* Мунё

Слышу. Роман в Доме Обреченных


World s last typewriter factory ends production

Indian company Godrej and Boyce became the last in the world to stop producing mechanical typewriters in 2009 and now has just a few hundred remaining. All the manufacturers of office typewriters stopped production, except us,  said Milind Dukle, general manager of operations at Godrej and Boyce Manufacturing Company. At one point in time the typewriter was seen to be a status symbol, according to Samar Mallick of typewriter seller Mallick Company, and used models do still prove popular. However, he also told the news provider:  Who needs typewriters now!  

METRO WEB REPORTER – 26th April, 2011

 

 

Сюита 1

 

С медицинской точки зрения

 

 

Затаив дыхание, готовый к прыжку труса, он смотрел на зверя – под столом отдыхал тигр, белый, с синими разводами на лоснящейся перламутром шерсти. Может напасть, и придется драться. Если тигр победит, то он истечет кровью и умрет. Если зверь сдастся, то наверняка рассыпется фарфоровой пылью, и доски пола будут танцевать под ногами беснующихся зрителей. Толпа тоже была опасна. Длинные и большеротые, они будят хлесткие ветра, и тогда из потревоженных карманов его сыпятся фрукты и фантики.

 Он беззвучно прокрался вдоль стены к выходу и, уже закрыв за собой дверь, облегченно выдохнул. Тишина приветствовала его, сонно моргнув запыленными окнами. В оранжерее было холодно и пахло ветхостью. Окна покрылись молодым льдом – поздняя осень дышала в стекла, заглядывая на тусклое тепло огня в камине. Подмерзшие яблоки падали на пол и катились под комод, расплескивая залежавшуюся пыль. Бабушка, припорошенная дремой, похрапывала в чахлом кресле. С редких ресниц ее пушилась плесень.

Охотник собрал сон с морщинистого лица и спрятал в карман, подоткнул плед под кукольные ноги, подвинул кресло ближе к огню. Подбросил пару поленьев – как камень в воду, пошли круги потревоженной тишины, и гуще посыпались яблоки. Одно неприятно ударило по голове, словно метило, и он тоже засунул его в карман – пригодится на обратном пути. Он выдержал приличествующую визиту вежливости паузу и пожал крошечную руку, заканчивая беззвучную беседу. 

На днях отцу принесли посылку. Тяжелую и пузатую. В ней вполне можно было спрятаться, подтянув колени к ушам. Коробку торжественно внесли в оранжерею и оставили на столе привыкать к новому климату. Желтая, с наклейками, издалека. Пахнет чужим, обильным дождем, прелостью масляных листьев, огромных, как парадная скатерть. Пахнет густо, как лужи с дождевыми червями, как промокшее сено в сарае.

Вполне может быть, что это новое грозовое облако для комнаты плача. Придавленная скорбящей теменью и эфирным запахом лекарств, постель матери определяла влажный климат стыдливого нетерпения в этой комнате. Облака клубились над постелью, проливаясь душными рыданиями. Влажная рубашка прилипала к спине, когда его пускали посидеть на краю прожорливой кровати, где тускнело ущербной луной худое лицо. Сезон дождей закончился вдруг, выстрелом траурного безмолвия – в спальне поселились засуха и нетронутые покрывала. Тучи заколотили в деревянный ящик с иконой в дубовом лбу и изгнали из дома, перенеся через порог. С тех пор полы поросли тоской, распространяя горький запах запустения.

Охотник знал тропу в комнату плача. В пронзительные ночи, напуганный ярящимся за окном садом, он пробирался по пересохшему руслу реки в хрустящий бумажными цветами шкаф, где с головой зарывался в мамины одежды. Ткань пахла апельсиновыми корочками, и он засыпал в уютной темноте, завернутый в сны о тех ранних днях, когда полная луна стояла высоко в сытом звездами небе.

 Посылка, свежая и чужая среди пыльного одичания веранды. Картонные углы добросовестно оклеены изолентой, чтобы нельзя было, поколупав пальцем, заглянуть в таинственную нутрь. Приподнять тоже не получалось – слишком тяжела. Лишь сдвинуть, прочертив на столе треугольник чистоты.

Он серьезно подумывал вскрыть и опустошить коробку, но его сдерживали опасения, что за этим могли последовать сотрясения воздуха. Особенно его беспокоила тетка – сомнительное изобретение бабушкиной непоследовательности в выборе кроватей и сокрушительное устройство воздуховыдувания. Ее держали под стражей в комнате сна, где она лохматой горой валялась в маринаде занавешенного света. Ржавые пиявки пружин ввинчивались  в теткино тело, подпитывая подозрительностью, пока она щурилась в открытую дверь конуры. Пожалуй, ей он предпочитал острые когти тигра.

Однако он забылся – под ногами натянулись доски пола, застав его врасплох. Дрема заколыхалась и лопнула под давлением открывшейся двери, как раздавленная ягода. Отец, длинный и небритый, взбивая небрежными ногами половицы, подошел к столу.

– Последняя в мире, – он по-дирижерски грациозно положил руки на коробку. – Откроем?

Охотник не ответил. Любопытство играло, и взрыв, подозревал он, был неизбежен.

 «Только бы не облако».

Он покусывал щербатый край стола, крепко схватившись за спасительную поверхность, пока торжественные пальцы вскрывали квадратное тело.

«Только бы не облако».

Сад затаил дыхание, яблоки выстроились парадными тройками и промаршировали под комод.

«Только не облако».

Охотник зажмурился, ожидая ударную волну. Отец напрягся и вывернул содержимое:

– Опля! Красавица!

«Не облако».

«Не облако».

Прошло мгновение, и его ободряюще похлопали по затылку.

Среди разорванной бумаги и пластика стоял миниатюрных размеров орган.

Черный и блестящий, как жук.

Блестящий и редкий.

Возможно, единственный в мире.

Орган из влажных джунглей.

– Хочешь попробовать? – отец нажал на круглую, как пуговица, клавишу.

«Та!»  – сказала пуговица.

Охотник вздрогнул: «Пуговица сделала что?!»

Отец нажал еще раз и еще:

«Та! Татататата! Та!»

Он схватился за длинную ногу, чтобы не упасть, отец вскрикнул.

«Пуговица сделала что?» – не верил он своим чувствам. И потом вдруг, словно яблоко с потолка:

 «Ой!» – прямо по носу. Он чихнул, резко развернулся и побежал, брызгая тишиной, из оранжереи, мимо тигра, по коридору, в апельсиновый шкаф.

«Хватит носиться! Идиот!» – хлестнуло за его спиной.

Сердце громко колотило в ребра, как черная блестящая пуговица, взрываясь в голове удивительным  «тататата...». Он зажал уши, зажмурился и восторженно слушал: 

«тататата...»

Ветер топочет дождем по крыше.

«тататата...»

Капают с веток тени яблок.

«тататата...»

Брызгают жаром на огне котлеты.

«тататата...»

Отвечают пульсом прижатые к голове запястья.

 

***

 

Ясное дело, он не спал. В ушах отзывалось эхо органа: «татата...». Небывалое дело. Вполне могло быть, что ему померещилось. Он мял в горячих ладонях сомнения уши, пока не решился: невероятно, и стоит проверить.

В доме тишины ночью тоскливо. Охотник постоял в дверях, прислушиваясь к вибрациям вафельных стен. В комнате тетки кровать исходила ржавым плачем. Он осторожно прошел мимо запертых ко сну спален, стараясь не тревожить воздух, прошептал пароль и вошел в оранжерею.

Луна лежала на полу оконными дольками. Воздух спал, и в нем темной дырочкой молчал орган. Охотник залез на стол и, справившись с волнением, вдавил пару кнопок. Машинка хрюкнула, отбив на бледном листе бумаги:

«КД»

Этого он совсем не ожидал. Он поскреб бумагу ногтем – пятно не сходило. Он попробовал снова.

Орган заикнулся:

«>»

 Откашлялся:

 «пргшх»

Потом тонко запел:

«еееееааааааииииооооо»

И вдруг замолчал, подавившись:

«_.»

Охотник ждал.

«Ой!» – позвала машинка. И добавила: «Дк».

«Ой-дк», – повторила она настойчивей.

Он кивнул: «Ой-дк».

Конечно!

Он был так поражен, что от переполнявшей радости вскрикнул, вспугнув ночь. Двери хищно моргнули желтым глазом, поднялся ветер. Прозевал. Он мигом слетел со стола, больно ударившись локтем, и пронесся в открывшиеся ворота.

«Ах ты паразит! – волновала тетка вслед за ним воздух. – Спать, недоделанный! Спать!»

Дверь его спальни поспешно захлопнулась, пряча приглушенный одеялом хохот.

 

За завтраком отец показал исчерниленный лист и сердито потряс пальцем. Охотник виновато опустил голову.

 Где-то там, среди черных значков, пряталось его имя:

Ой-дк. Хлюп тонущего в молоке печенья.

Ой-дк. Всплеск осиного зуда под крышей погреба.

Ой-дк. Полет вишневой косточки в миску.

Ой-дк. Лопающиеся пузыри на мыльных руках.

Ой-дк. Маятный бег кресла с короткими, кривыми ногами.

Он рассмеялся, чуть не подавившись компотом.

– Что ты хохочешь, придурок? – тетка гневно тряхнула столовыми приборами. – Все ржет и ржет!

– Наталья, не выражайся.

Газетный лист взлетел над столом и утопил конец в соуснице. Бабушка солидарно трясла тонкой шеей, прикрыв птичьи глаза.

– Спать не дает.

– Не бесись.

– Идите вы...

Стул под теткой натянулся и опустел. Отец, перелистнув страницу, продолжил читать.

 

После завтрака бабушку отвезли дремать на веранду, а охотника оставили одного. «Татата, татата»,  – напевал он грустно, ожидая предстоящую казнь. «Та-та-та», – поднимается Ой-дк на свежевыструганный эшафот, взмахивает прощально рукой под тревожный гул толпы: «таааааа, таааааа». Взлетает звонкой грозой кожаный ремень – и охотник сжимается от ожидания хлесткой, обжигающей боли...

«На, – вернулся отец и поставил перед ним машинку. – Тебе нравится, да? Смотри...»

Он вставил лист бумаги, покрутил ручку, пока край не показался над клавишами.

«Это А», – пропечатал он пальцем, и запахло сырым тестом.

«Это О», – тяжело прогнулась теткина кровать.

«А это – пробел». Нетронутые простыни в комнате грусти. Сухой пробел ему не понравился.

«Ну, как? Интересно? Играй».

Помилование неожиданным вопросом повисло в воздухе. Толпа разочарованно поникла, расползлась по комнатам. Его похлопали по затылку и оставили с машинкой вдвоем.

 

Они молча рассматривали друг друга.

Ой-дк, – наконец представился он.

Я знаю, – кивнул с достоинством орган.

Можно? – вежливо попросил Ой-дк.

Конечно, – тряхнул орган белой манишкой.

Охотник глубоко вздохнул и опустил руки на клавиши.

Машинка прочистила горло, поплевав на лист чернилами, и прерывисто запела, постепенно набирая силу в голосе:

«прв..»

«првзкду.._»

«првзкдутфюм .яю»

Орган играл звуками, как самоцветами, источая чудные ароматы ванили, клея и жженой резины, вареной сгущенки и влажной густой краски на веранде: 

 «ё2жа95ро»

«ё2жа95ро.\па-=»

«ё2жа95ро.\па-=фыре54..1,,(;»

Как называется это? – интересовался Ой-дк, и машинка терпеливо объясняла, обогащая его коллекцию имен и звуков:

«апое)»

«апоещрлть)»

«апоещрлтьмадвхфхлв-ю.поызк..  датп.  Э ахфьфтаФиееееооот   .,Ёоо»

В раскрытую дверь столовой заглядывали любопытные лица, рты ухмылялись, но Ой-дк не обращал внимания. Некогда. Он самый богатый помилованный во всем соединенном коридорами королевстве безмолвных. У него во владении оказались поразительные звуки. Пронзительные, как семечки красного перца, Та-та! Однажды он надкусил такую перчину, и она обожгла ему рот, пока толпа топала от восхищения ногами.

Заразительные звуки, как безудержный грозовой смех от самых пяток.

Та-та!

 

Ой-дк набрал все, что услышал и что успел. Сверху и до самого донышка. Он устал, проголодался, но ждать не мог от кружившего голову волнения. Он сполз со стула и сразу направился к отцу.

Отец погладил по волосам, поцеловал в макушку и продолжил читать помятый детектив, покачиваясь в кресле. Чернильная кровь капала с корешка книги, растекаясь лужей на полу.

«Ну, что, – не сдавался Ой-дк. – Еще есть комнаты».

Тетка, хрустнув кроватью, словно придавив ей ногу, прогнала, криво зевнув мутным блюдцем рта. Даже не взглянула на его музыку.

«Не удивительно», – отреагировал он.

Ой-дк подсунул листки Потапу, и тот, стряхнув блох с хвоста, облизал ему руки. Принюхался, но ничего не понял. Глупый пес.

Без особой надежды, он показался в кухне. Вареные раки не двинулись с места. Кухарка похлопала влажной рукой по затылку.

«Вот-те на, – расстроился Ой-дк. – Глухие, как пробки».

Руки его опустились, и значки посыпались под ноги, обнажив нежность бумаги.

 

***

 

– Дело не безнадежно.

Доктор медицинских наук и большого ума человек сидел в  удобном кресле напротив.

– Всегда есть надежда, что, возможно, он когда-нибудь заговорит, если у него появится слух.

 Лакированный ботинок подергивался в такт неустанно тарабанящей где-то за стеной пишущей машинке.

Отец мальчика, этот не по возрасту и уму одаренный деньгами фермер-предприниматель, одним словом, колхозник, грустил в своем нервозном кресле. Ритмичное покачивание утомляло, и доктор перевел взгляд на полки, уставленные китайским фарфором. Хорошо живут, подосадовал он, думая о том, что вкус этому фермеру, скорее всего, достался от покойной жены.

Они задумчиво помолчали, словно соглашаясь с тем, что оба коренным образом не согласны друг с другом. В натянутой тишине цоканье машинки звучало отчетливее и раздражительнее.

– Что это? – поинтересовался доктор, умно переводя разговор на другую тему.

– Азбука, – в первый раз за всю беседу улыбнулся отец. – Он учит буквы. Ему, кажется, очень нравится.

– Забавная музыка, – слегка поморщил нос доктор.

– Вы так считаете? – оживился отец. – Я тоже улавливаю какую-то систематичность в этих звуках. Вам так не кажется? Некую образность.

– Может быть, может быть, – доктор сочувственно причмокнул, воздерживаясь от комментариев.

Будучи честным человеком, он сокрушенно признавался себе, что единственной причиной, по которой он посещал этот дом, надо сказать, подозрительный и не вполне располагающий к частым визитам, была хорошая оплата за его услуги. Помочь он ничем не мог. Глухота есть глухота. Что природа не дала, как говорится, то не дала. Но если в доме есть деньги, то почему бы и не услужить.

– Может быть, он все-таки что-то слышит? – с мольбой спрашивал отец.

– Может быть, может быть, – кивал доктор, подсчитывая в уме, сколько еще сможет выжать из этого деревенского олигарха без вреда своему организму.

Сестра фермера была менее доверчивой и более неприятной особой. Что рожа, что задница – один вид. «Опасный вид», – признавал доктор. Потому старался как можно реже встречаться с ней во время своих визитов.

– Может, смерть Манечки на него так подействовала? – не сдавался отец мальчика. – Может, не с рождения?

Доктор сочувственно молчал.

– Вы знаете, мне кажется, что он что-то да слышит. Ему очень нравится эта машинка. Почему бы? Может, все-таки слышит? – почти со слезами на глазах упрашивал фермер.

– Может быть, может быть, – поддавался уговорам доктор.

– Есть вероятность, что слух еще вернется, – бессовестно врал он, зная, что мальчик абсолютно глух с точки зрения медицины, а потому и с любых точек зрения.

– Все может быть, – удивлялся доктор сам себе, никогда не думавший, что способен так искренне лгать. Он добросовестно полагал, что его визиты еще понадобятся в этом доме, хотя бы потому, что ему нужны деньги.

– Да чего его лечить?! Глух, как пробка! – орала тетка, скрипя костями кровати, откуда-то из глубины дома.

Отец мальчика растерянно замолкал, и доктору, пусть он и соглашался с женщиной, приходилось начинать заново:

– Дело не безнадежно, конечно. Всегда есть шанс...

В этом месте его ботинок нервно дергался, едва не выдав холостые порывы нуждающейся совести. Глаза фермера оживали.

– Вы так думаете? Вадим Михайлович, пожалуйста, прошу Вас... Все, что угодно...

И доктор, напустив задумчивую серьезность на молодое лицо, подбрасывал поленья в огонь надежды:

– Можно попробовать одну методу. Ничего не обещаю, но...

Это «но» дорого стоило, конечно. Собственно, за это «но» и выкладывал толстосум небритый свои взращенные на навозе деньги. О цене они договорились споро. «Все, что угодно» оставалось в силе, понимал Вадим Михайлович, пока нуждались в его пропитанном сочувствием, убедительном бездействии. В общем, пока не раскусили или не разочаровались.

По окончании беседы просветленный отец провел доктора к дверям столовой, чтобы тот, жертвуя слухом, сам убедился в систематичности бессмысленного треньканья.

Мальчик, скрестив под столом ноги, напряженно и даже, сказал бы Вадим Михайлович, одержимо хлопал пальцами по кнопкам.

– Да, что-то в этом есть, – соврал доктор, сочувствуя домочадцам.

Возможно, для глухого это тарабарщина имеет смысл – так уверенно мальчик бил по клавишам. Но одному богу известно какой и одному ему же ясно, не придуривается ли ребенок от скуки, как подозревал доктор. Все равно ни черта не слышит. Ну, да чем бы не тешился...

– Глухарь! – надрывалась из своей спальни тетка. – Хватит барабанить! Задрал уже, недоделанный!

«Согласен», – пробормотал доктор, выходя на крыльцо и облегченно вздыхая. «Тоскливо как тут», – улыбнулся он высокому солнцу. За спиной пишущая машинка выколачивала монотонное та-та-та, подталкивая доктора к авто. «Тоскливо», – попрощался он.

 

***

 

– Да заберите кто-нибудь у него эту машинку!

– Хозяин не велит. Пусть учится, говорит.

– Да чтоб вас всех разорвало! Тупари! Где он?

– Кто?

– Димка!

– А, хозяин поехал зарплаты выдавать. Получка сегодня.

Буря пронеслась по коридору, зло клацнула входной дверью. Фарфор в серванте передернуло от холодного сквозняка.

Так дальше дело не пойдет, решил Ой-дк. Надо переезжать. В столовой оставаться нельзя: толпа любопытствовала, кривила лица и обдувала его сопливыми сквозняками, не давая никакой возможности работать. Ой-дк и орган сердились, теряли нить разговора, сбивались на нечистые ноты.

– Ну, что, – предложил Ой-дк, потирая немеющие подушечки пальцев. – Придется перебираться ко мне.

Нужна звучная поверхность для акустики, – резонно заметил орган.

У меня в комнате есть стол, – предложил Ой-дк.

Из какого дерева? Ель, клен, сосна?

Не из дерева, – растерялся он.

Не получится, – загрустил орган. – На таком не разгонишься.

Ой-дк приуныл:

Что же делать?

Искать, – пропечатали пуговицы черным по белому.

И охотник отправился на поиски.

 Начал он со столовой, с обеденного стола, за которым сидел. Ой-дк походил вокруг, пощупал, прикинул, пройдет ли в дверь – слишком большой для маленького Ой-дк. Нет, рассуждал он, обедать на полу никто не согласится – поднимут ветры и бури, что грозило серьезными подзатыльниками.

 – Ищи, – подбадривал орган охотника.

Ой-дк отправился в путь, повторяя про себя: «Ель, клен, сосна, ель, клен, сосна, ель, клен, сосна...» Он прошел по дому, заглядывая в углы и кладовки, спустился в жаркое подземелье, где в духовке выпекалась дичь с грибами. Все дышало и двигалось: вода убегала вдохами в потолок, полдник капал на пол в лужи липкого компота, жаренный картофель бубнил пузырями в местах ожога, сковорода злобно брызгала слюной на сгорающие от страха котлеты. И все беззвучно, как и должно.

Ничего, что можно сдвинуть, не привлекая внимание.

Прогулявшись по коридору, он забрел в смотровую башню, где в трещинах иссохшей крыши поселились бабочки. Как истинный ценитель тишины, он восхитился созерцательным спокойствием чердака и нашедшего в ней убежище времени. Здесь пахло забродившим уединением, лекарствами и апельсиновыми корочками.

 

– Наталья, замолчи. Честное слово, прибью.

Тяжелые от мокрой земли сапоги остались в прихожей.

– Он мне все мозги протарабанил! Голова раскалывается!

– Иди спи. Денег дать?

– А пошел ты!.. Сама возьму.

Где-то в доме хрустнула кровать.

– Валентина Сергеевна, можете накрывать к обеду.

Кухня отозвалась укропным паром, половицы задергались, кастрюли забегали из подземелья в столовую, роняя густые запахи курятины и свежевымытой посуды.

 

Выбор пал на тумбочку с покосившейся дверцей и мутными кругами на макушке. Из дерева: ель, клен, сосна. Охотник дождался послеобеденного затишья, когда, наевшись, домовые расползались по комнатам, прятались от стражи в саду, залитом полуденной ленью, завалившись под цветущими яблонями или укатывали на авто в неизвестном направлении, пока дороги не замело вечерним снегом. Он прокрался на чердак и после недолгих уговоров потащил тумбочку к себе.

Тихо и легко не получилось. Тумбочка оказалась неуклюжей, и с ней пришлось повозиться на ступеньках. Но отступать было поздно: полпути пройдено, к тому же она из дерева. Так что Ой-дк тянул, пока толстобокая Елькленсосна колотила его раззявленной от страха дверцей. Она была не только глупой, но и привередливой, не в меру требовательной. Тумбочка хромала на одну ногу – он подложил тапочки, оставшись в носках. Как только машинка села на крышку, Елькленсосна охнула, больно шлепнув дверцей по ноге. Дверца открывалась и била по коленям каждый раз, как Ой-дк нажимал на клавиши. Охотник склеил ее скотчем, тогда стало тесно коленям. Все расстроились и устали. Иного выхода не было: благоразумно дождавшись ночной темноты, он перетащил тумбочку обратно на чердак.

Домашние столпились в коридоре, наблюдая за движением на лестнице.

– Что это он? – полюбопытствовала кухарка.

– Ты глянь, как жук навозный, тащит хлам с чердака! – хохотнула тетка. – Совсем ударился.

– Помолчи, Наталья.

 – А не пошел бы ты...

– Наталья, убью.

– Ой, да ладно! Ушла! Позови, как еще что таскать будет.

