, вспоминая о своих злоключениях, я не склонен себя жалеть. Я не был талантлив, чего греха таить. А ещё я не любил музыку. Не любил и не знал. Не знал, что за любовь, которую к ней питаешь, музыка не сулит: ни наград, ни воздаяния, ни мзды. Ничего не сулит, кроме, разве что крошек, которые гений не смахнул со стола. Такая вот скромная плата. Но я не дорожил даже такой малостью. И крохи, забытые кем-то на столе, я всегда собирал в кулачок, чтобы сунуть в рот.

К списку номеров журнала «Слово-Word» | К содержанию номера