Вслед за ней разошлись и остальные, удивленно качая головами, посмеиваясь, оставив долговязого фермера подглядывать из-за дверей гостиной.

После долгих и пыльных поисков, Ой-дк и орган сошлись на табурете, вынесенном из прихожей.

 

***

 

Как и обещал, доктор вернулся вводить новую методу лечения. Напустив на лицо соответствующую оплаченной цене серьезность, он усадил мальчика и его отца перед собой, насупил брови и замолчал, натягивая в комнате струны торжественного предвкушения. «А вдруг и правда поможет», – подбодрил он себя.

– Обе ладони прижмите к ушным раковинам, – продемонстрировал сказанное на своих ушах.

Фермер старательно зажал уши. Мальчик, помедлив, неуверенно повторил.

– Теперь побарабаньте тремя пальцами, обе руки, пожалуйста, двенадцать раз по затылку. Вот так, – и пальцы его забегали по волосам.

Это движение мальчик понял сразу. «Надо же, наловчился тарабанить на своей машинке», – усмехнулся Вадим Михайлович.

– В ушах может возникнуть шум, сравнимый с ударами в барабан, – рассказывал он фермеру.

– Закончили. Теперь снова плотно закройте уши, надавите слегка, вот так...

Все три крепко сжали уши.

–  И быстро уберите ладони. Слышите гул? Так двенадцать раз.

Комната затихла, наблюдая за трио, усердно отбивавшим дробь на затылках.

– Теперь переходим к заключительному упражнению «небесный барабан», – оповестил доктор с опаской поглядывая на двери.

Ему показалось, что за стеклом промелькнула чья-та фигура. Только стервозной бабы ему сейчас не хватало.

       – Вставьте указательные пальцы в ушные раковины...

Он подождал, пока мальчик и фермер повторили за ним.

– И вращаем ими вперед и назад, вперед, назад. Три раза.

Все три активно затрясли пальцами.

– Вынули. Выполнять тоже трижды. Давайте повторим.

 

Четвертью часа позже Вадим Михайлович убедительно закапывал фермеру теорию новой методы в натренированные уши:

– Это китайский массаж. Техника была разработана сотни лет назад. Особенно успешно применяется в лечении больных кохлеарным невритом, но и нам может помочь. Видите ли в чем дело: в затылочной части черепа находится, выражаясь доступно, черепное покрытие, защищающее мозжечок. Постукивания пальцами в этой области стимулируют его работу. Эффект массажа наиболее ощутим по утрам, но упражнения стоит выполнять при сильной усталости, то есть вечером, когда ребенок набегается, утомится. Каждый день. А вращения пальцами и похлопывания ладонями по ушам массажируют барабанные перепонки. Вместе эти упражнения имеют достаточно сильный эффект... – тут он запнулся, так как не мог определиться со степенью достаточности в случае полной глухоты.

 – Но на этом мы останавливаться не будем, – сменил он тему. – Мы совместим упражнения с приемом эмульсии прополиса. Ее изготовили по моему заказу. Я покажу Вам, как закладывать турунды в уши ребенка. Вводить эмульсию будете каждые двое суток в течение двух недель без исключений.

Доктор замолчал, потому как, выйдя в коридор, встретился с сестрой фермера.

– Ах, это Вы, – слабо выдавил он, ничуть не удивившись легкой дрожи в коленных суставах.

Взгляд умудренных наукой глаз уткнулся в самую кромку пережженных перекисью водорода волос. Корни не эстетично покрыты хлопьями сухой кожи, отметил он. Кулаки утонули в рыхлых боках, не предвещая ответной вежливости. Отвратительная особа. Исключительно неприятная, когда открывает рот. Зловонная стерва.

Вадим Михайлович непроизвольно сглотнул и тут же устыдился, как ему показалось, чересчур громкого звука убегающей в сжавшийся желудок слюны.

«Хам!» – брызнула она кислотой на надушенный подбородок доктора и крейсером уплыла в одну из дверей, хищно раскачивая впечатляющими бедрами.

«Жениться, что ли?» – в каком-то безумном отчаянии и страхе разоблачения подумалось ему.

– Ради Бога, простите, – лепетал растерявшийся фермер. – Не обращайте на нее внимание.

– Ничего, ничего, – торопливо ответил Вадим Михайлович, выгоняя из головы жуткие образы. – Пойдемте, приготовим турунды.

 

***

 

С тех пор как машинка переехала к охотнику, комната скуки превратилась в зал пения.  Ой-дк садился на край постели, придвигал табурет, и начинались занятия. Он добросовестно изучал голоса клавиш, аккорды знаков и тональности бумажных листов, запивая их молоком. Он уже пробовал силы в простейших этюдах, уверенно подбираясь к вальсам и чардашам. Уроки так захватывали, что Ой-дк уже не мог вспомнить, когда последний раз ходил в апельсиновый шкаф. Не мог, потому что не вспоминал.

С каждым днем горизонты его познаний расширялись, впуская новые звуки и впечатления. Клавиши то выстукивали неровную дробь по вечерним теням бессонного сада, то брызгали мыльной водой, то хрустели стеклом под тяжелыми сапогами или галдели черной стаей над выбранными полями.

 Теперь, когда Ой-дк столько узнал и многому научился, когда у него появилось имя и он овладел звуками, охотник не боялся выходить во двор, покидать обрисованные высоким забором границы замка, и даже ездить с отцом в гаражи, склады и стойла, поля и луга, охотничьи угодья и китовьи фермы, волшебные сады и дикие леса, запредельное далеко и неведомое там. Несколько раз отец брал его в поездки по соседним имениям, белым по синему именуемым д. ЧАША и РАЙЦЕНТР. Неблагозвучие этих мест восполнялось радостью от самих путешествий.

Машина прыгала по ухабам и ямам через леса и поля, Ой-дк открывал окно, позволяя упругому, теплому ветру хлестать себя по щекам.

«Пяэсокело! Мфй-+эраблив..», – напевал он тихо.

«Пяэсокело! Пяэсокало!» – отвечали ухабы.

«Мфй Мфй», – роняли сосны звонкие иглы.

«Пяэ окело!  Мф +эр ли», – неумело вытягивал отец, широко улыбаясь.

В д. ЧАША, протянувшемся вдоль узкого озера, словно сковырнутого чьим-то гигантским пальцем, они посещали коровьи дома. Места малоинтересные, больше деловые. Коровы жевали корм, взбивали хвостами воздух. Охотник прохаживался вдоль рядов скучающих глаз и слушал, как медленные, выдавленные из пастей ветра поднимаются под высокие потолки, где густеют в высококалорийные продукты коровьей воздуходеятельности. Отцово хозяйство – не без гордости понимал он.

Самым приятным в д. ЧАША были конфеты и пряники, которыми Ой-дк угощали все, кого он знал и нет. Безмолвно хлопая губами, тщетно потрясая воздух, чашенцы пихали угощения в его карманы. Глухие и, похоже, немощные на бури. Даже не могли пробудить какой-никакой ветер. Им бы у тетки поучиться. Ой-дк жалел их и брал конфеты.

РАЙЦЕНТР аппетитно блестел слюдяной крошкой. В чудесном глазированном доме, в розово-лимонной комнате с длинноухими растениями в горшках жила за длинным-предлинным столом волшебная фея. На ее вздернутом носу свернулись кольцами очки, плечи блестели люрексом, а на столе важно шептались толстые стопки бумаги. «Сколько музыки!» – восхитился Ой-дк, однако органа в комнате не нашел.

– Да вы что, издеваетесь? Какое такое общество? – трясся пораженный очарованием РАЙЦЕНТРа отец.

– Народное, на добровольных началах. Я же вам человеческим  языком объясняю...

– Сомневаюсь.

Волшебная женщина вкусно сияла, обрамленная медовым светом из окна.

– Не шутите, сядьте...

Отец опустился на бархатный стул, Ой-дк присел на кушетку.

– Директива вышла: в каждом районе организовать партию поддержки, в добровольном порядке, поголовно, – пела чудесным голосом фея, слегка покачивая витиеватой прической.

– Нет, это Вы шутите, – отец нетерпеливо заерзал на стуле. – Я своих людей, как скот, ни в какую партию загонять не буду.

– Субсидии урежем.

– Опять двадцать пять!

– А что делать? Думаете, нам легко? Мы, между прочем, уже все члены. Это же формальность. Ну, надо отчитаться области, знаете же, что выборы скоро, – улыбнулась волшебница, перебирая наманикюренными пальцами нотные листы.

Ой-дк не сдержался и лизнул шоколадный край кушетки. Так он и думал: сладкий. Пол выложен мармеладом, а стены пропитаны медом.

– Комедия какая-то. Это как же я людям объясню, что в добровольном порядке они обязаны отдать свои голоса? Чушь! А если не захотят?

– А Вы не спрашивайте. Вы же работодатель, – взмахнула она лебедиными руками.

Отец резко поднялся, но закачался на месте, прилипнув к вафельному полу. Комната искрилась карамельными огнями, источая заразительные ароматы. «Где же орган?» – никак не мог понять Ой-дк.

– Идиотизм.

– А что делать? Вы же понимаете...

– Ничего я не понимаю!

Отец  двинулся, не оборачиваясь, в двери, тревожа медовый воздух.

Ой-дк уходить не собирался. Он удобно устроился на кушетке и улыбнулся пряничной фее:

Здравствуйте. Меня зовут Ой-дк, – представился он.

Лицо феи скривилось, будто она съела обеденный лимон. Блестящие плечи передернулись.

– Мальчика своего заберите!

 

***

 

Ой-дк взрослел не по дням, а по часам. Он чувствовал, как волосы на макушке нетерпеливо тянулись вверх, и отец еженедельно возил его к парикмахеру. Пальцы ног пронзали новые носки в считанные дни, а рукава съеживались и укорачивались, как по сговору. Зато Ой-дк возвысился над кроватью настолько, что теперь сам мог застилать ее покрывалом. Лучше: охотник дотянулся-таки до верхней полки серванта, куда прятал тигра при малейшей угрозе жизни со стороны фарфоровых когтей. Еще он освоил веник и добрался с ним до оранжереи. Ее давно пора вычистить от слежавшихся снов.

Охотник тихо прикрыл дверь, пряча веник за спиной. Пыль мирно плескалась о ножки стола, беглые яблоки шептались под седым комодом. Бабушка спала в кресле, уронив голову на плечо, и верный шелковый тапок с помпоном дремал у крохотной ноги. Ой-дк боком прокрался к окнам и открыл форточку, пуская осенние ветра свежести в похрапывающую оранжерею. Он отошел в угол – начинать мести надо с угла – приготовился и взмахнул:

«Ээх+ прнбм!ххххх», – ударил ощерившийся веник, и напуганная пыль взлетела роем под потолок.

«Ээх+ прнбм!ххххх», – и еще раз!

«Ээх+ прнбм!ххххх», – и вон из комнаты!

«Ээх+ прнбм!ххххх», – вон!

«!ххххх»

«!ххххх»

Ой-дк разогрелся, закатал рукава и работал, не щадя ни плесени, ни холода, ни себя. Облака клубились над столом и редели, уносимые ветром в форточку. Битые яблоки испуганной кучкой толпились у двери. Окна аплодировали ссохшимися рамами, сервант чихал, дребезжа мутным стеклом, каминная труба густо сморкалась.

«Ээх+ прнбм!»

«!ххххх»

«Ээх+ прнбм!»

Эюй!т ! – вдруг вскрикнула бабушка, открыв птичьи глаза.

Комната вздрогнула, веник замер в полете. Бабушка тонко чихнула, закрутила кукольной головой, оглядываясь.

Это ты, Ой-дк?

Я, – ответил он нерешительно.

Не часто случалось, когда бабушка говорила. На его памяти – никогда.

Напылил, – поежилась она. – Уборку делаешь?

Ой-дк кивнул, опуская веник.

– Давно пора.  Иди сюда, побалакаем.

Он сел на табурет.

Конфет нет? – полюбопытствовала она, причмокивая пустым ртом.

Ой-дк отрицательно покачал головой.

– Ты принеси – сладкого хочется. Наклонись, скажу что-то.

Он наклонился к бледным губам, только чтоб бабушка тонко пальнула в ухо этим «Эюй!т», загадочно поглядывая узкими глазами.

Я собрала чемоданы, – заговорщическим шепотом заявила она. – Уезжаю.

Куда? – не понял охотник.

– В Эюй!т. У нас там домик. Не бог весть что, но все же отдельные комнаты, водопровод. А климат какой! Там водятся огромные звери, скалы, а не звери. Там воздух скрепит от крепких ароматов и ярких звуков. Там всегда тепло, и кожа молодая и упругая. Эюй!т ждет меня, – горячо шептала она.

Отцу не говори, – потрясла она пальцем, – а то я тебя не пущу. Приедешь и будешь стоять под дверью.

Ой-дк послушно кивнул. Очень ему захотелось в Эюй!т.

А где этот Эюй!т? – спросил он.

А ты не знаешь? – удивилась бабушка и прикусила бледную губу.

Ну, придет время – узнаешь. Там трава дотягивает до сапфирового неба, там нет осени, там ждут меня,  – лепетала она, сонно хлопая веками, пока голова снова не упала на плечо.

«Вот так дела», – обдумывал происшествие Ой-дк. Оказывается, есть сапфировый Эюй!т, а он там никогда не был. Он потряс бабушку за плечо узнать, где находится Эюй!т. Она спала. Тогда охотник надел сползший тапочек на холодную ногу и вернулся к венику, к разочарованию успевшей осесть пыли.

 

***

 

– Что ты хмуришься? Денег тебе мало?

Ой-дк незаметно прошел в гостиную, сел на табурет и вставил пальцы в уши. Ветра нынче были сердитые, с громами, поэтому охотник спрятался за длиннополой скатертью. На столе его ждала тарелка с половинкой лимона, который по настоянию доктора он съедал вместе с коркой.

– Помолчи, не понимаешь ведь.

– Я не понимаю! А ты, значит, умный? Зажрался! Денег много, в политику полез! Ну, кому нужны твои идеи? Живем, и ладно.

Отец колыхался в кресле, расстраивая взмыленные половицы. Тетка по-рыбьи хлопала губами, гневно плевалась под ноги пустотой. Дурная баба. Но об этом Ой-дк ей не сказал – могла ударить.

– Что ты говоришь, Наталья? Разве мы живем? Мы как под колпаком, ничего не слышим и не видим. Дом без окон без дверей, полна горница свиней. Не страна, а дом обреченных.

– Ну и хорошо – спокойней проживем.

–  Ну, нельзя так. Это нам, может, колхозникам, в глуши этой все равно. А детям нашим?

Кресло остановило бег, и Ой-дк, усердно крутя пальцы в ушах, на всякий случай выглянул из своего убежища.

– Что им, всю жизнь в страхе жить? Слово сказать нельзя, как не у себя дома, – отец завивал руками недовольные вихри. – Мы так скоро говорить разучимся. Как звери, выть и мычать будем.

– Ох, нарвешься ты, – давила тетка свое на половицы. – Знаешь, где у нас оппозиционеры отдыхают. Поэтому заткнулся бы ты, а? Со своими убеждениями, пока нас тут всех не спалили.

Ой-дк засунул лимон в рот и начал отчаянно жевать, зажмурив глаза. Для большего эффекта, как рекомендовал лакированный доктор, он обхватил голову ладонями и забарабанил пальцами по затылку.

– Боже ты мой! Че те не сидится? Че те не сидится, я спрашиваю?! Не нравится – не слушай! Заткни уши, как придурок твой!

– Наталья, держи язык за зубами...

Комната напряглась, натужилась мыком, готовая вот-вот рвануть.

– Прибьют тебя, кто за глухарем смотреть будет? Я что ли? Щас, жди! Нужен он мне. Отдам его в детдом к чертовой матери! Так что ты, Димка, думай: не будь придурком – один уже есть. А то тебе быстро язык твой укоротят...

Когда Ой-дк открыл глаза, кислота капала с концов пережженных волос, разъедая пол под нахохленной теткой. Он закрасил овал тела в желтый, и она превратилась в кислющий лимон. Ой-дк провел ногтем, разделив ее напополам: верхнюю половину на обед, нижнюю – в холодильник.

Воздух задребезжал фарфором и выстрелил в двери, распахнув в осеннее настежь. Комната страха опустела. За окном плакал сад, роняя белый цвет на подоконник. «Зима», – вздохнул Ой-дк, проглатывая кожуру. «Время прятать зубы под подушку и сушить апельсиновые корочки», – пунктуальный зуб его старательно заныл и закачался.

 

***

 

А что, если и вправду жениться? Рано или поздно, а скорее очень даже рано, ему придется признаться в окончательности и безоговорочности диагноза. И тогда поток щедрых выплат от фермера прекратится, и райские кущи надежд и кредитов Вадима Михайловича завянут, умалятся до невообразимо унизительных размеров. В стране колхозников и чиновников не разживешься. Как еще этот нашелся, затерянный среди болот и пущ рыцарь молочной индустрии, рапса и бураков. А может, и неплохая идея – спрятаться здесь, вдали от столичных волнений и безмолвных негодований? Затеряться среди полей и грядок с мясистыми помидорами. Вокруг лес сосновый, партизанами перерытый, земляника, грибы осенью, деревеньки с кучей народа до безобразия простого и покладистого, который надо кому-то лечить. Дом крепкий, достойный. Это ничего, что баба страшная. Стерва, надо признать, отменная. Липосакцию сделать, подтяжки здесь и там, зубы новые, силикон, и будет еще та дюймовочка. А что? Надо обдумать.

Так бодро размышлял доктор, уплывая за розовые облака на вечернем горизонте и попивая дорогой коньяк в гостиной добротного дома. Колхозник и его сестра сидели тут же, размягченные алкоголем, и ненастойчиво бранились.

«С милой рай в шалаше, а с немилой – во дворце», – обрабатывал себя доктор, поглядывая на вышедшее из берегов терпимости тело женщины. Харибда. Скала. Богиня. Дубина.

«Таких баб надо брать нахрапом», – деловито рассуждал он, приятно удивляясь скорости своего сумбурного решения. Хороший коньяк. Ошарашить, огреть по затылку пылкостью чувств, оглушить массу целлюлитную и не давать прийти в себя. Хватать за руку и просить отягченное липидами сердце. Тут же при брате грохнуться на колени и хватать. Оказать ей честь, если уж на то пошло. А то так и помрет девой. Впрочем, взглянув на нее, все равно помрет девственницей. Разве что с силиконом... А потом, как утрясется, станет семьей, откроет новый счет в банке, заведет практику, и явить правду-матку этому колхознику. Что-нибудь вроде: «Он обречен, ничего сделать не могу. Глухота неизлечима».

«Впрочем как и ваша слепота», – додумал он. Ведь это же надо быть таким валенком! Огромные деньги, прибыльное хозяйство, а лезет на рожон. «Не в нашей стране», – налил доктор себе другой стаканчик. Не в нашей стране, уважаемый. У нас голос имеет только Он и народ. А Он и есть народ. А народ – это коровник. Мыку много – дела мало. Да и мыку мало. А в коровнике дояркой – тоже Он. Доярец, то есть. Дояр, доярк...

Доктор запнулся на неудобоваримой грамматике и потерял путеводную нить мысли, попахивавшей отменным коньяком. «Не люблю молоко», – загрустил Вадим Михайлович, что было вполне понятно ввиду его лактозной непереносимости. Одним отчаянным глотком он допил алкоголь и решительно повернулся к женщине. И в это мгновение, как назло, расстроив его сумасбродный план, в комнату влетел хозяйский сын.

 

Скажешь, где? – допытывался Ой-дк.

Нет, – решительно пробил на бумаге орган. – Вырастешьсам узнаешь.

Я вырос, – обижался Ой-дк.

Нет, – отрезал орган.

Охотник вздохнул, но спорить не стал.

 Я тарелку разбил, и не услышал. Нехорошо получилось. Покажи, пожалуйста.

Настраивайся: тональность «к(»:

«ъъъъъъ ъъъъъ ъъъъъъ»

«1ттттттт-z»

Он увлекся: слушал и записывал, записывал и слушал, слушал и...

«Эюй!т!» – окликнули его настойчиво.

Что это? Бабушка зовет? – заволновался Ой-дк. – Я пойду?

Я подожду, – позволил орган.

Охотник поспешил в оранжерею.

Бабушка не спала. Белая, как бумага, голова ее слабо крутилась на тонкой, морщинистой шее.

– Вот ты. Садись, – быстро зашептала она. – Конфет нет?

Ой-дк протянул горсть припасенной карамели.

Разверни одну и, будь добр, положи бабке в рот. Только не роняй, одеяло липкое будет. И себе возьми.

Ой-дк сделал, как его просили, и бабушка зачмокала, прикрывая от удовольствия птичьи глаза. Наконец, запихав конфету за щеку, она повернула трясущуюся голову к внуку и заявила:

Уже все готово. Я еду.

Охотник понимающе кивнул.

Насовсем.

– Не страшно? – прошептал он.

Страшно, что не доеду, – скривилась бабушка. – А что делать, Ой-дк? Иначе нам не пить шампанского! – задорно вскрикнула она, вспугивая тень страха.

– Меня там ждут. Здесь я не нужна.

У охотника навернулись слезы, он схватил морщинистую ладошку.

Спасибо. Ты не бойся, я тебе открою, как приедешь, но ты не торопись. Там работ невпроворот: надо прибрать, комнаты приготовить, чтобы много света, тепла, карамели, – глаза ее светились, голова возбужденно тряслась.

Посидим.

Внук хлюпал носом.

Ой-дк! – вдруг встрепенулась она. – Тигра оставь в покое. Мне его еще твой дед подарил.

Охотник кивнул и покрепче сжал руку. Бабушка начинала клевать носом, глаза медленно закрывались. Карамель выпала изо рта и прилипла к одеялу.

Эюй!т, – вдруг подмигнула она и крепко заснула.

Ой-дк подождал, пока половики успокоились. Стало совсем тихо. Он посидел на дорожку, затем накрыл бабушкины глаза яблоками, подоткнул плед под кукольные ноги, подбросил пару поленьев в огонь. Постоял в тускло освещенной оранжерее и пошел в гостиную, где собрались в немом ожидании семейные.

 «Бабушка ушла», – объявил он с порога.

Ветра замерли. Все три, включая гладкого доктора, удивленно уставились на охотника. «Что ж, пусть будут все», – согласился Ой-дк и повторил, не надеясь, что его поймут: «Бабушка ушла». «В Эюй!т», – добавил он, заметив, что воздух не шелохнулся и все по-прежнему смотрели на него с подозрением.

«Глухие, как пробки», – вздохнул Ой-дк и ушел.

 

– Вы слышали?! Вадим Михайлович! Наталья! Вы все слышали?! Что он сказал? Он сказал что-то! – Фермер вскочил с дивана, замесил ногами половицы.

– Да, – неуверенно протянул доктор, пытаясь осмыслить, что произошло. – Китайская гимнастика.

– А черт его разберет – ляпнул что-то. Наверное, сам не понял, что, – хохотнула тетка, отхлебывая коньяк большими глотками.

– Он сказал! Слышали? Сказал! Слышали? Сказал! – приплясывал фермер.

– Я же вам говорил, – собирал лавры доктор, приходя в себя.

– А Вы говорили – не слышит! Слышит! Сказал!

Отец подхватил сестру и потащил тяжелое тело по полу.

– Пусти, дурак! – смеялась она, запрокидывая голову. – Ты же танцуешь, как слон! Ей богу!

– Он сказал, Наташка! Слышит!

Оба хохотали, наступая друг другу на ноги.

– Ну, сказал, сказал! – сдалась тетка.

– А давайте выпьем еще! Ведь сказал!

 Алкоголь заструился в стаканы, заискрился радостью, не знаемой в доме скуки с тех времен, как в Манечкиной комнате, пахнущей апельсиновыми корочками, закончился сезон дождей.

«Жениться, что ли?» – снова задумался доктор, но уже легче, потому как, похоже, случаются еще чудеса. «Ну, тьфу, тьфу, тьфу... Обошлось», – порадовался высококвалифицированный специалист, доктор медицинских наук, мастер ухищрений в обогащении за чужой счет. Он углубился в размышления о метафизике языка и в итоге пришел к неожиданному выводу, что глупость на всех языках звучит одинаково, и почему-то загрустил.

«Слышит! Сказал! И что же он такое сказал?» – гудел дом этим вечером.

 

Ночью Ой-дк сочинил одну из самых очаровательных сюит: сюита №1 или «Прекрасная страна Эюй!т». Там водятся загадочные животные-скалы, жгучая сочная трава дотягивается до неба, и на каждом углу бесплатно раздают вафли со сгущенкой.

 

 

Сюита 2

 

В начале было слово

 

 

– Добрый день, Янина Павловна. Я Молчун.

– Что у Вас?

– Сын.

– И у меня тоже. На каком курсе?

– Ни на каком.

 – Абитуриент? Поступать будет?

– Может быть, если Вы поможете.

 – Так сразу?

– Не сразу. Как подрастет.

 – Вы на счет репетиторства? Какой класс?

– Никакой.

 – У Вас точно есть сын?

– Да. Я уверен.

– Так что Вам нужно? Говорите скорее, пожалуйста. У меня лекция.

 – Вы нужны.

 – Вы серьезно?

– Как у Вас получится.

– Извините, Вы нормальный?

– В каком-то смысле. Сын...

– У Вас и сын такой же? Откуда Вы?

– Из Чаши. Ферма Дмитрия Молчуна.

– А я думала...

– Откуда еще?

– Не важно. Что с сыном?

– Учить надо.

 – А почему я? Прошу Вас, давайте продолжим в коридоре. Я опаздываю.

– Он молчит, то есть не разговаривает.

– Кто молчит?

– Да сын мой. Сын.

– Подождите, он глухонемой? Что же Вы сразу не сказали?

– Нет, он нет. Не это. Мне не нравится это определение.

 – А как Вы определяете вашего Молчуна?

– Вот-вот, он не глухой, но он не молчит.

– Слышит?

– Не уверен.

– То есть как это? Либо слышит, либо нет – другого не бывает.

– Вы приезжайте, пожалуйста. Сами увидите. Позанимайтесь с ним, прошу Вас. Он очень умный мальчик.

– Сколько ему лет? Раньше занимался с преподавателями? Навыки чтения имеет?

– Сложно сказать...

 – Простите, что повторяюсь: Вы нормальный? Либо да, либо нет.

 – Ну, скажем, в обычном смысле – нет.

– А в необычном?

– Приезжайте, пожалуйста. У нас хорошо: бор, земляника, сад яблоневый, озера кругом, воздух свежий. Отдохнете, послушаете.

– Завлекаете?

– Я хорошо заплачу. Я Молчун, Дмитрий Молчун. У нас там ферма.

– Я подумаю, Дмитрий Молчун. Когда Вы хотите начать занятия?

– Когда Вам удобно. У нас и библиотека есть в деревне – моя жена много книг выписала. У нас хорошо: ветра широкие, бор. Приезжайте, прошу Вас...

– Хорошо, Дмитрий. Давайте мы все после обсудим.

– Спасибо, Янина Павловна. Я буду очень благодарен, если Вы согласитесь.

 – Чаша, говорите?

 – Да, Чаша.

...

– Вы еще тут? А почему на улице не подождали? Погода такая замечательная.

– Там тихо.

 – Вам не нравится, когда тихо?

– Не совсем.

– Так в чем же дело?

– Очень тихо. Неуютно. Как на кладбище. Вы приедете? Я пришлю машину. У вас будет своя комната.

– Через три недели, после сессии.

– Спасибо. Вам понравится. Он очень умный мальчик.

– Не сомневаюсь. Скажите, Дмитрий, а почему я?

– Вас хвалят.

– Да? А я себя больше ругаю.

 

***

 

«У меня коса была до пояса, вот такая толстая – все завидовали. Мама каждое утро заплетала, поставит меня у окна и чешет. Дом у нас светлый был, с широкой печкой. Отец ставил. Поверху плиткой обложил, узорами. Хороший дом. И лес под боком – там тебе и ягоды, и грибы, и белки. Соберемся так с девочками и уйдем с утреца. Пустые никогда не возвращались. Одна тоже ходила. Чего там бояться было? Все свои, дорогу знаю. Каждую сосну в лесу знала. Вот так пошла я, помню, в том году опят было много, и дошла аж до самых гор. Пригнулась к земле, собираю, иду по склону потихоньку, а потом подняла голову, смотрю – а дальше деревья все черные, как угли.  Думаю, торфяник горел. Принюхалась – воздух чистый. И тихо так.  Меня прямо мороз пробрал – это я, дура, на змееву гору забралась. Ну все, думаю: живой не уйду. А он уж тут как тут – голову поднял, смотрит на меня. Глазищи кровяные, злые.  Мамочка, думаю, Пресвятая Богородица, конец мне. Зажмурилась от страха и двинуться боюсь. Чуть не обсыкалась. Тут он как дыхнет на меня огнем, коса моя вспыхнула и вся в пепел. Брови, ресницы – все сжег. Голова как котелок стала, блестящая. Вся деревня надо мной смеялась, котелком обзывали. Ты слушаешь?»

Орган ответил за Ой-дк, занятого переписью нот.

«Значит, облил меня огнем всю, а потом мне иди, говорит, скажи в деревне, чтоб боялись. Гора моя, говорит. Еще раз придешь – спалю. Гад плешивый такой. Террорист», – затряслась маленькая голова, увлажняя обожженные щеки солью. «А у меня ноги как ватные. Идти не могу, дрожу вся. Рыкнул он на меня, я и драпанула вниз. Ведро с грибами там бросила и припустила». Бабушка затопала тонкими ножками.

Эхо ее шагов отразилось в коридоре, тревожа доски пола. Все выжидательно посмотрели на дверь. Бабушка засобиралась, обвязала тряскую голову платком, крест накрест закрепив на груди, опустилась в кресло и вылетела на дугах в окно, бросив на прощание «Эюй!т». Июль помахал ей шторами и загрустился в холодные сумерки.

Дверь распахнулась перед пустующей женщиной. «Что это было?» – уставилась она на танцующие шторы, расплескивая губами тишину. Руки ее повторили вопрос, и Ой-дк поежился от жесткости прирученного языка. Павшие яблоки с помятыми боками и то умели лучше.

Она пришла сама, в конце ночи. Утро зевало за ее спиной. Пустующая женщина пошатывалась от тяжести черных церберных чемоданов, настороженно молчавших под руками. Поздние тени повисли на ресницах. Отец помог ей подняться в дом, и она осталась. Сразу расселила толпу голодных вещей в отданной ей комнате так, что яблоку было негде упасть, и саду пришлось переехать обратно в оранжерею. Второе, что она сделала в доме хлопающих дверей, – хлестким взмахом руки, под бурное удовольствие толпы отсекла тянувшееся за ней шлейфом время и разложила по полочкам словари, готовая к наполнению.

Вначале она блуждала по коридорам и комнатам, пугаясь сквозняков, словно потерялась в сезоне туманов. Начало это длилось долго. Она была похожа на тумбочку, с которой ему пришлось иметь дело. Руки хлопали, в пустую меся воздух, не производя существенного смысла или, на крайность, ветра. На лице ее совершенно неслучайно отпечатался мутный круг от чьей-то чаши – выпили и оставили пустую тару клеймом на гладкой крышке. Она не понимала ни звука, ни запаха, ни намека на смысл. Заикаясь, молотила руками, отгоняя от себя последние сквозняки. Пустая тара. Елькленсосна.

И вот опять: распахнулась, больно хлопнув дверцей по ушам, и с порога замолотила, бросаясь косными мыслями. Охотнику пришлось выучить звериный язык, чтобы измерить ее голод. Уже сколько лун и полдников живет она в доме, но по-прежнему боится ветров и избегает их – бережет свою пустоту.

– Что это было? – нетерпеливо повторили она.

Ой-дк ответил, но пустующая женщина всплеснула, не понимая.

– У тебя нет бабушки. Ты путаешь. Может, бабочка? – нервничали ее пальцы.

Ой-дк не обращал внимания на голодную резкость и продолжал с настойчивостью восточного ветра:

– А-озмэ ю6-вореы.=ао1 п-:?ТВЫбь 3...

Она быстро махала руками и повторяла, в сухую хлопая губами:

– Бабочка, бабочка, бабочка.

Ой-дк терпеливо объяснял тональности вещей, переливчатость и подвижность их состояний. Женщина мяла воздух, пытаясь схватить ускользающие смыслы. Она никак не могла почувствовать их отсутствующую форму, со звериной жестокостью старалась нащупать слова, чтобы запрятать в клетку пальцев и приручить есть мысли с рук. Елькленсосна. Мастерица чучелок.

– Бабочка, бабушка, бабукж5, бабж5зв, бвэф2 е/Б=лэёьпз8в

– Лучше! Уже лучше! – радовалась она.

Бабушка приходила из Эюй!т за конфетами.

– Что такое .......? – зависали недоуменно руки, натолкнувшись на отсутствие прирученной формы.

Эюй!т

– ....?

Эюй!т

– .....

 

***

 

Я не знаю, что делать. Мы стоим на месте. Еле-еле, по слову в час. Он не хочет говорить. Говорит с трудом, будто ему лень. Я не понимаю, что я делаю не так. Проблема не в нем – неправильных детей не бывает. Это значит, что все мои педагогические наработки, все руководства, семинары, презентации по новой методике обучения правильных детей с осложнением слуха – коту под хвост. Зачем я сюда приехала?

Я не знаю, что делать, и это настораживает. Я не помню, когда последний раз не знала, что делать. Всегда знала. Когда замуж выходила и разводилась, когда позволила сыну уехать, когда зубами вырвала себе место на кафедре, когда на выборы ходила и не ходила, ругалась с ЖКХ из-за протекающей крыши, молчала в поддержку и против, когда отмазывала студентов от армии – всегда знала. А теперь мне хочется убежать. Убежать вслед за так называемым доктором.

Я спрашиваю себя: зачем я сюда приехала, в эту глушь? Я спрашиваю: неужели ты сдашься так легко, без боя, Янина Павловна? Что с тобой стало? Откуда эта слабость? Не заболела ли ты?

Этот дом подозрительно ненормальный. Здесь много сквозняков. Меня сквозит, словно я раскрытое окно. Словно я добропожаловать всем дождям и простудам. Я постоянно простываю, что даже неприлично. Ночью по дому не пройти – везде стоит стража, а на чердаке кто-то топочет и стучит, будто меленькими ножками так: та,та,та,та.

Ветры, ветры, ветры. Не дом, а мельница: все хлопают, выдувают, нагоняют. А я привыкла к тишине. Хочется убежать. Хочется набить себе по щекам за слабость и преждевременную истерику.

На улице то снег, то гроза на зацветающие вишни, то подсолнухи выпадают семечками в подмерзшую землю. И все за сутки. По слову в час. Зачем мне к пенсии такое мучение? Я ничего не понимаю. Или я сжалась, или все тут растянулось. Может, я действительно подцепила какую-то заразу, воспаление оболочки совести, сотрясение эмоционального баланса?

Ненормальный, подозрительно ветреный дом. В два счета можно подхватить простуду, что я и делаю каждый час по слову. После обеда тут подают лимоны: мытые, разрезанные пополам, с кожурой, как некий деликатес. Говорят, полезно для слуха и тонуса. А в оранжерее растут яблони.

Мой тонус опустился ниже некуда. Мне надуло ветром голову. И уши. Кажется, я теряю слух – странно, что лимонная диета не помогает. Мне мерещатся звуки. Будто кто-то печатает на пишущей машинке по ночам: та,та,та,та... Кто-то ходит по клавишам маленькими ножками: та,та,та,та. Я даже знаю кто – мой ученик, с которым дела идут из рук вон плохо. Мы стоим с ним на месте. Еле-еле.

Методика не работает, я его не понимаю.

Чтение успокаивает. Как хорошо, что я взяла с собой книги. Знакомые строки ложатся бальзамом на все мои страхи, готовят к старости, сглаживают шероховатости неудачного дня.

Зачем я сюда приехала?

 

***

 

Вечером, после обеда, начался сезон охоты на ветра. Охотник пометил флажками заподозренные скопища, запасся терпением, яблоками и залег в гостиной, известной своим непостоянством. У него появилась настырная гипотеза, вылупившаяся в намеренность научиться читать с их губ, раз никто не мог читать с его нот. Гипотеза о том, что ветра имеют голоса, различаются тембром, интонацией и продолжительностью, а потому вполне могут быть тем единственным способом общения глухих домочадцев – потрясением воздуха. Из уст в уста. Все же лучше, чем руками, на которых не так уж и много пальцев.

После нескольких яблочных огрызков вечер наполнил комнату, и воздух зашевелился. Тетка, завернувшись в хлопчатый халат, посылала тучи в телевизор, воинственно скрестив на животе руки. «Я же говорила тебе, что доктор этот шулер. Так я ему и поверила, чертяке. Сбежал, лох. Нужен он тут, как собаке пятая нога».

Отец мерз длинной, распущенной на рукавах тенью в кресле. На столе остывал нетронутый чай. Под потолком хмурился холодный туман, отчего настроение у Ой-дк приблизилось к ртутному нулю. Но охотник не сдавался: время было убито и надежно похоронено под диваном, а потому спешить не к чему.

«Ты, главное, молчи, Димка. Не лезь, без тебя обойдутся. Слышишь? Они там пошумят, и опять тихо будет». Рот теткин сжимался в скупую трещину, и действительно, становилось тихо. Подмораживало, половицы ежились от близости зимы. «Слышишь ты? В рот воды набрал. Не лезь, еще раз говорю. И с райцентром не ругайся, а то молоко прокиснет, к чертовой матери».

Воздух истощался, и комната сердито замолкала, пока тетка наполняла легкие тучами. «А с училкой этой что? Долго она тут столоваться будет? Толку от нее тоже никакого – деньги на ветер. Чего молчишь?»

Фермер, поскрипывая креслом, без желания отвечал:

– Сама просила молчать.

– Вот валенок! – гневно топала женщина. – Я тебе когда говорю молчать! Чего ты передергиваешь?!

– Наташка, отстань, – отмахивался отец.

Глаза его старели, темнея под вымерзшими бровями. Зима тронула волосы, он все больше сутулился и меньше говорил, то ли от нежелания, то ли по примеру чашенцев, предпочитавших малословие в холодную пору года.

Елькленсосна где-то пустовала. Возможно, снова заблудилась. Ой-дк мог ее привести, как делал раньше, но сейчас его больше интересовала температура гостиной. Он уже дотянулся до того возраста, когда понимают, что морозы и засухи в доме случаются неспроста. Правда, он не дорос до бритья, но уже примерял ладонь к бритве, ожидая скорый прирост волос на лице. Недавно он попробовал залезть в апельсиновый шкаф и к удивлению своему едва в нем поместился. Старость приближается, понимал он. Скоро Ой-дк станет, как его отец, длинным и потертым от частых стирок. Он будет пахнуть коровьим молоком и сеном, и в него будут бросать сердито-трусливые взгляды в пряничном РАЙЦЕНТРе.

Часы маетным бегом напомнили о приближающейся темноте. Ой-дк поднялся включить свет.

– Когда этот час молчания начинается? – встрепенулась тетка.

– В девять.

– А не пошли бы они? – плюнула она злобно в телевизор, заматываясь в халат.

Отец отодвинулся от окна, опустил шторы.

– Будешь молчать?

– И тебя туда же.

Стало холоднее. Ой-дк заволновался, не простудился ли дом от зябких дождей, щедро заливавших д. ЧАША с недавней поры. А началось все с того душного собрания, после которого притихли ветра, предвещая ранние заморозки.

 

Заседание было тесным от многих ртов, нагонявших горячим дыханием румянец на стены, так что у Ой-дк, сидевшего позади за утепленными спинами, закружилась голова. Со своего места охотник ловил вибрации густого воздуха, трясшегося гулким хохотом:

«Так, Дмитрий Петрович, мы ж это, нам как лучше».

«Главное, чтоб молоко было, комбайны чтоб не ломалися».

«Кабы бабы давали!»

«Ой! Ты уж молчи!»

«И в магазине чтоб все!»

«Мы вам верим, Дмитрий Петрович. Вы лучше знаете».

«Только чтоб хуже не было!»

«А на референдум пойдем, не переживайте».

«А чего они хочут?»

«А ты спал что ли?»

«Повторите, а?»

Отец поднялся, выдохнул, пробиваясь в массу тяжелого воздуха:

– Пункт первый: ограничение сбыта молочной продукции местного производства потребителям с согласованной политическо-социальной ориентацией.

Здание коровника заволновалось, стены напряглись под давлением нагретого дыхания.

 «А что, те, кто не согласовались, сметану не любят?»

«Им наша сметана не нравится».

«Нравится, нравится! Не заливай!»

«Всех накормим. Нам молока не жалко».

«Смотри, чтоб от таких молоко не скисло».

«И что ты несешь такое? Чернокнижник! Типун тебе!»

– Пункт второй, – читал отец. – Собрания количеством более трех запретить.

«Напугали!»

«Дурак ты?! А коров у нас сколько? Что ж мы их по три теперь ставить будем?»

«Дура ты сама! Это ж про человеков!»

«А если у меня детей четверо?»

– Так и нас здесь сейчас сколько собралось, вы подумайте...

«Можно и по три. Это ж мы так балакаем, а не дело делаем».

«А дело мы делаем по одиночке и в темноте!»

«Замолчи ты уже, маниак!»

«Ты, может, и в одиночку, а мы парами!»

Ленивый воздух загрохотал, придавливая головы к полу. Кто-то открыл форточку, впустив морозную свежесть.

– Пункт третий: введение обязательного Часа Молчания и Единодушия в целях предотвращения несанкционированного шума.

Длинная фигура отца звенела восклицательным знаком над притихшими рядами запаренных тел. Он ждал, теребя край рукава.

От слежавшейся массы отделилась невнятная мысль: «А телевизор можно смотреть?»

– Можно, говорить нельзя.

 «Тогда ладно. Я после работы, напахавши, слова не вяжу».

«Да ты и утром не вяжешь, алкоголик!»

«А я вообще в восемь уже сплю!»

– Это все вопросы референдума, – отец сел. – Что скажете?

«Сходим, проголосуем, не переживайте вы, Дмитрий Петрович».

«Как скажете, так и сделаем!»

«Мы вам доверяем».

Комната наполнилась прохладным нетерпением, зима пробиралась под лавками, щипая за ноги.

– Не надо, как я. Вы сами должны решить, – махнул отец рваными рукавами, отгоняя перегоревшие мыки.

«Сами и проголосуем».

«Что, все что ли? Пошли тогда, мне корову доить».

И воздух задвигался, завиваясь в зевки, вытряхиваясь из застоявшихся сапог и шуб, заспешил к выходу.

Потом было другое собрание, вытянутое в скромную очередь в здании старого коровника, переделанного в Дом культуры. Очередь за бумагой – по листу на лицо. Листки подписывали, отправляли в щель, где они растворялись в голодной пустоте. Ой-дк попробовал заглянуть, но нервные руки быстро отогнали его. Отец был небрит и угрюм. Ой-дк был угрюм, и волосы на его лице не росли.

 

Появилась пустующая женщина, придерживая подмышкой книгу. Опрятно одетая, бледная. Слегка щурясь, она схватила всех быстрым взглядом и выпустила руки на волю:

– Добрый вечер. Дмитрий, пять минут осталось. Включать?

Фермер кивнул, натягивая тень под щетинистый подбородок. Ой-дк поежился от пробравшейся за ворот стужи.

Женщина подошла к стереоустановке, нажала несколько клавиш, и открылся кран, заливая комнату вибрациями. Тетка, зевнув, выключила телевизор.

– Хочется говорить назло, а не о чем, – она повторила руками, как делала всегда в присутствии Ой-дк.

– Будете читать? – поднял голову отец. – Что Вы читаете?

Женщина повернула книгу лицом.

– Словарь. А Вы?

– Чай.

Ветер оборвался, и все замерли в ожидании свежего порыва.

– Такое чувство, что мы в оккупации, – снова попробовала женщина, на этот раз прибавив грусти в глазах.

– Ага, кругом пушки стоят на нас наведенные! – загудела тетка, широко разевая рот. Все заулыбались, включая Ой-дк.

– Оставайтесь. К нам весной практиканты приедут.

– А чтоб их, чертяк! – бухнула трубным выхлопом тетка. – Опять покоя не будет. Все яблони пообломают. Надо ружье зарядить.

– Что Вы? – затрещала пальцами Елькленсосна. – Разве так можно?

– Не бойтесь, ружжо я Вам дам.

Широкая грудь угрожающе поднялась, и Ой-дк предупредительно заткнул уши. Пустующая женщина захлопала листами таинственного словаря, но не нашла нужных слов и промолчала.

Опытный глаз охотника заметил, как оттепель поползла по ножкам стола, забралась на залитую чаем скатерть. Кресло снова ожило, тревожа половицы. Поднялись легкие летние ветры, пахнущие лесом, новыми людьми и малиной, сеном и яблочным вареньем, глинистой пылью и домашним творогом, табаком, помидорной пыльцой, костром, грибами. Ой-дк понимающе кивал в такт губам, пускал смешки, пожимал плечами.

 

***

 

События последних недель убедили меня, что лучше пока остаться на ферме. Недавно съездила домой оплатить счета, напомнить о себе на кафедре, привести в порядок мысли. Я надеялась отдохнуть от сквозняков в тиши своей квартиры, но на второй день у меня развилась настоящая фобия глухоты. На улицах говорит только пыль, воздух стоит колом, даже дышать тяжело. Жестко бьет по ушам – кажется, что оглохла. Не жизнь, а немое кино, черно-белое и страшное: застыло на порванном кадре, момент напряжен до предела, нервы натянулись, вот-вот лопнут – и ничего. Пусто. Будто вымерли все. Мурашки по коже.

Да, тихо, как на кладбище. Как он тогда подметил... В таком случае у меня уже забронировано двухкомнатное место на поле смерти и покоя. Боже, о чем я думаю?

Должна признаться, что я отвыкла от городской жизни. Как быстро. Чувствую себя предательницей – так легко сменила привычки и место. Я, конечно, преувеличиваю. Перемена эта временная и, скорее всего, непродолжительная. Боюсь, не выдержу испытания неправильным ребенком и сбегу. Не могу сказать, что дела идут так плохо, как кажется, но определено совру, если скажу, что идут они хорошо. Я подозреваю, что у мальчика, помимо осложнений со слухом, имеется дислексическое нарушение восприятия языка жестов и текста. Тут я задерживаю дыхание и замираю, потому что если мое предположение верно, то ситуация так плоха, что даже страшно подумать. Возможно, трусливый доктор был прав, собрав чемоданы и убежав на край света. Возможно, я такая же малодушная, циничная лгунья, которая сама не верит в то, что делает.

Тем не менее я сделала выбор. Побыстрее рассчиталась с городом, взяла новые книги, отдала ключи соседке, чтобы поливала цветы – при теперешнем молчаливом климате им хватит протянуть до моего следующего приезда – и вернулась на ферму, под шрапнель прицельных сквозняков, в бой за свою профессиональную честь.

 

***

 

Глаз у Ой-дк заплыл, на лбу синела славных размеров шишка, колени саднило кровавыми царапинами, он был счастлив. Ой-дк подрался. Его побили. Он тоже кое-кого побил, старательно, с сопением и обидой размахивая подобранным кирпичом, а затем, когда кирпич выбили из рук и он укатился в кусты, кулаками и ногами. Пусть охотнику досталось, но и противников было больше.

Тетка давила доски пола и грозилась куда-то на улицу: «Паразиты чашенские! Руки им пообломать!» Пустующая женщина, хлопая бледными губами, перевязывала разбитые колени: «Как так можно? Столько на одного!» Отец не проронил ни ветра. Ой-дк сиял счастьем. Он рвался в бой додать тем, кого не успел хорошенько стукнуть. Он толком так и не понял, из-за чего разразилась битва, но она была явно не честной. На него напали.

«Я знаю их, это Витальки Шунько пацан. Это чтоб ты не выступал, где не надо, Димка, понял? А то все тебе не так, власть тебе не так, умный!» Отец бросил закуренную сигарету, надел сапоги и вышел. «Куда пошел один, дурак? Стой, я им сама уши оборву!» Тетка побежала со двора, тряся руками в воздухе. Ой-дк рванулся следом, но пустующая женщина его остановила: «Сиди, воин. Тебе уже хватит». Он отмахнулся, не слушая. В груди гудел ритмичный зов битвы, нагоняя кровь в кулаки. У него был план. Ой-дк высвободился из рук Елькленсосна, набрал полные карманы камней и убежал. Он не мог позволить тетке пожать лавры его военных подвигов.

«Ты куда? Стой сейчас же! Я не закончила!» – растерялась пустующая женщина. Зажав бинты, ваточки и зеленку в руках, она последовала за учеником, пугая себя мыслями о том, что случиться с мальчиком, если его снова побьют деревенские хулиганы. Потап, раззадоренный беготней во дворе, поспешил за женщиной, весело помахивая хвостом и подвывая диким крикам быстро удалявшегося охотника, чьи карманы оттягивало угрожающей кучей смертельно-метательного оружия.

 

Этим вечером село не спало, увлеченно наблюдая за побоищем, оглашаемым женскими визгами и нечленораздельными криками – ловили младшего Молчуна, который будто с цепи сорвался. Он гонялся за местными мальчишками, больно швыряясь камнями, а то и переходя на ручной бой. Публика собралась разнообразная, знающая. Действо обсуждалось бурно:

– Вот Молчун растет.

– Ага, глухой не глухой, а кулаками машет будь здоров.

– Псих. На цепь его надо.

– Куда смотрите? Держите его! Детей убьет!

– Пусть отведет душу, вон какой фингал под глазом.

– Выпустили больного. Чтоб кур мне не подавил.

– Дура! Это пацаны дерутся Шуньковские. Уголовники еще те растут.

– Что творится, что творится. Стыд!

Дебаты прекратились, когда приехал старший Молчун и без разговоров затащил сына в машину. Следом залезли белая, как бумага женщина из города, обмотанная бинтами, и лохматая сестра фермера, разгоряченная, посылающая проклятия на все стороны.

Насытившись разговорами, толпа разбрелась, почти единогласно заключив, что с Молчуном, любым, шутки плохи. Что касается Ой-дк, то его наказали, как он понял, за то, что поспешил со сбором камней. Возможно и за то, что, промахнувшись, пару раз попал в тетку, активно разжигавшую своими ручищами конфликт. Охотнику запретили выходить со двора, и он удалился в комнату зализывать раны. В общем, бабушка была на его стороне, хотя, может быть, с камнями он переборщил.

 

***

 

   Громкие вечера стали привычкой, как обкусанные ногти Ой-дк. Его музыка приобрела неровные тона, что орган объяснял начальными стадиями развития в его крови романтизма. Ой-дк держался стойко, продолжая укорачивать подозрительно романтичные ногти по мере их прироста.

Ветра в д. ЧАША истончались, линяя из сезона в сезон. Иногда дом посещал кто-нибудь из сельчан, чтобы выпустить несколько завитых дымными кольцами мыков под прикрытием вибрирующих стен. Отец был угрюм и худ. Бабушка жаловалась на отсутствие бровей и винила змея, который плешивый, склизкий и морда гадкая. Неприятный тип, одним словом.

   Елькленсосна мягчела, как ягоды в компоте. Хвойный климат, густая молочная среда и ветреная свежесть фермы шли ей на пользу. Она поправилась с лица, глаза наполнились блеском, резкость рук перелилась в настороженную плавность. Наполняющаяся женщина уже не гонялась за сквозняками, не отпугивала их, со страхом затягивая ворот на шее и замирая холодным гипсом, а чаще подставляла сладким яблоневым ветрам щеки.

Поглядывая на нее из-за любопытных занавесок, бабушка сочувствующе трясла головой и советовала охотнику кормить женщину дюшесом: «Век ее зубы не видели карамели». Она залетала на стук пишущей машинки посплетничать с Ой-дк, поспать под шелест сада или под сенью штор последить за домочадцами, опрометчиво забредавшими в бабушкино поле близорукого зрения. «Что она там ест? Словари. Пыль одна, а не еда. Ими сыт не будешь».

   Многослойные Словари, густо гнездившиеся на полках, волновали Ой-дк. Он выучил чернильные ноты, которые женщина называла БУКВА. По какому-то механическому принципу БУКВА заключались в смыслы, фиксируясь на бумаге и в голове Елькленсосна. Всегда одни и те же. Ой-дк не мог этого понять, так как до сих пор был убежден, что меняется все. Взять хотя бы его ноты, у которых семь звучаний на неделе. В одну музыку не войти дважды. Смысл, что капель – упал в голову едва различимым брызгом и пропал, и ищи ветер под крышей, пока не надумает вернуться, голодный, пыльный и охрипший. Ой-дк с органом его напоят, согреют, на ноты положат, а он шмыг – и опять за двери, только занавески его и видели.

   Идея ловить ноты и связывать их вместе была понятна охотнику, отслеживавшему ветра в доме молчаливых, но неприятна Ой-дк, который выпускал те самые ветра обратно, хорошенько изучив рисунок губ. «Почему?» – надоедал он наполнявшейся женщине, заставляя ее рот замирать в неуверенном зевке. «Потому что нет смысла вне слова», – врала, сердясь, Елькленсосна, быстро захлопывая дверцу. «Неправда», – настаивал Ой-дк, и они ссорились. Женщина хватала подвернувшиеся под руки ветра, гнула и мяла их, замыкая в клетки слов.

   «Ладно, если ты настаиваешь, мы затронем основы языкознания. Так тебе будет понятнее», – с педагогической настойчивостью, нацелившись взглядом в его глаза и понизив голос до монотонности откровения, Елькленсосна заводила проповедь. «Есть значение, некая идея, которая остается для нас неопределенной, пока не имеет имени. Называя это значение, мы его определяем, помещаем в языковую систему мировосприятия. Слово – и есть имя, фиксирующее смысл в языке. Словарь – это карта языка. Ты следишь за моей мыслью?» Ой-дк кивал в ответ, напряженно наблюдая за бегом рук, блестящих жирным кремом. Розовые, аккуратные ногти, как капельки масла, мелькали перед глазами. Опытный охотник держит свое оружие в чистоте – с уважением заметил Ой-дк.

 «Значение, которое не имеет имени, – продолжала женщина, с ритуальной медлительностью раскладывая перед Ой-дк пустые клетки, – языку не известно. Его нет в словаре. Это пустое место на карте. А пустое место не имеет смысла. Его нет. Нет слова – нет смысла. Понимаешь?» Ой-дк кивал и грустил, оттого что смыслы подвижны, как воздух, просачиваются сквозь страницы словарей, засиженные БУКВАми, как дыхание сквозь неиспорченные карамелью зубы Елькленсосна – и ускользают хитрыми сквозняками от ухоженных пальцев. «Бууууууууу», – гудела толпа разочарованным мыком. «Бу бу бу, та та та», – приплясывали на пустующей карте мира ноты. Пристыженный, Ой-дк уходил обрезать смородиновые кусты, разросшиеся под окнами, в которых путались убегающие с его подоконника сквозняки.

В благоприятную погоду охотник пробирался в комнату Елькленсосна и разглядывал собрания разлинеенных смыслов, пытаясь увидеть их значимые лица. Он напрягал зрение и слух, морщил лоб, пробовал разные тональности и регистры – все тщетно, но настойчиво. Однажды, когда Ой-дк перелистывал очередные страницы, наполняющаяся женщина вдруг подскочила к нему нервным вихрем, держа руки наготове.

– Аккуратно! Это уникальное издание.

Он вопросительно глянул на строчки буквенных связей, не поддававшихся слуху.

– Это Библия. Святое писание. Скрижали христианской морали, – звенела ее фигура.

– Это игра? Я не вижу разницы, – попробовал он угадать, вертя уникальный словарь.

– Это словарь Бога. Слово Божье, – отвечала она, весомо чеканя ладонями воздух.

– У него так мало слов? – не унимался Ой-дк, принюхиваясь к скрытому в скрижалях ветру. Пахло кремом для рук. Елькленсосна снисходительно улыбнулась, не меняя зависшей над Ой-дк напряженности позы.

– Не понимай все буквально. Это метафора, перенос значения.

– Ветер нельзя перенести, – резонно заметил Ой-дк, на что она звякнула сорванной струной:

– Причем здесь ветер? Бог говорит на всех языках. Он везде. Ты не понимаешь, потому что отец не водит тебя в церковь.

Щеки его раскраснелись, будто получили пощечину. «Зачем она злится?» – удивлялся Ой-дк, подозревая, что лицо его, а теперь уже и уши, переживают неспроста.

– Церковь – это божий дом, – возвращаясь к сдержанной назидательности объяснила женщина.

– Зачем ему дом, если он везде? – спросил Ой-дк и понял, что сглупил.

Елькленсосна выхватила книгу: «Отдай». Губы зажали язык, ее ветер потух. Она приземлила пальцы на лбу, закатила глаза и отошла от Ой-дк, давая понять, что погода снова портится. Ой-дк вздохнул, почесывая красную щеку. Потоптавшись немного, он ушел, даже не прихватив с собой ни одной книги.

Кажется, он начинал слышать неразборчивые смыслы на карте мира Елькленсосна. То есть смысл: бог словарей пустующей женщины был игрой маленьких знаков. Не уникальный смысл в клетке из прирученных слов. Такой же немой и неполный, как сама Елькленсосна, как нотные связи из высушенных словарей.

 

***

 

Вчера весь вечер хандрила, гуляла по саду, избегая встречи с Молчунами и бичуя себя за трусость и слабоволие. А сегодня совсем другой день – мой ученик приятно удивил меня за уроком, пересказав заданный ему текст. Не совсем аккуратно, но важно, что ухватил суть. Даже прибавил от себя. Значит, я могу ошибаться. Значит, он может, когда старается, когда хочет. Он может правильно!

Я едва справилась с эмоциями – какой умница! Я определенно остаюсь: надо закреплять и развивать, формируя новые навыки. Я готова примириться с нашими разногласиями ради успеха дела, хотя в мои годы я уже с трудом терплю дерзости. Возраст у мальчика сложный, переходный. Мысль его любопытствует, бунтует. Теперь, когда он может изъясняться, он терзает меня расспросами и безумными идеями. Недавно завел совершенно бессмысленный разговор о Библии, довел беседу до головной боли и даже не извинился. Приходится обучать его и основам этикета, иначе вырастет деревенщиной.

Главное, что теперь я знаю, что он может. Он способный мальчик, и все наши неудачи проистекают не столько от неспособности, сколько от нежелания читать и понимать. Теперь я могу спать спокойно, без ночных терзаний. Хотя стук пишущей машинки все-таки мешает, пусть я и привыкла не реагировать на вездесущее «та-та-та» подпрыгивающим к вискам давлением.

Вот еще новость, пока не знаю, хорошая или нет: на ферму приехали студенты-практиканты. Все громкие, молодые и очаровательно наглые. Популяция яблок в саду сразу уменьшилась, как и было предсказано. Зато прибавилось шуму в деревне, загудел танцклуб. В доме расположили Аню, будущего инженера-агронома, привлекательную особу с блестящими глазами. Не скажу, что девушка блещет умом, скорее лицом, но умеет произвести приятное впечатление. Особенно на младшего Молчуна. Сегодня утром мальчик пропустил завтрак, а на занятия пришел с поцарапанным подбородком.

Сплетни гуляют по ферме табуном. В доме совсем не скучно, а по вечерам, несмотря на предписание молчать, очень даже громко. Разговоров теперь хватает если не до утра, то до поздней ночи.

 

***

 

Обветренные стены шелушились нотными листами, как спелые кедровые шишки, трепетали на сквозняке мотыльковыми страстями черновых набросков. Ой-дк писал всю ночь. А орган знает, что ночь может длиться бесконечно, до самого Эюй!т, если ноты не складываются в гармоничные ветра. Охотник довольно зевнул. Весна поднялась высоко, согревая цыплячьим перезвоном капели. Словари раскрывали буквенные секреты и пели уже понятными голосами. Елькленсосна наполнялась музыкой – не все так плохо, не все ноты для нее потеряны. Скоро сбросит она порожнее имя и нарастит новое, созвучное ветрам. По такому поводу Ой-дк писал сонату, не покладая рук и не смыкая, хотя и с трудом, глаз.

Он прошел в столовую, не обращая внимание на свое опоздание, с легким трепетом в уставших пальцах протянул наполнявшейся женщине свежие записи, и сел перед остывшим завтраком.

-Что это? – удивленно подняла она брови, приготовив губы к улыбке.

– Ещтк-67ов, – выдохнул Ой-дк и набросился с ножом на хлеб.

-.....?

Он повторил, невнятно кромсая пальцами слова и пытаясь намазать булочку вареньем.

– Деревянная соната? Я правильно поняла? – переспросила женщина, забыв улыбнуться.

Мельницы ртов остановились, столовая замерла безветренным полднем.

– Елькленсосна, Вам, – пояснил он, смущаясь нацеленного внимания толпы.

Он с неудовольствием заметил, что не все за столом ему знакомы. Уши выспели в ярко-ягодный стыд, ярче варенья на белотелой булочке.

– Это про меня? Спасибо, – запорхали руки, зарделись бледные щеки.

Ой-дк испугался, что опять сделал что-то не так. Одна путаница с этими словами, переживал он, все больше теряясь в присутствии чужих глаз на овале новой луны. Звезды в этом году сытные, небо глубокое, как густые точки зрачков. Ветер пахнет апельсиновыми корочками. Подбородок его чесался, словно покусанный муравьями.

– Во дает! Вы, Янина, Буратино! – громыхнула тетка. Стул под ней зашатался, стол затрясся плохо сдерживаемым смехом.

«Бу, бу, бу», – загудели насмешливые стены, и фарфор на полках издевательски задребезжал.

– Наталья, пожалуйста.

Папины уши солидарно краснели, отчего Ой-дк совсем смутился и размазал масло поверх липкого варенья.

– Да я шучу, не обижайтесь, Янинааааааа бу.. бу.. бу..

Охотник опустил голову к самой тарелке, пока толпа ухала, распугивая остатки желтого настроения. Он потирал шершавую щеку и торопливо жевал непонятный завтрак.

– Вот она, моя деревянная старость, – вздохнула наполняющаяся женщина и все-таки улыбнулась.

Молодая луна стояла на ночном горизонте для охотника. Давно пора спать, думал он, украдкой поглядывая на небо. Плыть в сладком сне, красящим щеки недозрелой щетиной, плыть на маяк апельсиновой луны, на которую так боязно взглянуть.

– Что вы, Аня, будете сегодня делать? Какие планы на вечер?

 Отдышавшись, столовая продолжила завтракать. Елькленсосна остывала в привычную бледность, едва заметно перелистывая нотные листы.

– Я в клуб схожу, Дмитрий Петрович. Там намечается кое-что.

Аня выразительно улыбнулась, глядя на Ой-дк, и он провалился по самую макушку в липкий сон. Охотник с тоской подумал, что в апельсиновый шкаф уже не спрятаться, хоть и очень хотелось. Сердце сжалось в испуганный комочек, готовое к прыжку труса – дальше от фарфоровых лап тигрицы. В страдающие уши полились ноты, пахнущие росистой зарей и маревой, сладкой усталостью.

Он извинительно взмахнул руками, поднялся, дожевывая на ходу, и торопливо удалился к себе. Больше завтракать он не будет, решил охотник.

– Что это он такой никакой сегодня?

– Похоже, не выспался мальчик.

– Нашли мальчика! Скоро балки потолочные сшибать будет!

– Наталья, не выражайся при гостях.

– Действительно. Он совсем еще ребенок.

– Не по-детски этот ребенок на Аню пялился.

– Наташка, пошла вон...

– Простите, как его зовут, вашего сына?

– Придурком.

– ...!!!

– Поесть не дадут...

 

«Ведро с грибами так и бросила. Жалко, опят в том году много было». Бабушка устроилась на постели, подобрав под себя хрупкие, как галеты, ноги.

«Ты уже рассказывала», – Ой-дк сел рядом, прислушиваясь к ускоренному бегу крови.

Это хорошо, что бабушка здесь, думал он.  Охотник устал, голова работала плохо, чувствовал себя престранно. В таком состоянии лучше быть с кем-то, с кем можно без лишний усилий говорить и молчать.

«Еще раз послушаешь. Ты опять не спал – не жалеешь себя, молодой. Конфеты принес?»

Он вынул из-под подушки припасенный пакетик. Бабушка замолчала, облизывая обертки. Ой-дк поглаживал шершавые щеки, сердце переживало. Будто его разбудили посреди ночи выстрелом над сонной головой, и ранняя луна поднялась высоко в простреленной мгле неба.

«Меня всей деревней искали», – затянула бабушка, причмокивая, закатывая глаза к потолку, словно вспоминая, а скорее отвлекаясь на искусительную сладость в беззубом рту. «Мать меня сперва побила за страх, а потом сметаной мазала. Мажет и плачет – думала, что не увидит меня больше. Я горю, все болит, лицо, руки, грудь – все спалено, волдырится. Ужас. Но не плачу – так испугалась. Заикаюсь, рассказываю своим, про что змей говорил, а сама слушаю, летит или нет. Думаю, как нагрянет и всю деревню сразу котелками сделает. Ты мне в следующий раз дюшес принеси».

Он достал из кармана конфету, развернул, положил в бумажный рот. Бабушка увлеченно захрустела карамелью.

 «Расскажи, что дальше было», – попросил он.

«Ничего не было. Испугались все, попрятались по дворам и сидели так, как куры на насесте. Смерть свою высиживали. Родители дом продали, переехали в город. Только зря – не спрячешься».

Оба замолчали.

Сквозняк играл с нотами, развешанными для просушки по стенам.

Утро клонило уставшую голову ко сну.

Над дальними соснами повис призрак утомленного безмолвием города.

Заоконный сад подпевал отступавшему от городской немоты лесу.

Смолистые ветра скатывались по суглинистым оврагам на дно Чаши, тревожа местных коров новыми запахами.

Яблоки срывались с веток, с отчаянием павших летели к земле, мяли бока и, охая, катились под комод набираться сладости.

Карамель, выпав из морщинистого рта, прилипла к одеялу. Ой-дк подобрал и спрятал в обертку.

«Ты мне не верь. Это все сказки, старая быль. Лучше скажи, говорил ли ты с отцом. Когда приедет? Мы там ремонт затеяли с Манькой – по всему дому стружки летят».

Ой-дк честно признался что не знает, что забот много, и практиканты приехали, и что в доме снова запахло апельсиновыми корочками.

– Не переживай, – успокаивала бабушка. – Щетина – дело наживное. Научу тебя, как делать настойку из апельсинов. Маня умела.

Ой-дк затомился прилившим к векам сном.

-Я пойду зажгу ночь, – поднялся к звездам и уснул.

 

***

 

Между ночью и утром он отказался от сна и забрел в башню, где в чердачной темноте отдыхало в кучах хлама время. Запылив ноги, Ой-дк пробрался к бабочкам, гнездившимся в щелях рам, и остался там, уютно устроившись на мешках с тряпьем.

Он начал бриться – не без радости, но все-таки с полынной горечью ускоряющихся лет, констатировал Ой-дк. Жизнь оседает пылью, а он еще так мало сделал. Наполняющаяся женщина была наполовину пуста и хрупка, а стены в его комнате заканчивались, едва начавшись, ограничивая метражом свободу нот и смыслов. Пора выпускать сквозняки из дома, осознавал Ой-дк и боялся. Ноты едва держали крылья по ветру. ЧАША – местность большая, с покатыми лесистыми краями, перевалить через которые нужны бури, а не его сопливые сквозняки. А еще есть РАЙЦЕНТР и город за лесом, где немота истощает людей. Есть словари, в которых томятся ветра, иссыхая в целлюлозно-чернильную труху, и луна в темных зрачках, что тревожит по ночам его сон, и ароматный Эюй!т, полный свободно реющих смыслов.

Дощатый пол вздрогнул, спугнув первых мотыльков. Кто-то пробирался к окну. Ой-дк испугано сжался, задержал дыхание, всматриваясь в движение воздуха. Чуть не выдал себя, кода кто-то наступил на ногу и неуклюже повалился рядом на мешки. Запахло апельсиновой кожицей. Ой-дк протянул руку.

«Кто это?» – Линэль пялила глаза в темноту.

Ой-дк слышал, как спешит ее сердце.

«Что ты здесь делаешь?» – выдохнул он.

«А ты?»

Она подвинулась ближе к лунному свету.

«Я здесь живу», – сказал он правду.

Это был его дом, его башня.

«А я нет. Я за бабочками», – поправила она юбку, ловко развернув высоко оголенные ноги.

Овладев испугом, охотник спросил:

«Ты меня слышишь?»

«А ты что, глухой?» – искусственно зевнула она.

Оба замолчали. Ночные бабочки просыпались, сонно ползали по стеклу, бросая гигантские тени на стены. Линэль успокоилась и без смущения, с интересом разглядывала Ой-дк.

– А ты симпатичный. Жалко, – прикусила она губу.

«Что?» – не расслышал Ой-дк.

Она мотнула головой и улыбнулась: «Так, ничего».

Луна блеснула совсем близко в долгом взгляде, и его сердце опять испугалось, сбиваясь на дикое «та та та». Надо извиниться и уйти, быстро соображал охотник, чувствуя, как уши наливаются теплом. Линэль придвинулась так, что снова запахло весной. Ой-дк, сгорая от необъяснимого стыда, вспомнил, что у него уже растет щетина, а потому бежать поздно и позорно, и приготовился ко всему. Ладони его вспотели.

«Закрой глаза».

Мягкие губы прижались к его сухим, покусанным. Ой-дк вздрогнул, но устоял. Лицо пылало жаром, словно он побывал в духовке. Линэль отодвинулась. Улыбнулась, облизнувшись. Ой-дк не знал, что сказать и надо ли. Он благоразумно решил следовать знакомому рецепту: засунул пальцы в уши и выпучил глаза.

«Ты что?» – насторожилась Линэль.

«Лимон хочешь? Свежий», – предложил он первое, что пришло на ум.

Кровь пульсировала под ногтями, отзываясь в голове. Она кивнула, блеснув загорелым плечом как спелым яблоком, мягко погладила его по волосам. Ой-дк рванулся к выходу вслед за давно сбежавшим сердцем.

Уже спустившись на землю, он думал: стоит ли. Но решил быть охотником до конца, вынул пальцы из ушей, разрезал цитрус и церемонно, под тишину отсутствующей толпы, пошел назад.

На чердаке, кроме теней, никого не было. Чердак опустел. С горечью холодного лимона во рту Ой-дк осознал, что башня ему уже не принадлежала.

 

***

 

Поздней ночью, под пьяное эхо размазанных в темноте голосов, Аня поднялась на крыльцо, незаметно одернула короткую юбку, вежливо улыбнулась хозяевам и прошла в дом.

Тетка, проводив фигуру прищуренным взором, со вкусом изрекла:

– Сучка.

– Наталья...

Молчун курил, поглядывая вверх. Он подумывал приобрести телескоп и удалиться в осиянную далекими звездами пенсию.

– Да что же я, стерву не отличу? – разгонялась тетка.

В мире, вмещавшемся на дне ее Чаши, было мало любви. Дом Молчунов и нечастые, но регулярные связи с мужчинами, больше по нужде и от приступов редкой, грозной страсти, – это все, в чем нуждался ее организм. Остальное существовало само по себе, без какой-либо причины, чаще по дурости людской, и потому раздражало. Как молодые, привлекательные женщины, посягающие на Молчуновский пирог благополучия. Как скупой на слова брат, что, тем не менее, сует свой нос куда не надо. Как малахольные односельчане и безголосые горожане. Со всеми она готова бороться до хрипоты в горле, но только в пределах своего двора. 

– Еще та стерва. Гони ее к черту.

– Убью, зараза...

Фермер сплюнул табак, сбившись со счета.

– Тьфу! Семья дебилов. То глухие, то тупые! – ярилась женщина, тряся мощными плечами.

– Я сказал...

– Да иду я! Отстань.

Она поднялась и зло прошаркала в дом. Все, конечно, потому, что женщина она была боязливая и до мрака в глазах боялась потерять самое дорогое, что у нее было.

 

Она была прекрасна. Он назвал ее Линэль. Так, ему казалось, пахли апельсиновые цветы. Линэль, тонкая и ослепительная, полнилась музыкой. Рядом с ней Ой-дк забывал все ноты и зачарованно слушал пение ветров из-под ее рук. Она легко усвоила язык жестов, словно тот таился в ее пальцах с рождения.

Линэль слышала его ноты. «Это что?» – с сомнением спрашивали губы. «Можно попробовать?» – прикасалась она к клавишам органа и слушала, прикрыв глаза. Или вежливо притворялась, что слышит. Ни то ни другое не умела наполняющаяся женщина. Елькленсосна по-своему старалась, мяла близоруким взглядом листки, но ничего не разбирала. Она злилась, замыкала руки замком и выгоняла Линэль из комнаты. «Она мешает нам заниматься», – врала, бледнея, Елькленсосна.  «У нее своя практика, у нас своя. Не отвлекайся», – сыпались слова.

Настойчивая Линэль не обижалась. Она находила Ой-дк в саду, на ферме, или по-кошачьи скреблась в комнату, всегда готовая слушать. «Это ты все написал?» – удивлялась она, поглаживая развешанные партитуры. «И как ты все слышишь? Я ничего не разбираю, – скромничала она. – Ты меня научишь? Я тебя тоже кое-чему научу». Она загадочно улыбалась, и щеки его краснели.

Ой-дк был ей рад. Старше почти на полжизни, она излучала новое для него очарование, которому трудно было сопротивляться. В зной Линэль вытаскивала парня из дома и, вручив полотенце, вела на реку. Она легко выпрыгивала из короткого сарафана, стрелой ныряла в воду. Ой-дк быстро сбрасывал с себя одежду, больше от смущения, и прыгал следом, прячась в воде от пристальности темных глаз.

Он любил походы и купание вдвоем. Зачарованный речными переливами, Ой-дк мог слушать их бег, не боясь, что его утянет под быстрые течения, когда обилие смыслов в голове взрывается оглушающим буйством нот. Он ходил купаться и с отцом, и блошистым Потапом, но с Линэль было приятнее всего. Она держала его на плаву густым потоком вопросов: «Что ты слышишь? Что это? Почему я не слышу?» Утомившись, она выбегала на берег и растягивалась под изъеденным ветрами небом. Ой-дк сох в тени длинноногих сосен. Кожа ее цвета молочной карамели пахла мокрым песком. Этот запах Линэль приносила с собой в его комнату, кружа охотнику голову.

 

***

 

К стыду своему признаюсь, что с нетерпением жду, когда студенты покинут село. Прежде всего это нетерпение относится к ней. Аня оказалась до срока испорченной натурой, в этом интуиция меня не подвела. Не совру, сказав, что она не понравилась мне с первых дней, и только по педагогической выработке лет я не огласила свои подозрения. А нужно было.

Аня сразу поняла, с кем в этом доме стоит дружить. Как ни нелепо это звучит, но она отбивает у меня ученика. Флиртует с Молчуном на моих глазах, вплоть до того, что мне приходится выгонять эту девицу из комнаты. Ее беспардонное поведение доводит меня до белого каления – так и чешутся руки отшлепать наглые щеки.

Как она вьется вокруг него! И он, конечно, ей верит. Мальчик попал под ее влияние – очаровала, прибрала когтями и не выпускает. Что он видел в жизни кроме Чаши, тем более таких наглых девиц в юбках по самое никуда? Он весь расцвел, а мне так больно видеть его таким. Ведь ясно, ради чего она так старается. Бесстыжая девица. Пробовала поговорить с ней по-матерински, образумить – напрасно. Притворяется, что не понимает. В глаза смотрит и лжет. Я боюсь, что не выдержу и наговорю глупостей, но я не могу оставить все, как есть, когда мальчик начал делать успехи. Он научился выражать свою мысль, почти свободно читает. Спорит, конечно, по-прежнему, но это был бы не Молчун, если бы не имел свою точку зрения.

Я чувствую, что он отдаляется от меня. Они шепчутся за моей спиной. Намеки, догадки... Я не понимаю. Не знаю, что делать. Как преподаватель, я должна все знать, все понимать. Может, я действительно заболела? Закостенела умом? Отек старости? Защемление слухового нерва?

Я спасаюсь в книгах, страдаю предчувствиями, надеюсь на скорое выздоровление – от нее – и сдерживаю свои порывы отхлестать ее по лицу. За вранье.

 

***

 

Это лето оказалось удивительно длинным. Еще ни разу не шел снег, не гремели грозы. Стоял ленивый июль. Линэль нашла Ой-дк в саду, где он, прильнув к траве, караулил кузнечиков, мягко села рядом и подсунула нотный лист.

«Про нее», – подмигнула она.

«Это ты сочинила?» – удивился Ой-дк.

Она кивнула.

Хриплые знаки едва складывались в мелодию, но Ой-дк оценил усилия.

– Она тебе не нравится, – догадался он.

Линэль, придвинулась ближе, заглядывая ему в лицо.

– Не надо ее ругать, она старается, – попросил Ой-дк, отводя взгляд.

– Ты слишком добрый. Она просто дура с кривыми пальцами. Она ничего не понимает.

Ой-дк расстроился и немного обиделся. Он так старался с наполняющейся женщиной, что чувствовал ее успехи и неудачи, как свои.

– Извини, – спохватилась Линэль. – Я не хотела. Она меня разозлила. Про нас снова говорила, прожужжала все уши. Хочешь, я тебя поцелую?

Ой-дк не понял, что такое прожужжала, но от поцелуев отказался, потому что еще не научился контролировать цвет ушей.

– Как хочешь. Я ушла на ферму.

Она пожала Ой-дк руку, испугав жаром ладони, и убежала. Охотник остался в траве думать о Елькленсосна.

В его жизни теперь две женщины, и обе не ладили друг с другом. Вот она, щетинистая зрелость. Однако что делать, Ой-дк не знал по юности лет и неопытности. Привычные методы борьбы, как китайская метода верчения пальцами и свежий лимон после еды, он убедился, не помогали.

С Линэль было увлекательно. Она слышала его, теплая и сияющая, как апельсиновая луна. У нее всегда много вопросов, так что Ой-дк, ища ответы, взрослел быстрее, чем с наполняющейся женщиной. Елькленсосна не спрашивала, а все больше рассказывала интересные, но маловероятные истории и сердилась, хлопая весомыми словарями, если Ой-дк не придавал им должного, как ей казалось, значения. «Ты взрослый мужчина», – убеждала она, и Ой-дк смущенно улыбался, потому что был не вполне согласен. Мужчиной он был с Линэль, об этом ему подсказывали инстинктивным пылом уши.

Возможно, будет проще, когда они вернутся в город, оставив Ой-дк и дом ветрам, но ему очень этого не хотелось. Он согласен жить с неопределенностью относительно того, кем был для своих женщин. Его вообще мало интересовало, кем он был пока он был и пока попутные смыслы забредали на подоконник поиграть в музыку. Ой-дк, конечно, знал, что есть ноты и для его персоны, но с определениями не спешил. Смысл – не слово, чернилами закрепленное на бумаге. Вылетит в окно – не поймаешь. «Не так важен автор, как его словарь», – любит напоминать наполняющаяся женщина. Ой-дк не всегда верил тому, что говорили ее руки, потому что чувствовал, что не так важны автор и словарь, как ветер мысли между ними. А у ветра, убеждает Елькленсосна, нет имени. Не будет и у Ой-дк, так решил он. В конце концов, неопределенность больше волновала женщин, спешивших прописать его на их карте мира.

 

Теплой ночью, когда он прощался с месяцем в окне, медленно уплывая в сон, дверь отворилась, и вошла Линэль в короткой рубашке, подчеркивавшей длину ног.

– Что случилось? спросил взволнованный Ой-дк.

Она улыбнулась, заговорщически закусив губу: «Эюй!т».

Охотник затрепетал, но виду не подал, хладнокровно глядя в сторону.

Линэль подкралась и прыгнула в постель, прилипая к Ой-дк горячим телом. На мгновение ему показалось, что он оглох.

 

***

 

В Чаше неспокойно. Тетка бегала в село и на ферму собирать новости в широкий подол. Вернувшись, она сбрасывала все разом на домочадцев, не обращая внимания, слушают ее или нет: «У Нины Семашко! Довыступала. Господибожмой... Так скоро никого не останется». Кто-нибудь по неосторожности или из любопытства подхватывал нить беседы актуальным вопросом: «Надолго?» «Три условно, год исправительных работ». Тогда все присутствующие начинали причитать, обсуждать, переходя на притушенные тона, словно их подслушивали.

«А ты, Димка, молчи. Не лезь. Она сама виновата. Субсидии дают, и не лезь», – вдруг, спохватившись, шла на попятную тетка. Отец молча одевался и ехал в контору, оставляя сестру истекать страхом.

Глаза Линэль наполнялись осенью. До конца практики оставались недели. Крепко прижимаясь к Ой-дк, она шептала горячее «не хочу, не хочу, не хочу» и сильнее обнимала. «На кафедре, говорят, зарплату выдали светоотражающими нашивками», – то ли жаловалась, то ли удивлялась наполняющаяся женщина. Она тоже не спешила возвращаться в город. «Теперь и в темноте найдут», – с уверенностью палача заключала тетка, тряся тяжелым подбородком. И бежала к брату с новой идеей укрепления двора: «Димка, давай сигнализацию поставим. Ей богу, найдут, вытащат ночью из постели и пиши пропало. Ты как?»

Ой-дк не вполне понимал, в чем дело, но осознавал, что они находятся в состоянии войны. Все боялись и нервничали, но никто не решался что-то делать. Ждали. Бабушка ликовала: «Куры на насесте!  Нахохлились и сидят, ждут, когда загорится крыша». Но ни Ой-дк, ни орган не разделяли ее веселья. Дело было серьезным, понимали оба. Хотя бы потому что враг, гад или нет, был то ли неизвестен, то ли недосягаем. То ли его вообще не было. «Привиделся», – хихикала бабушка, чмокая карамельным ртом. «Вот такой он, змей: вроде есть, а вроде нет. А все равно страшно», – и напугавшись, настраивала дуги кресла, поспешно возвращаясь в Эюй!т.

 

В эту пору в дом принесли новую посылку, подозрительно иностранную. Охотник присутствовал при вскрытии, когда отец с церемонной медлительностью, придерживая губами дыхание, разворачивал листы, выгребал бумажную стружку.

Труба для наблюдения звезд – вот что таилось в заморской коробке.

-Это такая вещь! Тут такую не купишь, – восхищался отец, нежно поглаживая вытянутое тело одноглазой иностранки. Она поблескивала кольцами, словно африканская красавица.

– Это мне спутница в страну покоя. Понимаешь, сын? Покой. Покой нам только сниться! Только звездные ветра колышут солнца на пастбище ночного неба... Пора поднимать паруса и трогаться в верхнее плавание, – мечтал он, потрясая иностранкой.

Ой-дк насторожился.

«В Эюй!т?» – спросил он, догадываясь.

«В Эюй!т!» – весело кивнул отец, обнимая подзорную трубу и устремляясь взором в упрятанную за облаками бездну вселенной.

«Там ремонт еще не окончен. Придется подождать», – нашелся Ой-дк.

«Да? Ну, тогда подождем», – примирительно улыбнулся отец.

Он достал треножник, инструкции, развернул трубу и занялся ее настройкой у окна оранжереи. Вспугнутые яблоки стайками разбегались из-под длинных рук и длиннопятых тапок. Он придвинул старое кресло-качалку, положил бабушкин липкий плед на вдавленное старостью сиденье. Устроился в нем сам, длинный и азартный, упираясь подбородком в колени, и замер, прицелившись глазом в линзовый коридор, уходящий табором отживших лет в затянутое тучами небо. «Где там наша Манечка?» – нашептывали губы. Небесные соцветия невидимых звезд играли перед его взором, как самоцветы в калейдоскопе. «Манечка делает ремонт, Манечка сушит апельсиновые корочки...»

Ой-дк слышал, что Эюй!т неизбежен. Сердце его упало комком мокрого сыра под ноги кадочным пальмам.

 

***

 

В доме неспокойно. Дом тревожит предчувствиями – моими. Аня все еще здесь, злит и провоцирует. Их близость меня пугает. Похоже, я проиграла битву. Осень приближается, искренность между мной и моим учеником истощается. Я пересматриваю его записи, но ничего не понимаю. Я не умею лгать, как она. Я ношу свои привычки, взгляды и убеждения с собой, в горе и радости, в юности и старости. Мне поздно учиться читать. До головной боли смотрю на лихорадочные сочетания букв и знаков, убеждая себя, что в этом кроется какой-то смысл. Должен быть. Ведь они понимают. Она говорит, что понимает. Лжет. Не вижу. Просто полет его богатой фантазии, хаотичный набор символов, игра момента, взбудораженного воображением слуха... Боже, что я говорю? Ведь он не слышит!

Зачем я сюда приехала?

Допускаю малую вероятность того, что мысль Молчуна таится не в знаках и их структуре, а в чем-то ином, что я, верная привычной мне системе знаний, не вижу. Может быть, смысл как раз в том, что его нет? Нет там, где я привыкла искать. Врет. Я также осознаю, что эти предположения имеют право на жизнь лишь в том случае, если я верю Ане. Верю, что она понимает. Или, как она врет, слышит. Но я не верю.

Я ем цитрусы после обеда и перед сном, но легче не становится. Уши заложило, горло отекло, молчу, не слышу, болею. Мне не нужно сострадание. Я хочу понять. Хочу, чтобы не было этих записей, которые гнездятся скалистыми ласточками на стенах его комнаты. Меня настораживает ветер, который я не слышу. У меня чешутся ладони, словно пришло время собирать камни. Пожинать свежие словари и бросаться ими во всех, кто слышит, когда я не могу. В тех, кто врет, что слышит.

   Я не верю, потому что уже верю.

 

***

 

Аня опустила взгляд в тарелку, втянула ртом воздух и объявила:

– Мы ждем ребенка.

Ужин хрустнул поперек стола, раскололся искривленными ртами.

Тишина пала на замерших людей, и только наполнявшаяся женщина позволила себе побледнеть.

Аня бросила отчаянный взор на охотника. Он улыбнулся – прочитал ее губы.

Как всегда, первый залп раздался с борта теткиной корабелы.

– Ты глянь! Дождались! Оседлала-таки глухаря!

Этого было достаточно, чтобы реанимировать всех присутствующих – вдруг неловко задергали, закрутили оглушенными головами. Елькленсосна забарабанила пальцами, заикаясь на словах. Кто-то, проходя мимо столовой, замер в дверях с широко распахнутым ртом.

– Димка, я ж тебе говорила! Я ведь говорила! Стыд какой! Срам! – гудела труба проклятий.

Фермер сосредоточенно дожевывал яичницу, глядя вслед покою, удалявшемуся за искривленные линзой горизонты.

– Расписываться будете, – доев и откашлявшись, спросил, как ответил, он.

Аня, неуверенно поведя плечами, выдавила ягнячьим голосом:

– Это как ваш сын решит. Я как он, – и едва заметно подмигнула Ой-дк.

Он понял, что Линэль останется и был этому рад. Зачем ей возвращаться в город? Неужели мало ветра на ферме? По такому случаю он готов устроить светлую, затянутую сладкой паутиной осень. В доме много пустых комнат. Разве не лучше, если оживут сквозняками тоскующие стены и половицы? Тем более надо бороться с засильем яблок, которые, как паразиты, разрослись по всем необжитым покоям, захватывая территорию под оранжерею.

-Ты. Ты! – не сдержалась Янина Павловна. – Хищница!

Завтрак снова натянулся, готовый сорваться с нервных, безветренных высот.

– А вы? – вспыхнула Аня, зло глядя в сухое лицо. – Вы же ничего не понимаете. И его не понимаете. А еще профессор. И деньги берете.

 – Как ты смеешь! Бесстыжая! Бессовестная лгунья! – подпрыгнула женщина на стуле, завивая пальцами грозу.

– А я слышу, – язвительно прошептали губы в ответ.

Елькленсосна вздрогнула расколовшимся блюдцем, чай протек на скатерть и расписался на ней прощальным поцелуем лета. Она резко поднялась и выбежала из столовой, обхватив голову.

Тетка тяжелым хохотом трясла посуду. Аня победно смотрела на охотника, но Ой-дк больше не улыбался. В его доме задернули шторы, и выпала преждевременной болью ночь. Две новости, как обе женщины, сгустились по разным сторонам суток, растягивая разрыв. Он быстро извинился и пошел по руслу высыхающей реки за сорвавшейся женщиной, там, где мелел всхлипами ее слабый ветер.

 

Комната Елькленсосна рассыпалась удивленными словарями. Женщина холодела у окна, обхватив страдающую, с болью под бровями, голову. Крылья мельницы впустую, без особого упорства тревожили воздух. Ой-дк подобрал книги и аккуратно раскладывал по пыльным гнездам. Женщина нетерпеливо дернула рукой – он оставил их лежать на полу. Молча, собрав себя в натренированные пальцы, она боролась со страхом пустоты под пятками, бесформенности воздуха во рту, свежего ветра под языком. Скатывается с зубов быстрее ее мысли и исчезает в неизвестном направлении, оставляя безвкусные буквы.

Ой-дк позвал – и губы ее дернулись, округляясь, но все-таки сдались порыву уязвленной злобы:

-Неужели ты не видишь, что она врет?

Он не видел. Ой-дк не соглашался.

-Ты глухой, и она пользуется этим.

Охотник не понял.

– Тебе нужно научиться жить с этим, быть готовым к тому, что не все будут к тебе добры. Люди, такие как Аня, врут. Особенно таким, как ты – глухим. Понимаешь?

Она говорила быстро, настойчиво, бросаясь в Ой-дк колкими мыслями, как камнями.

– Я слышу, – попробовал он уверить в очевидном, но женщина была не в себе и не слушала.

Руки нервно искали словарную твердь, чтобы, захлопав страницами, раствориться в толпе слов и успокоиться. Ой-дк подхватил книгу и сунул ей, как спасительный круг. Елькленсосна потекла, как рисовый пудинг, оседая на кровать утомленной женщиной со слабыми, мерзнущими от старости руками. Книга была Библия. Одни страдания с этими женщинами – клял Ой-дк свою зрелость, заливаясь краской по самые уши.

– Боже, дай мне сил. Дай ему сил, Боже! – хлюпала она носом. – Ты глухой, понимаешь? У тебя ограниченный слух.

Она подхватила стул и бросила на пол, тревожа избитые пятками доски.

Ой-дк неприятно поморщился.

– Слышишь? Ты слышишь?

Он не понял.

– А так?

 Она резко ударила рукой об руку, завивая мелкий вихрь.

Он снова не понял, и ему это не понравилось.

– Я слышу. Ты – нет. Я здесь, чтобы научить тебя понимать и изъясняться, не слышать. Я не могу научить тебя тому, что тебе не дано. Понимаешь ты?

Он не понимал. В дом пронесли грозовое облако, и оно шумело неприятностями над головой. Женщина молчала в него мокрым взором. Тревожное безветрие наполнило комнату, замершую ожиданием. Стены молчали, пол молчал, дом молчал, ветер молчал. Мир замер в беззвучии немой чашы. Ой-дк глухой – говорит женщина, которая не различает его ноты. Он звал Елькленсосна по имени, но она отрицательно качала головой, размывая уникальную книгу слезами. Щеки его разгорелись, как от пощечины. Если Ой-дк один, кто слышит ненаписанное, то вероятно предположить, что на словарной стороне смысла слышно лишь его глухоту. Глухой, как пробка. Дело безнадежно, как кислый лимон натощак, потому что они не верят в его слух.

Раскрылась дверь, больно хлестнув сквозняком. Где-то во дворе бушевали ветры, дом напрягся, стены тряслись страхом. Линэль пронеслась в комнату, забрасывая напуганную женщину сердитыми бурями: «Как ты могла такое сказать? Старая дура!» Она обняла его, гладила по волосам, жарко шептала что-то в шею, выталкивая из комнаты отчаяния. «Идем отсюда. Там пришли, идем...»

 

Двери во двор распахнулись. В воротах урчала машина, какие Ой-дк видел в пряничном РАЙЦЕНТРе. Гости мерили двор шагами, расставляя флажки опасности вокруг фермера, медленно вытягивавшего из сигареты дым.

– Что же Вы, Молчун? Такая фамилия, а Вы, – незло укорял мужчина в мятом костюме.

– Сметана у вас вкусная. С борщом хорошо идет, – поделился человек в форме, щупая налившиеся соком яблоки.

Тетка бегала меж людьми, заглядывая под козырьки фуражек: «Это чего это? За что?» Губы ее тряслись, кровь отхлынула от щек. Аня прижалась к стене, хмуро наблюдая.

– Не тот полюс выбрали, – поделился мужчина с клюквенным галстуком.

– А я думал, у нас только один полюс, – сухо ответил отец.

Он докурил, притушил окурок, закатал рукава.

– Давайте уже.

Его длинная тень тянулась через двор, худая, как подзорная труба. Человек в форме, завел монотонную службу, скучно глядя в небо:

– За несогласованные с властями организацию, имение и разглашение в массы другого полюса мнения, за поднятие голоса в неустановленное законом время и противодействие молчанию...

– В общем, собирайтесь, – прервал мужчина в костюме, – чего резину тянуть. Хотя, как хотите.

И добавил с гордостью:

 – У нас кормят. Трехразовое.

Ой-дк не слышал их. Сердце ускоренно накачивало страх, играя набатное «татата» в затылок. Отец спустился с трибуны, провожаемый скучающими взглядами людей в форме, прошел к воротам под отрепетированный топот конвоя. «Эюй!т откладывается. Держись, музыкант», – попрощался отец перед тем, как исчезнуть во мраке машины.

 

***

 

Свадьба была скромной, ограничились росписью. Сыграли наскоро, пока живот не округлился до неприличия. Без шума, не привлекая внимания. Потом у Ани случился выкидыш. Сейчас она работает на ферме младшим агрономом. Мои чувства к ней не изменились. Я не знаю, ревность это, обида или просто женское чутье. Теперь это не важно – меня там уже нет. Я оставила вдруг повзрослевшего Молчуна, ветреный дом и вернулась в траурную тишину города.

Под окнами проехал трамвай – не слышу. Редкие ветра завиваются над рельсами, оседают пустым семенем в грязь. Чахлые, малые сквозняки. Перебои с кислородом. Хочется размышлять, а не с кем. Безмолвие накрыло раскаленные крыши мыльным пузырем. Как рыбки, пускаем пузыри, молчим. Не слышу. Так хочется вихря, бури, крепкого потока воздуха, теплого, ароматного, с запахом костра или стегающего по щекам резким холодом. Хоть какого.

Словари вернулись на заслуженные места в застекленном саркофаге моей учености. Сколько же у Вас рукописей, периодики, собраний сочинений, умная Янина Павловна! В них слова, слова, как цветы в гербарии. Лежат сухие стручки без семян, прессуются под весом многотомного прошлого в отсутствие свежего воздуха. Молчат, как улицы в томлении о зычных ветрах.

Молчун старший пропал без вести. Думать о нем страшно и больно. Еще мучительней гадать, что теперь станет с его сыном. Моим мальчиком. Вернуться я не могу. Поздно. Я сделала ему очень больно.

Кажется, у меня больше нет дома.

Последствия болезни оказались необратимы: я не слышу слов. Они потеряли смысл. У них нет смысла – это я слышу.

В начале было слово

В начале был Бог

И слово это было прю-фх..0

И прю-фх..0 было не слово

 

 

Сюита 3

 

Игры мотыльковых страстей

 

 

Ой-дк стал Молчуном. Он носил длинные свитера и заляпанные землей сапоги. Он вышагивал, подволакивая недоросшие ноги, по фермерским угодьям и коровникам с утра и до позднего вечера, но все усилия просачивались сквозь пальцы, как мятые слова, которыми Ой-дк пытался общаться с чашенцами. Он читал не всегда чистые мысли с губ, но не мог ответить внятной речью из-за жесткости слов, непривычной языку. Чашенцы кривили рты от неловкости, согласно кивали неуверенными головами и делали по-своему, по не ими заведенному порядку.

Дела на ферме быстро сгрустились. Из-за необычной жары молоко скисало, удои застоявшихся в безветрии коров падали. По привычке внесенные удобрения пережгли молодые посевы, и чахоточные поля редели бедными прогнозами. Аня злилась и ругалась, плескала желчью в рабочих, загубивших сорта сои, заказанные для новой линии продукции. Она щедро сыпала жгучими словами: «Вы думать умеете?»

«Дак мы как всегда, как нам сказали».

«Как хозяин».

«Кто вам сказал? Хозяин ваш сидит. Тут теперь новый хозяин».

«Он, конечно хозяин, только не понятно его, мычит чего-то».

«Ой, да дурдом! Идиота председателем поставили».

«Рот закрой! Ты где в смену была?»

«Вот стерва, а? Нет, ты слышала?» «Охмурила дурачка и командует!»

«Не тем местом командует. Стерилизовать таких надо, чтоб не вякала», – шептались за натянутой спиной женщины, завистливо обирая взглядами сочную фигуру.

Ой-дк очень ждал сына, но ребенок родился холодным. После родов Линэль непрерывно плакала, не выходя из башни, Молчун дежурил у ее горя. Наконец, покрывшись солью, готовая к сухому сезону, она спустилась и выкрасила волосы в цвет апельсина. Седина созрела за ушами ее мужа.

«Да он сам удавился. Все лучше, чем у такой родиться», – с удовольствием язвила тетка. Линэль не обращала внимание на грубости. Она жила приливами полнолуния, замирая в засушливое межсезонье глубоководной рыбой. В это время затишья даже чуткий к порывам ветра Ой-дк сомневался, слышит ли он ее дыхание.

Старый Потап завел привычку безудержно лаять и рыть ямы, оголяя корни яблонь. Аня пинала пса под брюхо, Потап щерился и норовил ухватить за ногу. Оба ругались и капали слюной, пока, уставшие, не расходились по кустам.

«Я не люблю эту ферму, – жаловалась она, – эту глухую Чашу. Кругом лес и тишина, как на кладбище». «Хотя бы дождь пошел», – просила она у неба. Аня поправилась, стала округлее и мягче. Полнота, подтянутая густым яичным загаром, ей шла. Отражая острые взоры мужчин, она носила тонкие платья и блузки, обнимавшие тело второй кожей. «Как ты можешь здесь жить? Эти деревенские мужики все тупые, трусливые. Скоты, а не люди», – злилась она, снимая измазанные грязью, неуместно деликатные туфли. Ой-дк молчал, позволяя выговориться. Жена, как и тетка, думала вслух. Молчун подбирал за ней гневные вихри и относил подальше от дома, вытряхивая из длинных рукавов.

«Я здесь скоро с ума сойду. Дыра, а не ферма. Ты слышишь меня? Мне нужен свежий воздух, понимаешь? Я знаю, ты слышишь... Приду на заре», – уговаривала она, собираясь на очередное полнолуние. Ой-дк понимал. Он поднимался в башню беседовать со скучающим в одиночестве временем. У каждого в голове свой ветер, успокаивал он ревнивый топот толпы, зажавшей грудь в кольцо победного та-та-та. Смейтесь, смейтесь, думал Ой-дк, уверенный, что в его растущих рукавах хватит места для новых бурь. Он простил выстрелы жалостливых взглядов в спину, пустое хлопанье дырявых парусов, убежденных, что их не слышат.

О Елькленсосна вспоминали, но каждый про себя. Она не вернется. Ей надуло уши в доме поющих сквозняков. Боль была хронической, а потому лечению не поддавалась, только забвению. Больше всего Елькленсосна не хватало тетке. В отсутствие насыщенной словами женщины она стала кислей и несдержанней, бросалась в домочадцев всем подвернувшимся под тяжелую руку: тапками, стаканами и раздражением, визгом, шипящей злобой и слюной. Но за двор, под прицельный взгляд соглядатаев, приставленных к Молчунам, выходила редко. Как привязанная, она сидела на крыльце и сторожила пошатнувшийся покой дома. А дом стоял, пусть и утомленный утвердившимся над Чашей зноем.

 

***

 

После ареста, несмотря на отказы, Ой-дк упорно надеялся на встречу с отцом. В безветренном городе разговоры угрожали здоровью. Всех подозреваемых в раздувании свободомыслия сажали в карантин, под арест отчуждения и без права свиданий. Ой-дк не слушал и с настырностью глухого преследовал коридоры судов и инстанций. «Меня зовут Ой-дк», – представлялся он по привычке и переходил на тугой язык мельниц. Его пугались, улавливая свежесть иных ветров. Кисло морща лица, парня выгоняли из кабинетов и памяти, как портящее аппетит жизни недоразумение.

«Ничего не хочу слышать. Ходят тут, а мне работай».

«Вы меня на преступление не подбивайте. Мне тоже семью кормить. Тут вот  для особенных обведено: запрещается».

«Кто больного привел? Ну, как так можно, честное слово! Вы издеваетесь?»

Ой-дк протирал глаза от словесной пыли и ждал, выхаживая километры терпения.

«Отец твой не совсем умный человек. Дурак, то есть. Как и ты», – дребезжал на ухабах голос водителя. Молчун знал его как всех чашенцев, не подозревавших в нем ума. Он любил выпить, хватко подбирал чужие слова и берег свои, когда менялась погода. Мысль у мужчины была сжатая, тихая, раз укорененная и надежно прикрытая нажитым чужими усилиями опытом.

Бабушка, подпрыгивая на заднем сиденье, согласно клацала пустой челюстью. Несмотря на привязанность к сквознякам, она решительно сопровождала внука в частых поездках к местам заключения. Она следовала тенью, разбавляя карамелью долгие часы ожидания в равнодушных приемных. «Сказка закончилась», – яростно тряслась тонкая шея. «Началась быль: и тогда послал змей войско гадово, чтобы разорили дома и очистили землю под посевы нового племени...» – стукала она прозрачным кулачком по коленке, и фигурка ее крошилась гневом, будто рисовое печенье.

 «Ничего, не переживай, поломают и выпустят, – методично, как слабоумного, поучал водитель. – Это они так, для острастки другим». Сын, думал он не без чувства превосходства, пошел угрюмостью в отца. Ну, тут уж, конечно, по другой причине: одному Бог дал язык и ум, а другому – кукиш. Ясно, что скиснешь от такой жизни.

«Выпустят, куда денутся. Зато теперь будет тише воды. Чем тише, тем дальше. Верно?» – весело подмигнул водитель. Ой-дк не отзывался, хоть и читал трусливую мысль с губ мужчины. Деревенские, большинством и каждый в своем тихом омуте, осуждали Молчуна за испытанный страх, за людей с цепкими взглядами, что заполнили деревню, и за побитые засухой и слепой дуростью привычки всходы.

Фермера переводили с одного места на другое, и лишь скупые на слова бланки облсуда оповещали Ой-дк, что отец жив. Сын слал посылки с едой, теплыми вещами, деньгами и снимками. Фотографии – немногое из того, что доходило до Молчуна – украшали стену в его камере. Родные, знакомые лица и места напоминали о доме, ферме, оставленных ветрам, о сыне, который так рано впрыгнул в тяжелые сапоги и вытянутые жизнью свитера, об обещании далекого Эюй!т, где каждый лист и облако дышат Манечкой, хранительницей его сердца. У них не могло быть иного сына – повелителя ветров, собирающего таинственные, за пределом слышимости смыслы, которые замкнутому в камере молчания фермеру, возможно, никогда не удастся познать. Он не жалел и не раскаивался. Он привык к тяжелому труду и прямым речам – пулей в небо, забравшее Манечку. Молчун переживал за сына и гордился им. Громкий воин, живущий по ту сторону страницы.

Фермер боялся, потому что дом для Молчуна – все. А что будет Молчун без дома? В вечерний час придавленных голосов он надевал наушники и гонял диски старого CD-плеера, щипавшие за веки его страхи. Молчун надеялся и просил Манечку, Чашу и сухое небо заботиться о сыне.

 

***

 

   Поглотители бурь расставили ловушки во всех закоулках затянувшейся засухи и методично перетрясали сети. Охота шла настоящая, опасная, с проливанием ветра. Под прицелом темных очков чашенцы проглатывали языки и тонули, по-рыбьи беспомощно хлопая ртами. Мысль скрывалась, маскируясь под пыль, чтобы не попасть по неосторожности в голодные силки.

   Ой-дк не опасался ловушек. Он знал о них из рук Елькленсосна и легко считывал с губ намерения ловцов. Стражи интересовали его видимой непробиваемостью черных стекол – отражатели света. Два хрупких стеклышка против солнца. Должно быть, у них чувствительный взгляд – жалел Молчун ранимые глаза шпионов.

   Ой-дк обходился с ними предельно бережно, поначалу наблюдая из прикрытия сада под затаенное дыхание пристроившейся рядом бабушки. Любительница зашторных зрелищ, маскируясь под тень, с боевой раскраской на бумажном лице и полным подолом больно жалящих яблок она метко бросалась в скучающих шпионов, как в сонных змей, чтобы расшевелить и позабавиться руганью. «Гадово отродье», – торжествовала кукольная голова, загоняя побитых за предел ее досягаемости. Какой-нибудь проворный ловец, уворачиваясь, подбирал снаряды и, отбежав на безопасное расстояние, тороплива сгрызал. «Надо же, нахал какой!» – возмущалась бабушка и в следующий раз приносила гнилушек, лопавшихся под пальцами рвотной слизью.

   Ой-дк знакомился с отражателями по мере их возможностей. Без резких движений, чтобы не вспугнуть восприимчивых к свету людей, пока те, как наседки, работали над лунками, Молчун подбирался на расстояние вытянутого рукава и угощал голодных ловцов своей музыкой. Соглядатаи любили топтать землю. Они выбирали место в тени и методично месили дорожную пыль, уходя глубже и глубже. Укореняются, понял Ой-дк. Ловцы принимали сигареты и фрукты, но не отвечали на попытки заговорить с ними. Они прятали глаза за стеклами и закапывались в тень, настороженно наблюдая за Ой-дк из лунок. Мельницы их набирали ветер, только когда он отходил в сторону, утомившись немотой. Тогда ловцы, хватаясь за телефоны и блокноты, поспешно просеивали его слова и жесты на предмет запрещенных смыслов, переводя в звукобуквенные формы. Ничего не нащупав, они гасили поднявшееся было воодушевление и продолжали терпеливо топтать. Ой-дк жалел их.

Иногда к ним выходила встревоженная Линэль. Она не одобряла приветливость мужа, восполняя ее тучей зловонных слов. «Зачем ты с ними разговариваешь? Это же глухие, тупые, безглазые морды. Только и знают, что ловить и сажать, ловить и сажать», – объясняла она, как когда-то раскладывала перед ним значения Елькленсосна. «Я знаю. Я знаю, где копать», – добавляла Линэль и замолкала, сжимая подсохшими губами язык.

Постепенно лунки наполнялись разочарованием и пустели. Ловцы разбредались по деревне или уходили в соседние села, где улов обещался мясистей. Так у дома остался один Никодим.

 

   Никодим не рыл лунок. Он много бегал, приходилось держать при себе сменную пару обуви. Объект попался подвижный, неутомимый, но Никодим так легко не сдавался. Он боролся за каждую возможность приблизить свое будущее к настоящему. Желающих много, а жизни мало. Меньше, чем планов у Никодима. Его путь лежал наверх, ближе к раю, дальше от толпы, пусть и через занавоженные кусты Чаши.

   В детстве, когда неприлично низкий рост Никодима стал привычкой, он обменял уязвимость маленького тела на достоинство прирожденного шпиона. Он затаился, развивая навыки камуфляжа и подслушивания, зоркость глаз и быстроту ног – незаменимое орудие слабого на кулаки агента. Никодим научился прятать помыслы в пространстве и времени с виртуозностью фокусника так, что ни одноклассники, ни родители, ни преподаватели не догадывались о его таланте. А часто и о его присутствии – как музыка в воздухе, неуловим. Получив стабильно средний аттестат недозрелости, Никодим прямиком направился в Учреждение внутренних игр. Ему выдали форму, оружие, доступ к технике, право неприкасаемости и разрешение быть наглым первым. Он поправился, нарастил лоск власти на окрепших кулаках. Но Никодиму быстро наскучило – не его высота. И он перебежал в отдел Особых Услуг, где заинтересовались его тусклым прошлым и не более ярким настоящим. Маленький рост и умение обращаться тенью снова пригодились. На этот раз за деньги.

Объект его, длинный, придурковатый сопляк, отхвативший отцовскую ферму, говорил мало и много ходил. Как Никодим. На этом сходства заканчивались. Ни имения, ни фермы, ни такой толпы тупо-мычащего народа в услужении у шпиона не было. Зато Никодим был на верной стороне и шел в гору, а не кругами, через пыльные овраги, тусклые пашни и заросли малины. Ему приходилось нелегко, если не сказать больно. Особенно неприятно сидеть в земляной яме, скрючившись, поглаживая пятками уши, и при этом попадать глазом в линзу бинокля, пристроенного на вывернутом плече. Вот урод, ругался шпион, скребя пальцем затекшую, искусанную комарами ягодицу. Чего не сидится на одном месте? Стал и стой, сел и сиди! Зачем человека мучить? А потом бегом за объектом, разворачиваясь на ходу. А если по непересеченной местности, то падай рылом в грязь и ешь подножный корм, жопой к небу. Но жаловался Никодим редко и только по привычке разговаривать с самим собой. Он обладал терпением рыбака – все тяготы службы с лихвой оплачивались ожиданием будущих лавровых результатов.

Объект тоже не давал скучать. Непостижимым образом инвалид раскрывал местоположение Никодима, словно чуял по запаху. Как медведь ломясь в укрытие, Молчун вытягивал шпиона за рукава и несмотря на протесты тащил бледного от злости Никодима на ферму. Иногда парень появлялся из ниоткуда, как призрак, длинный и страшный в пронзительном молчании, протягивал для приветствия ладонь и уходил, оставив шпиона, рассекреченного и уязвленного, сидеть в темном шкафу одного. В конце концов Никодим перестал прятаться и просто следовал за Молчуном, по возможности забегая вперед.

 

***

 

 – Когда ты уже съедешь отсюда, дрянь ты такая, а? – обняв слоистый живот, уныло дергала за нервы тетка.

 – Ни стыда, ни совести. И как тебя земля носит, шлында?

Аня отвечала высоко поднятой головой.

– Глянь, юбка от пупа до пупа. Пошла задом крутить. Вот зараза! Иди, иди, не долго тут ходить будешь, – довольная собой, тетка присаживалась на крыльцо ждать возвращения невестки.

 

Аню давно подозревали в отсутствии стыда. С тех пор, как она обнаружила в себе умение слизывать чувства с лиц, широких и узких, выбеленных пудрой и смертью, опасных и смешных. Это был не дар, а полезное качество, не раз выгодно использованное. При этом мышцы своего лица она держала в полном рабстве нужд расчетливого ума. Аня, конечно, обладала собственными эмоциями и очень сильными. Но пользы от них не было – одна опасность и боль. Поэтому она врала, пряча мельчайшие порывы под податливой светлостью лица. Вот с глазами, горячими и влажными, ей не повезло, и Аня держала их полузашторенными, что придавало взгляду загадочную неясность.

   Стыд у нее, несомненно, был, но недоразвитый. Маленький сухой стручок аппендикса под ребрами. Почему его не вырезают во младенчестве, недоумевала Аня. Столько жизней могла бы сохранить простая операция под местным наркозом. Оскорбляло то, что некоторые рождались с мутацией, а Ане, длинноногой и различающей человеческие эмоции до словарных оттенков, достался этот гнилой отросток, портивший стройность жизни. Например, мужа ее, очаровательно неловкого со словами и горячего на ощупь, она вдруг почувствовала и смутилась. В нем много колодезной влаги, а Аня часто страдала от засухи, превращаясь в скрюченный кукольный трупик пол слоями просоленной кожи – без срока в ожидании чуда. Или эта бешеная тетка – грязная, отвратительная женщина, один вид которой доводит до температуры шипения. Аня закипала в ее присутствии, еле сдерживая эмоции под крышкой благоразумия, часто, правда, в этом доме предававшего ее.

   Теперь, в укрытии молчуновского дома, Аню тянуло под вяжущие волю течения, и если она осталась на распахнутой ветрам ферме, то только из-за невыносимой жары. Потому как чувствовала, что далеко ей не уплыть. Она держала тело под надзором и выпускала бурю наружу, лишь когда в небе отражался родственный свет страстей – скрытый мохнатыми крыльями ночи лик луны. Светлячок не-рая, тень загнанного под ногти сквозняка под тяжелым взглядом раскаленного дня. Зрачки ее расширялись, одурманенные обилием чувств, и Аня уходила причащаться в укрытие темноты, чтобы потом рыть в корнях земляные постели мертворожденным ветрам – плоды ее страсти.

«А что Ой-дк?» – извивался червем аппендикс совести. Ему нет дела до скрипа чужой постели. Он пасет на заре смыслы, по локоть в грязи вкалывает на ферме и отдыхает лишь в ее полнолуние. Аня верит, что Молчуну тоже нужен отдых от близости. Он все-таки муж, и неприлично заглядывать через плечо, чтобы читать с его рук и красивого лица глубоко-тревожные мысли. Чувства Ой-дк она оставила ему.

 

***


 


Неожиданно в самый разгар лета последовала частичная конфискация имущества. Машины приехали в полдень и увезли часть скота, что для уже терпевшей убытки фермы грозило банкротством. Аня сама занялась возвратом животных, без конца посещая душные инстанции и офисы, угощая нужных людей коробками шоколада, конвертами различной толщины, духами и бутылками коньяка, упрашивая отсрочить конфискацию до зимы или заменить выплату продукцией фермы. Помимо убытков, унижения и гадкого чувства изношенности от скользких обещаний и липких рук Аня возвращалась ни с чем. Имя Молчунов теперь имело совсем обратный эффект. Казалось, все старались поскорее забыть дело о громкой ферме на безопасной глубине – не тревожить покой до следующего пришествия.


– Вы понимаете, что так мы закроемся.


– В этом весь смысл конфискации – это наказание, – сочувствует очередное равнодушно-бессильное лицо.


– Я не вижу, кому от этого лучше. Наше хозяйство – самый крупный поставщик молочной продукции по области. Люди потеряют работу. Я не думаю, что области нужны такие сложности, – Аня подвигается ближе, ввинчивая парной взгляд в фигуру по ту сторону стола.


– Ну, что тут сказать... Законы надо соблюдать, они для всех писаны. Я, как говорится, человек подневольный, – извиняется мужчина, выдерживая взгляд.


Он знает, о чем говорит. У него крепкие руки, и портрет президента весит на стене напротив – координата его мысли и власти.


– Я согласна. Нужно вырезать всем языки и уши, тогда не будет неосторожный слов и последствий, – восхищается Аня его твердостью и добавляет, прихлопывая каблуком по вылизанному до чистоты сопрано полу:


– Люди потеряют работу.


– У нас, как всегда, нет виноватых, – усмехается лицо. – Это не нам решать.


Он будет прям и честен, думает руководитель, и эта мысль доставляет мужчине маленькое, но все же удовольствие.


– У меня есть предложение, – улыбается Аня с намеком соблазнительной наивности в уголках рта, словно уши ее полны илом.


– Это не нам решать, – повторяет мужчина и садится удобнее.


– Хорошо, как скажете. Я готова к переговорам в любое время. Всегда, – вещает она, уверительно тряся головой.


– Это не мне решать, к сожалению. Все под ним ходим, – он смотрит на нее, чувствует близкое тепло и мягкость доверчивого тела, так приятно подчеркивающее его положение силы.


– Хотите сказать, все в руках Божьих? – продолжает игру Аня, предлагая подневольному человеку возможность забыть о портрете за ее спиной.


– Не в божьих. Но точно не в моих, – и он показывает свои ладони.


Аня не удивлена. Она видела много рук. Спина натягивается, взгляд высыхает и наполняется ядом.


– Да, у него руки подлиннее будут.


Фигура за столом смущается, мягчает, как укушенный кролик, пытается восстановить пошатнувшийся баланс мнимой силы:


– Не надо так. Перезимуйте, а потом посмотрим, что с вашей фермой делать.


– Спасибо.


– Пусть утрясется, забудется. Вы же знаете, как у нас все... Потом, может, помилование выйдет. Зайдите ко мне попозже, – глянув на портрет, – а лучше не тратьте себя, едьте домой.

 

***

 

Никодим перестал шарахаться больным псом, когда с ним здоровался Ой-дк. Теперь он верно следовал за парнем, куда бы тот ни шел. Правда, Потап не доверял новому шпиону, ревностно защищая территорию, но Никодим наловчился избегать конфликтов с конкурентом и залегал по ту сторону забора. Иногда он все-таки закрадывался в дом, чаще за продуктами или поспать в шкафу. Росту Никодим был жалкого, и Ой-дк не воспрещал отдыхать в доме.

Никодим был разговорчив и любопытен. Возвращаясь с фермы или пастбищ, устало волоча сапоги, Молчун приветствовал шпиона кивком головы, если тот успевал забежать вперед. «Пасешь? И я пасу. Только ты коров, а я тебя», – гордо здоровался страж, прохаживаясь в бесшумной обуви по объекту наблюдения. «Дурак какой. А мадам ваша уже свалила. Уж такая она у тебя блядь – прямо самому хочется», – без злости, словно жалуясь, выговаривал в спину страж.

Ночью Никодим не спал. Ой-дк слышал, как мужчина, перемахнув сжатой тенью через забор, по-воровски тревожил сон сада, копаясь в земле, крался по крыше или расставлял над окнами силки для залетных ветров. По утрам, бодрый и подвижный, словно не видел ночи, Никодим встречал парня за воротами и вежливо спрашивал, прежде чем заступить в тень: «Можно, я тебя немного потопчу?» Ой-дк понимал стремление стража заменить бездомную пустоту под неприкаянными ногами чем-то твердым – как книги Елькленсосна. Тень Ой-дк не возражала, и Молчун подвигался, уступая место рядом. «Такой глухой случай раз в жизни бывает, а мне зато приятно», – торопливо объяснял человек, поспевая за длинной фигурой.

«Я тут заметил, у вас сервизов много. Я загуглил – китайские, коллекционные. Можно, я наведу справки, откуда такие? Мебель тоже, видно, не Икеа. Зачем тебе столько?» – делился он наблюдениями, в течение дня аккуратно записывая их в карманный блокнот. «Гаджетам я в поле не доверяю. Сядет батарея, и что? Жопой заряжать? А если под дождь попадет? Нет, так надежней». Ой-дк соглашался с практичностью Никодима.

Слушая стража, заплетавшего для фермера словесные вихри историй, Молчун удивлялся его мастерству играть со светом. Он потрясающе умел преломляться по углу падения луча так, что мог совсем пропасть из поля зрения, сложиться пополам или маячить искривленной фигурой, как знойный мираж в горячем воздухе. И только постоянный поток навязчивых, засоренных словами смыслов и, признаться, густой запах мнимого человека, страдающего жизненной недостаточностью, обнаруживали его. Никодим был хорош – он умудрялся держаться на земле, несмотря на призрачность. Ой-дк уважал ловца, хотя по началу принял его уловки за игру, чем часто расстраивал гибкого человека, так старавшегося впечатлить.

К радости Ой-дк, Никодим умел слушать. Он просиживал в тени часами, сдвинув к переносице брови, пожевывая слюни в голодном рту, чтобы потом перенести все в записную книжку, быстро, азартно или с долгими паузами в сторону убежавшей мысли. Никодим интересовался сочинениями Ой-дк – сосредоточенно тискал их в пальцах, фотографировал и даже переписывал. И снова читал, но было видно, понимал мало, а потому снова возвращался под окно Молчуна в ожидании случайной брошенной ему мысли. Пристроившись на подоконник, он скучно перелистывал сквозняки и отвлекал Ой-дк вопросами.

– А ты в Бога случайно не веришь?

– В какого? – уточнял Молчун, помня чувствительные скрижали Елькленсосна.

– В самого правильного, – следовал поучительный ответ и закруглялся в значительную паузу, давая фермеру возможность осмыслить глубину и втекающие в нее последствия сказанного.

Ой-дк молчал, будто должно было последовать продолжение.

– Эх, надо верить, ходить, – грозил пальцем Никодим и тут же чернил бумагу. – Надо, чтоб не случайно. А то есть такие, которые говорят, что в ногах веры нет. Потом собираются такие, песни похабные поют, разрушают храм государства нашего. Не знают, когда молчать надо. Им бы у тебя поучиться. Ты, если что, мне говори, кто и где. Я тут власть. Я должен знать, когда ты знаешь.

Сам он в церковь ходил, как на службу и как было прописано в обязанностях: по большим праздникам, в другое же время отмечаться по меньшей мере раз в месяц. При посвящении в шпионы ему выдали  партийный крестик и служебное имя пользователя Никодим раб божий, неуловимый ловец неприрученных смыслов.

Ой-дк видел страдания стража из-за глухоты. Молчуну даже казалось, Никодим завидовал, что было удивительным. Обычно Ой-дк жалели, избегали, смущаясь звуковой каши плохо прожеванной речи, или утомившись не понимать зло ругались и оборачивались толстокожими спинами, будто Молчун был не достоин вида их лиц. Никодим вел себя иначе. Льстиво сощурив глаза, он вдруг заявлял: «Вот как тебя Бог наградил. Жизнь – дура. Одним, как ты – все, другим – ничего». Но в тухлом дыхании Ой-дк слышал трепет сдерживаемой обиды, а потому верил стражу. Никодим, как убедился Молчун, так привык преломляться, что сам себя уже не слышал. Не получив ожидаемой реакции, страж менял угол и отражал в фермера другую прозрачную мысль, на этот раз с оттенком сердитой гордости: «Ты меня не жалей. Понял? Никодим идет вверх. Всегда вверх. Потому что все стороны пифагоровы равны. Знаешь ты? Не знаешь, ты в школу не ходил». В подтверждение слов, специально для парня, который и так читал с губ, но тем сильнее надавливая пальцем, он вычерчивал в воздухе упругий треугольник: «Деньги. Сила. Власть. Равнобедренны. Видишь ты, чайник? Равны то есть, как ни крути. И так, и так. Все равно вверх. Все пути ведут вверх с одинаковым успехом».

Тут он умолкал, чтобы упрятать очередную мысль в штаны. Не дождавшись ответа, Никодим вставал и уходил. Обычно на кухню, так как желудок напоминал гастритной болью о необходимости ужина. А треугольник висел в воздухе, как цирковая подвеска для акробата, пока ее не срывало порывом воздуха и уносило за кромку пожелтевшего леса.

 

***

 


«Она нас угробит! Активистка нашлась! Куда лезет-то? Куда? Отца забрали, коров забрали, теперь и нас всех на скотобойню уведут!» – кричала тетка, настороженно поглядывая на голые окна. Она замолкала, заметив Никодима, но не стерпев, выстреливала: «Чего тебе, прохвост! Кобеляка недоношенный! Кыш отсюда!» Никодим место свое знал и, ухватив слышанное, безропотно отходил на безопасное расстояние. «Паршивец. А дохлый какой», – то ли издевалась, то ли жалела женщина. «И что, таких дохлых в шпионы берут?! Заморыш!» – кричала она вслед, скрипя от смеха.


Никто не заметил, когда она начала подкармливать стража, оставляя на подоконнике миски с едой. Запоздавшие порывы ласки настораживали Аню, подозревавшую в них умысел, но она молчала, занятая делами фермы. Тетка и сама бы внятно не объяснила свое поведение. Может, она слишком привыкла думать о шпионе, как о приблудном псе, а собак надо кормить. Вероятно, она пыталась приручить врага, заручившись его снисхождением. А скорее, просто по женской слабости, взявшей верх над бездетной женщиной.

 

Куда бы Аня ни обращалась, все мягко советовали не лезть босиком в огонь, а приготовиться к затяжной зимовке. А еще лучше развестись, пока не поздно. Однажды после очередной поездки она взорвалась:

– Как оглохли все! Меня никто не слышит, никто! Я не знаю, что делать и кого просить. Я все отдала. Деньги, нервы, все! Мало... Даже не хотят слушать! Мне что, сжечь себя, чтобы они услышали, как я кричу? Я вся как мочалка стала – всех обхаживать и просить... Противно. Они что, не могут без зрелищ? Сидят в своих кабинетах, штаны протирают. А будет им интересно, если я на глазах у них подожгу себя? Будут смотреть, как горит голая баба? Знаю, что будут, жрать глазами будут и молчать... Поджигатели. Таким не то, что спички в руки...

Воздух, горячий и густой, вдруг замер, готовый упасть камнем на пол и разорвать тяжелую паузу. Ой-дк почувствовал грозовую тяжесть и поспешно размотал рукава.

– Зачем молчишь?

– Устала, – оборвала Линэль и расплескала зависшую над собой тучу смехом. – Устала я. Не переживай.

 

Насытившейся улыбкой из мутной зари она проплыла в незапертые ворота и даже не плюнула презрением в сторону стража, напоминавшего о негласном положении ареста.  Скрюченный червь чьей-то ампутированной совести. Полная влагой, Аня благодушно оставила его на съедение зною. Пробежала босиком по обмельчавшему к утру руслу реки, заглянула в одинокую оранжерею – Ой-дк приходил сюда каждый день счищать пыль, оправить плед, залить в камин микстуру от кашля или подобрать засидевшиеся к полднику яблоки. Он был обязательным и преданным, ее муж. Подруги поливали Молчуна жалостью за глухоту, больше из зависти, что Аня нашла такого непритязательного и состоятельного, да еще молодого дурака. Обидно только что не в городе, а в этой дыре. Сорвавшееся яблоко, лопнув от злости, больно ударило по носу. Она пнула под треснувший бок: опять яблоки.

Проскользнув мимо теткиной спальни – из раскрытой двери воняло спертым недоверием и затаенным страхом, – Аня нырнула в комнату, ее апельсиновый шкаф, где по всем углам и подоконникам предохраняюще разложены пахучие корочки. Временный рай в доме мотыльковых страстей. Ой-дк ждал, будто слышал возвращение загодя, еще до того как голая липкая от пота нога ступила на двор. Она подползла к нему, сонному, сладкому, выжатой змеей и свилась у щедрых рук. До следующего прилива, обещала Аня. Набравшись сил, она снова уплывет в ночь. Острой стрелой уйдет к самому дну под туманные течения, чтобы играла возмущением кровь, просыпаясь и разгоняя по венам бури. Ой-дк знает. За это она его чувствует, за это Аня отвечает почти раскрытым взглядом. Почти. Она обещала не воровать его чувства, а бережно держать на расстоянии от своей измозоленной страстями совести. А что она там прячет в корнях терпеливых яблонь – это только ее собачье дело.

 

   Через пару дней Аня вернулась из города в легком настроении. «Я записалась в городскую библиотеку», – объяснила она. «Ну слава тебе, Господи», – выдохнула тетка, не совсем понимая при чем здесь библиотека: перебесилась и ладно. Никодим усмехнулся, пополнил блокнот записью и потерял к жене фермера интерес.

   Ой-дк перестал спать, мучимый бессонницей. В воздухе постреливало искрами напряжения, а павшая на землю тишина пахла сухим порохом нетерпения. Взрыв, чувствовал он, неизбежен, как посылка из джунглей соседней души – в ожидании, когда нежные пальцы вскроют упаковку, всковырнут таинственную нутрь. Впервые Ой-дк действительно хотел, чтобы это было облако, чтобы свежим дождем залило взрывоопасную погоду. Он прислушивался к Линэль, но она прикрывала взгляд веками и по-матерински, настойчиво целовала в лоб, открещиваясь от его проницательных смыслов. «Не волнуйся, это всего лишь книги», – успокаивала Линэль, прекрасно зная, что Молчун не воспринимал порожние слова. Но вывернуть на щедрые ладони свое темное нутро она не хотела. В начале начал Аня его любила, а потому держала Линэль по ту сторону страстей.


 


***

 

Все, кажется, настолько привыкли к его тени, что перестали отличать присутствие Никодима от пустоты. Только несвежее дыхание предавало стража, когда от напряжения или любопытства он забывал закрыть рот. Так что шпион почти без помех струился вдоль стен. Никодим изучил сад и захороненные там секреты, пересмотрел и тщательно зафиксировал на бумаге содержимое сервантов, письменного бюро, книжных полок и тумбочек, изнанку матрасов, ковриков, половиков, бельевых корзин, камина и кладовок. Шпион опустился во мрак погреба и поднялся к щелистому свету чердака, исходил север, юг, запад и кухню, и остался недоволен. Он интуитивно чувствовал в доме источник бурь, но никак не мог вычислить его, тем более документально скомпрометировать. Криптоанализ записей инвалида ничего не обнаружил. Самым простым было согласиться, что Молчун придурок, а потому не стоит искать подоплеку его действиям и речам. Но Никодим так легко не сдавался. Шпионство было делом чести, а мастерство – мерилом собственного достоинства. Он верил, что чутье и не вполне здравый смысл не обманывали. А они подсказывали, что фермер – не тот, за кого себя выдает. Никодим подкапывался глубже, заводя c объектом сомнительные беседы. Шел на крайность, бросая опасные темы Молчуну в лицо.

– А ты не хочешь революцию устроить? Бунт, например, поднять? – подкладывал он приманку.

– Зачем, – недоумевал Ой-дк.

– Как зачем? Чтобы все знали, что ты думаешь.

– Я не прячу свои мысли, – улыбался Ой-дк, как казалось Никодиму, с колким снисхождением, и делал свой выстрел:

– А ты?

– Что я? – ерзал ухмыляясь страж, затирая штанами некоторую неловкость, словно сидел на вишневой косточке.

– Ты прячешь мысли в карман. Зачем?

– Потому что я твой шпион и ловец, – обижался Никодим, ощупывая записную книжку под тканью брюк.

– Это моя профессия – выявлять и прятать, таиться и раскрывать...

«Это мой хлеб», – хотел он продолжить, но сдержался. Потому что по случайной банальности обстоятельств хлеб и прочие вкусности он ел со стола объекта. Не то чтобы его вдруг уколола совесть, нет. Никодим не высказался из опасения, что фермер, ловивший идеи из губ и порывов односельчан с быстротой щуки, легко прощупает эту пробоину мысли и испортит никодимовскую логику. Разговаривать с Молчуном становилось опасно. Угроза эта чрезвычайно не нравилась ему, не привыкшему испытывать сомнения – он испытывал многих, но не себя.

Отношения между ними установились странные. С одной стороны, страж Никодим был властью – поставлен наблюдать и сдерживать слишком хлесткие мысли Молчунов. С другого, более освещенного бока шпион страдал от едкого чувства раздвоенности. Будто личность его, прежде незамутненная инакомыслием, вдруг разветвилась жгучими подозрениями, что его подменили. Как если сдернули с него покров непроницаемости и выставили под пристальность чужого внимания. Вот Никодим уютно укутан тенью, а вот он рассеивается по ветру прозрачной невесомой субстанцией – он стал объектом чьей-то мысли. Являясь рабом службы, он и был объектом, но профессиональная честь обязывала не задумываться о косвенном положении в основании пирамиды, на вершину которой Никодим так стремился. Его вершина была углом, повернутым пока в обратную сторону. Такое положение все же позволяло верить, что Никодим, страж порядка и ловец своеволия, – субъект, имеющий право на высоту.

 

***

 

В Чаше начались пожары. То истлеют на заборе пересушенные солнцем тряпки, то сложится карточным домиком под тяжестью огня амбар, а то мертвая вишня задымит в вечернем воздухе  купиновым откровением. Однажды выставленные за двери сапоги нашли утром в куче жженой резины. Другой ночью кто-то забросил горящий пакет в бак с мусором. Пока успели потушить, смрад распространился по улице, разогнав по домам даже самые непритязательные носы. Хуже стало, когда пожары приблизились к ферме, пожирая случайные лужи сена у коровника и мусор на машинном дворе. Люди снова испугались. У строений выставили дежурных, круглосуточно наблюдавших пустоту в знойном воздухе.

Бабушка быстро нашла объяснение новой напасти. «Всех котелками сделает», – предвещала захмелевшая голова, потягивая забродивший на солнце компот. «Говорю тебе, спалит всех, как траву. На то он и змей», – и добавляла в сердцах: «Хоть бы оставил людей в покое! Столько крови выпил, гад, а все мало». «Нет, поеду я обратно к Манечке», – грозилась выполощенная сквозняками фигура. Ой-дк пожимал тонкую руку и уговаривал: «Я всегда тебе рад. Приезжай, когда хочешь». Бабушка качала головой и возражала. Пахнет паленым, подсказывало ее ювелирное чутье, о чем Ой-дк и сам знал, но боялся признаться. Как лицо ее болело, все в волдырях... Не дай Бог никому – повторяла она, уже забыв об отъезде.

Луна наливалась соком, Линэль замирала натянутым пробелом посреди дня, уронив руки и веки. На ладони ее пионовой страстью вздулся ожег от горячей кастрюли, она не обращала внимания, словно боль уже перегорела. Ой-дк, обмотавшись бинтами и выставив баночки с зеленкой, готовился к приливу. Глядя на зеленую жидкость, он улавливал нарастающий ритм согласных барабанов – тревожной волной от затылка к вискам и под оголенный нерв ошпаренного страхом неба:

та та та...

та та та...

Он отмахивается рукавами, закрывает уши, монотонный гул взлетает на головой черной блестящей змеей...

Будет ожег.

Спрятавшись в отцовские свитера, он тяжело признавался, что не знает, как лечить эту боль. Ой-дк носил камень скороспелой зрелости за пазухой, утешаясь, что в подходящее время сможет им выстрелить.

 

Ночь вспыхнула, обнажив корни сада. Тень бесшумно перемахнула через забор, едва скрипнули ворота. Ласкаясь к босым ногам, поползла мимо строений фермы, вдоль редких сосен к темному квадрату строения детского сада, вьюнком сквозь дыру в ограде, под низко разросшейся акацией, к расписному теремку. Сказочный домик пах потом и мочой. Остров темноты посреди залитой лунным светом детской площадки. Теремок полнился шорохом, шепотом, приглушенными вскриками, тягучими стонами. Тень подобралась к окошку и заглянула в обожженную ночью нутрь. Аня билась бедрами о деревянный пол, накрытый наспех сброшенной одеждой. Глаза, как два полных черпака, блестели влагой. Обломки луны отражались на поверхности и медленно опускались на дно.

Никодим, не таясь, смотрел, как истлевало страстью лицо женщины. Он позволил себе насладиться зрелищем, потом закурил, со вкусом затягиваясь. Ловец не спешил и не таился. Он улыбался. Приветливо подмигнул, когда Аня вскрикнула, ему показалось, от сигаретной искры – горящий глаз чужого огня. Никодим не стал дожидаться любовников и ушел первым.

Этой ночью живыми факелами бегали куры, пронзая улицы диким криком и умолкая запахом паленого мяса.

 

***

 

В нечестной игре Никодим подозревал именно Молчуна, проницательно глухого и верткого. Никодима наблюдали. Такое отношение к представителю власти попахивало подлостью. Затылок чесался, раненный подозрениями, каждый раз, как он оборачивался к парню спиной. А вскоре и ухо его воспылало настоящим огнем боли, пострадав от крепкой руки фермера.

   По неосторожности Никодим пристрелил молчуновского пса. Не то чтобы страж не желал прикончить блохастую псину. Очень хотел, но не позволял. А тут не удержался и заехал по плоской облезлой голове рукояткой именного пистолета, когда животина цапнула за брючину. Крепкие зубы впились в щиколотку, сдирая кожу. Никодим ударил что было силы, и пес рухнул наземь, задергал лапами, заскулил тонко. Никодим сплюнул под лапы. Кровь, яркая, спелая, потекла из пасти. Мужчина поморщился, побледнел. Он не любил облезлую тварь, почти ненавидел, особенно теперь, когда нога ныла рваной болью. Он выстрелил один раз и ушел в дом обработать рану.

   Тетка не голосила. Она накрыла пса платком и ушла за лопатой. Вернувшись, Ой-дк учуял запах крови и скорбной пустоты во дворе. Женщина отвела его в сад к холмику свежей земли. «Что ж это... Вот так... ыхх...» – мямлила она. Лицо ее распухло от тихих слез.

   Едва шпион, прихрамывая, снова появился, Молчун привычно поздоровался, дал напиться и поманил за собой. Никодим, чувствуя неловкость неспланированного убийства, скучно ждал, наблюдая за инвалидом. Ой-дк собирал камни, подбирая по весу и форме. Он осмотрел фигуру шпиона, скользя взглядом поверх головы, потом взмахнул рукой, и еще до того, как страж успел удивиться, левое ухо его вспыхнуло, а из глаз, как из перезревшего арбуза, брызнули слезы. «Епть..!» – только и успел выронить Никодим. Ой-дк не бросался словами – он швырялся камнями, жалившими тело со зверской меткостью. Страж развернулся и дернул прочь, уворачиваясь от ударов. Он позорно бежал, рукой прижимая распухшее цветком шиповника ухо.

   С ним нельзя, как с мишенью – горько рефлексировал он над неожиданным поражением. Никодим, конечно, мог пристрелить деревенского идиота, но это было преждевременно. Вида крови он не любил. Если уж пытать, то бескровно, без грязи под ногтями. Если мстить, то так, чтобы больно было долго и сознательно. И отрешившись от жгучего звона в ухе, человек закурил. Огонь вспыхнул и не потух. Никодим ответил ему завороженной улыбкой. И когда истощился газ и глазок света исчез, шпион не переставал улыбаться воспоминанию живого огня в темноте.

 

***

 

О том, что Аня изменяла мужу, знали все. Мужчины были не против, женщины не переносили ее на дух. Слух Ой-дк оставался недосягаем сплетням, но после завтрака Никодим все привел в порядок. Подловив уединение Молчуна, он выступил из тени и не без плохо сдерживаемой улыбки выложил перед парнем телефон. На видео почти ничего нельзя было разобрать кроме бликов чужой ночи, но Ой-дк понял, за кем подглядывал. Лицо налилось стыдом, он отвернулся.

– Ты знаешь, я не люблю такие штуки на работе, но для тебя сделал.

– Убери.

– Не нравится? А я думал, тебе наплевать.

Шпион пересматривал запись, удивленно тряся головой:

– Смотри, смотри, что вытворяет. Вот сучка!

– Руки помой.

– Я грязи не боюсь. Тебя жалко. Таких, как ты, легко надуть.  Я тебе глаза открываю – смотри, как извивается.

Та...та...та... – шумела голова, переполненная тяжелыми словами. Давно Ой-дк не делал уборку в доме. Пыль клубилась, беспощадно щекоча нос, отчего глаза наполнились слезами.

Та...та...та... – дождем по звонкому дну ведра, падает с ресниц роса ранней зрелости. «Зачем?» – спрашивал он у притихшего в рукавах ветра. Он и так все слышит. Слышит, как лопаются бутоны нарывов, распространяя горький запах боли.

– А знаешь, что она в саду прячет? – продолжал отражаться Никодим.

– Себя.

– Ты не только глухой, но и тупой. Я ведь помочь хочу.

– Это ее дом, – упорствовал Ой-дк, чувствуя, как жмут обмелевшие сапоги.

– Ты на чьей стороне? – прищурился страж.

– А какие есть?

– Сильные и те, кто им подчиняется, – Никодим надавил на слова, клеймя ими горячий воздух.

– Я не вижу разницы, – честно ответил Молчун.

– Это потому что ты дурак, не понимаешь природы вещей.

Ой-дк не обиделся. Он перечитывал скрижали призрачного человека, по наивности полагая, что слова так же истины для мужчины, как для охотника ветра и Библия для Елькленсосна. Иначе где же еще держат смыслы люди, у которых нет слуха, так рассуждал он, утирая подсохшие глаза.

– Ты сказал, что все вещи равнобедренны.

– Ты мне не впаривай тут! Я Никодим, знаю, что я сказал!

– Никодим Раб божий, – добавил Молчун без упрека, как поправляют подвернувшийся воротничок рубахи.

– И что? И раб! И горжусь! И пошел ты... Недоделанный!

Страж пнул дверь настежь и тихо вышел. В комнате горько пахло пионами.

Созерцательное небо молчало за окном. Небо, закаленное зноем, накрыло дом и Чашу стеклянным бессмыслием. Клетка для неспетых ветров. Секретик, зарытый в грязи до наступления конца света и свежей ночи.

Нетронутые флакончики с зеленкой торжественно ожидали вскрытия окон. Глядя на резиновые колпачки, Ой-дк впервые задумался, где заканчивается дом и начинается Эюй!т, мерещившийся в сумерках гигантскими ушами невероятных животных – влажные, с прожилками, пахнут дождями, до самого неба.

 

***

 

«Мотай отсюда», – навалилась горой тетка. Глаза ее сияли победным огнем. «Слышь, ты, бесстыжая? Собрала шмотки и съехала! А не то позвоню куда надо, чтоб перерыли сад, где ты ублюдков своих позарывала». Массивная грудь выталкивала воздух, подслащенный дыханием стареющего тела. Аня отворачивала лицо, брезгливо прикрываясь молчанием.

На крыльце появился Никодим, остывая в тени. Аня чувствовала, как он наблюдает, прицельно облизывая бледные, едва заметные губы. Не рот, а шрам. Кровь в ней забурлила, она оголила взгляд, готовая к броску.

– А вот и Аннушка. Можно вас на минутку? – не заставил себя ждать человек.

Он спустился, прикрываясь рукой от солнца. Пустые, проточные глаза – призраки убитых бурь.

– Что тебе надо? – натянулась струна.

– Интерес есть.

– Что ты хочешь?

– Не тебя. Я шлюх не уважаю, – цыркнул шпион ей под ноги.

– Я с жертвами не сплю, – хлестнула Аня, ввинчивая взгляд в противника.

– Ты с колхозниками вошкаешься.

– Ты помнишь, как тебя звали до пострига, гнида? Где совесть потерял?

Никодим усмехнулся, вынул из кармана блокнот, перелистал, словно искал что-то.

– Черт, потерялась, – пошутил он. – А и хрен с ней. Совесть для жизни не нужна. Ты это, милая, знаешь не хуже меня, сучка крашенааааа, – протянул, рассматривая красивое лицо.

– Что тебе надо?

Голос ее трещал сухостью веток в огне. Никодим подступил ближе, подсунул нос к шелковому вороту, не без удовольствия втягивая аромат терпких духов.

– Знать хочу, чего в человеке больше: страха или любови.

– В тебе – дерьма, – шепнули губы на ухо.

Никодим отвел голову, но не отступил. Казалось, перебранка забавляла его.

– Закуси удила. Таких, как ты, жечь надо, чтобы грязи меньше было. Скажи мне спасибо, что еще ходишь.

– Вру. В тебе и дерьмом не пахнет. В тебе пусто. Нет тебя. Пустой звук. Чужое имя. Плевать мне на тебя, – каллиграфно, как бусины на нитку, спела она, прикрывая огонь в глазах.

– Трепись, трепись, пока язык есть.

– Не дотянешься, руки коротки.

– Подожду, пока сама опустишься.

– Я чего хотела-то, – влезла неожиданно тетка, растерянно хлопая себя по бокам. – Это... Супчику может? Горячий.

Она оттолкнула полным бедром Аню, пятясь к крыльцу и на ходу уговаривая:

 – А то стынет стоит... Остынет – не вкусный будет. Пойдем поедим. Не зря же я куря рубила? Супчику... Пойдем, идем, – пока Аня не скрылась в доме.

– Иди, Никодим, под кухню. Я тебе тарелку вынесу, – тетка тронула мужчину за плечо.

Ноги ее тряслись, потертое платье взмокло. Она караулила на крыльце, пока тот не удалился. Послушав тишину, послесловием замершую во дворе, она взмахнула неловким перекрестием и попятилась в дом. Животное чутье никогда не подводило старую женщину. Она срочно занялась покупками.

 

***

 

Дом распахнутых болям сердец, запертых в темных шкафах душ. Туманные шепоты в саду подбивают на предательство, сквозняки хлещут по щекам постаревшие яблони, приводя в чувства изрытый страстями сад. Что дом? Дом – это смысл, ветер в саду, роняющем перезрелые дни в оранжерею. Поглядывая на изжеванное время, хоронившееся среди чердачного тряпья, Ой-дк с грустью признался, что перерос свои ожидания. Длинный и раскрытый смыслам, как нетронутый пергамент, Молчун перегнал низкие потолки зрелости, постеленные предками. Внутри свербело странное новизной чувство, что эту жизнь он уже прожил, что она протекала в прошедшем, удаленном времени. Словно нечитанные слова на полях пыльных словарей, а он стал главой и ждет окончания, чтобы перелистнуть страницу в живое время. Книг Ой-дк не писал. Ему стало неуютно, как бывает в казенном доме, где простыни пахнут сыростью и необогретой пустотой. Он впервые подумал, что может быть словом на чужих устах. Чернильной точкой на бумаге. Координатой чьей-то букварно-бессмысленной жизни. Ой-дк смутился и расстроился. Тревога передалась ушам. Точкой он быть не хотел. Ой-дк был потоком ветра, не ограниченным знаками препинания. Он слушал пение воздуха, насыщенного дыханием мельниц, и сам становился частью дыхания.

 В этом Ой-дк был схож с прозрачным человеком, не имевшем определенной формы. Поначалу он искренне верил, что сможет открыть для Никодима новое небо, свободное от черных стекол и рам прописных истин. И иногда казалось, страж стремился к этому, каждое утро возвращаясь на прошитый сквозняками подоконник. Но как ни старался Молчун, Никодим его не слышал. Человек усердно перебирал слова, пока смысл совсем не выветривался из них. Тогда он с обидой смотрел на учителя, подозревая, что из него делали дурака. Ой-дк нервничал, просил прощения и начинал заново, как когда-то с Елькленсосна. По молодости лет Молчун не обращал внимание на казавшееся противоречивым сходство этих двух людей, добровольно пришедших в его дом. Пока однажды он не осознал горькую истину: оба находились по ту сторону ветра и не могли слышать его. Ой-дк раскрыл их секрет – нет смысла вне слова, нет жизни вне веры. Елькленсосна верила в словари. Никодим – в магический треугольник власти. Линэль – в боль. Тетка – в дом. Бабушка – в Эюй!т.  Ой-дк – встрепенулся. Ой-дк верил своему слуху, а слух подсказывал, что все они – точки на страницах чужой веры.

   В конце каждой главы Молчун кого-то терял. Он больше не хотел терять. Он ощупывал камни памяти и опыта, подбирая по форме и весу, но все летели сквозь мысли, не вызывания колебаний. Значит ли, что нужно отказаться от поисков, чтобы сохранить? – болезненно сомневался Ой-дк. Хватит ли жертвы слуха, чтобы восполнить утрату? Молчун был готов отдать все. Он никогда не нуждался во многом. С самого начала, когда, как щенок влажным носом, он почувствовал вибрации жизни. Ой-дк только не знал, кому. Опыт общения с людьми научил его, что брали всегда охотно и так же охотно молчали, не возвращая ни улыбки, ни отца, ни понимания.

   И в эту сомнительную минуту из города запахло паленым. Город вспыхнул, ярче и горячее Чашенских сараев и птиц – горела национальная библиотека. Дым поднимался высоко над чертой леса, сигналя о сезоне жертвоприношений. Сборы не заставили себя ждать. Слухи из соседних селений доносили запахи свежей типографской краски – люди таяли в насыщенном гарью воздухе, оставляя вместо себя желтые бланки и повестки, раскрытые чемоданы и недоумение родственников.

   Бабушка молчала, шамкая стертыми губами. Она натянула на голову кастрюлю по самые брови. Ой-дк прятал отца, Линэль и тетку под веками и ждал, держа наготове зеленку. Тетка же готовилась к концу света. Еще с тех пор, как четвертая нога ее кровати подломилась под тяжестью обросших заботами лет, она поняла, что жизнь исчерпалась. В ее комнате заблестели обещанием спасения консервные банки с тушенкой, заискрились рассолом маринады, заиграли ягодным цветом варенья и сервелаты. Тетка укрепила ими стены и занялась крупой, томившейся в соблазнительных пакетах по углам. Когда спальня переполнилась подозрениями, в саду поселились секретики, надежно прикрытые корнями. Аня гоняла пса и тетку, но найти зарытое не могла, отчего вся окислялась злобой и брызгала угрозами:

– Я тебя в психушку запру, старая дура! Все продукты перевела! Наденут на тебя рубашку, и будешь ходить под себя! Гнить в своем говне будешь!

– С тобой делиться не буду, – огрызалась тетка, сообразив, зачем повадилась следить за ней эта жадная сучка.

Спрятавшись в кустах малины, она посмеивалась в широкую грудь. Страх был ее днем, и она различала его по запаху – у всех одинаковый.


 


***


 


Ой-дк поднялся в башню проверить, не распустились ли куколки ожидания в мохнатые сквозняки. К его удивлению, больно стукнувшему по затылку, ночь была не одна – огонь распускался на тонком стебле догорающей спички. Пламя говорило, торопливо глотая воздух, пока пульс огня не обжигал пальцы и тонул во влажных глазах. Выцветшие саженцы сыпались на пол обугленными строчками. Пахло паленой плотью. Ой-дк бросился к куколкам, но опять к удивлению, все были на месте. Линэль не обратила внимания на мужа, продолжая выкладывать у ног гнездо отчуждения.

«Что ты делаешь?» – вырвалось у него.

 «Я здесь живу», – честно ответила Линэль.

Это был ее дом.

Она слушала трепет пламени, задерживая дыхание, когда оно уходило в пальцы. Ой-дк же видел, как искра появлялась из рук и выливалась на мягкий стебель.

«Ты меня слышишь?» – позвал он, нежно касаясь плеча.

– Что ты слышишь? Почему я не слышу? Почему меня не слышат? Я все отдала? Мало? А вот я как возьму да подожгу себя? – засыпала Линэль словами, как бусинами с надорванной нити.

Ладони Линэль покрылись волдырями, потрескались и сочились.


– Зачем? – выдавил Ой-дк, переходя на тяжелый язык мельниц.


– Чтобы им было больно.


Спичка вспыхнула и упала в кольцо обгоревших слов.


– Зачем? – не хотел он верить.


– Ты знаешь, зачем, – отрезала она.


– Теперь это их боль, да? – догадался Ой-дк и растерялся от лжи.


Он усвоил, что боль не поддается законам физики. Ее нельзя, будто орган, упаковать и отправить курьером. Боль заразна, она всегда возвращается на свою полку, и как глухота, она лечится только временем и лимонными половинками.


– Не ври, не зря! Ты думаешь, ты один такой умный? Ничего ты не слышишь! – она зажала уши.


Ему стало стыдно за обман. Ой-дк подобрал рукава, готовый утирать печаль на красивом лице. Линэль поддалась, прижалась к мужу, увлажняя рубашку.


– Не надо ничего. Не бойся. Ничего не надо. Я умею отдавать. Ты только не переживай, так будет лучше.


Третья волна удивления прошлась по телу, наливая пятки свинцом. Родной голос отражался от стен чердака эхом прошедшего времени. Она перелистнула себя, оставив Ой-дк пусто-линованное небо и бесконечный день. Пионы распускались, наполняя ночь ароматом горечи. Он слышал, как стонало ее сердце – как одинокая кровать тетки. Он слышал трепет ресниц, отягченных тоской, жар кожи и течение крови под маленьким ухом. Он слышал колыбельную, которую она пела молчаливым корням постаревших от ее боли яблонь.


– Не надо, – одними губами попросил он.


– Надо. Я тебя обманула.


– Врешь.


– Вру.


Он слышал треск догоравшего пламени.


 

***

 


Спички лежали там давно, еще со студенческой поры, когда они жгли библиотечные книги. Это был их протест исподтишка, в сыром, кисло пахнущем мочой туалете под журчание тухлой воды. Они с азартом подбрасывали в желтую раковину горящие листы, сливали по гнилым трубам отживших туалетов пепел чужой веры. Жгли не книги, а трупы, так думали они. Пачками в огонь. Аня родилась в одной стране, жила и училась в другой и не верила ни одной из них. Но она не молчала, кротко посмеиваясь над мертвыми словами в тесном кругу слышащих, а жгла их. Трухлявые страницы, не дававшие ни знаний, ни уверенности, ни смысла. Их давно следовало похоронить, если не в земле и печах, то на полках музеев. И каждый год книги выкладывали на раздаточный стол, пересчитывали, строго наказывали блюсти чистоту и целостность хранящейся меж слипшихся страниц пыли и требовали роспись – залог безусловной преданности.


– Кровью? – шутила Аня и получала в ответ булавочный взгляд служителей библиотеки.


– Берите и идите.


– Не хочу, – ерничала она, испытывая предел безропотности новой веры.


– Ваше дело. Расписывайтесь.


– Я сожгу? – уточняла Аня, прежде чем ее отгоняли от прилавка.


– Будете платить.


Она соглашалась и несла тяжелую стопку в туалет, где за ржавой батареей по-осиному жужжал спичечный коробок.


Аню не выгнали из института, потому что тело ее было по-змеиному вертким, отчаянно горячим.


Она не таилась и не выставлялась, контролируя секрецию эмоций, насыщая концентрацию яда для тех, кто по неосторожности наступал на хвост. Таких было много: Янина Павловна, высушенная хранительница прописных истин, старая тетка, страдающая страхом, как камнями в почках, прозрачные отражатели чужой мысли, ловцы ветров, безропотно глухие любители зрелищ. Им не то, что спички в руки...


Она не верила их богу – пахнет книжными полками. Пыльными, без намека на сквозняк рядами многотомного молчания. Аня запомнила с малого возраста, стоя в преддверии душной церкви, под сползающей косынкой и сердитыми лицами служек, требующих тишины, безропотности и пожертвований, что боженька любит свечи. Сотни ежедневных огней на тонких стеблях, сотни жертв монетным звоном в картонную коробку. Внутри, в темной щели, как шрам в душу, сидит боженька, мерзнет и считает слова невысказанных боли, сомнений и страха.

Аня привыкла отдавать себя всем, кто ронял копейку в ее душу, надеясь, что саженцы прорастут. Она не верила их богу, потому что знала, что все жертвы напрасны. Гнилой люд, гнилое семя – прорастает холмиками разлагающейся плоти в несбывшемся раю, поднимается яблоневым цветом в ошпаренные засухой закаты. И он это знает, но просит. Потому что нет его без огня. Он холодные слова под корнями страстотерпных деревьев. Он бог-секретик, зарытый в книжной пыли пустой мысли. Он лежит тихо, как словари на полках Янины Павловны, и слушает, как призрачные люди отражают его по образу и подобию своему. Что ты слышишь? Почему я не слышу? Слышу, как умирают ветры в густом молчанием саду. Слышу, как дохнет под организованными ногами мысль за воротами рая. Слышу, как давится мыком коровник в глубоко закопанной Чаше – керамический черепок, прикрытый слоем немоты, песком в глаза, глиной в уши, хрустящим сланцем в рот. Бедная наша Аня, сбежала из рая. Потому что нет его, сытного неба над головой. Есть страшные сказки на ночь и днем, под дрожащие веки. Есть пережеванные мыки над мертвой кромкой леса, за которой – пустота. Мертвая зона. Зараза распространяется быстро, поражает органы слуха и речи, заползает под одежду и выжигает кожу безудержной, с животным блеском, как у скота на убое, страстью. Последняя страсть, последний туман перед моровой засухой. Глоток ветра против шепота приближающейся чумы. В лицо тебе, зараза, плюнуть. Моргнет луна занавешенной стороной – рай, спрятанный в темноте мотыльковых страстей – и отвесит пощечину звонкая Линэль. Острая струна Линэль разбивает стеклянную немоту похороненной в безмолвии Чаши. Дальше от себя ныряет она в прохладную влагу ночного тумана, омывает звонкое тело, готовое к наполнению.

   Когда шаги в коридорах стихли и темнота покрыла полы, Аня вышла из кабинки туалета, нащупала за батареей коробок. Вернувшись из города, она знала, что делать, чтобы заставить их слушать. Безропотные люди хотели жертв и тепла, чтобы забыть о портрете за спиной. И она умела отдавать – в ней достаточно яда. Аня пнула дверь – все они были там, напуганные внезапным вторжением. Лица бледны и гневны, они не ожидали ее возвращения, но боялись и молчали, с алчным любопытством наблюдая – любители зрелищ. Она опустила тяжелую сумку, облилась из канистры и улыбнулась, предвкушая ответ: «Сейчас я подожгу себя, буду корчиться на ваших глазах, а вы будете собирать мой пепел и гной, да?» Они молчали. Аня засмеялась, затягивая концовку. «Так я сожгу?» Она схватила другую канистру и выплеснула содержимое на стены. Спичка вспыхнула и осветила ужас тысяч книг на высоких стеллажах. Она слышала вздох отчаяния, видела восковой блеск живых мертвецов на полках библиотеки. «А вот теперь смотрите, кто будет гореть», – огонь вспыхнул и потянулся к холодным лицам.

Вот он, бунт мотыльковых страстей:

«Я спою глухим ушам горячую песню: глубоко в земле, в иссохшем саду расходящихся смыслов, как плохое напоминание о буйной зелени утерянного рая, лежит ваш бог, обреченный вами на немоту...»

 

***

 

   Никодим почесал саднящее ухо и задумался. С возвышенности, где он, подобно демону, наслаждался одиночеством и тоской, Чаша открывалась неописуемо уязвимой и сказочной. Домики по-сахарному блестели под солнцем, обновленные крыши фермы нежно отливали розовым. Картинка. Он обязательно врисует ее в память именно такой, бело-розовой, зефирной. Он грустил. Грустил с наслаждением, потому что заслужил. Никодим привык к молчуновскому дому, приютившему его призрачное тело, и к наваристым теткиным борщам. Он был благодарен Ой-дк за то, что мог не таясь вести игру – жизненный опыт и простор, который Никодим никогда не забудет.

Он перелистывал дни, проведенные в Чаше, переложенные новыми закладками, бережно подоткнутыми меж страниц, чтобы не выпали и не рассыпались. Никодим, ловец и отражатель, сочинял неувядающий гербарий. Мятые, обрезанные под корень души очень полезны. Они прелестны: засушенные бутоны цветов, мертвые тела красивых существ. Каждую верткую змейку в клетку, под стеклянные колпачки интриг – аккуратно сцедить яд и закупорить баночку, умеренный прикорм для поддержания пульса. Анечку, это горячее создание, нежно подшитое в конце главы, он заберет с собой, впишет в бегущую строку своего успеха – по диагонали в равнобедренный рай.

   Никодим считал себя идеальным любовником, потому что ему не нужны женщины. Даже мужчины. Он любит свои стеклянные клетки-баночки, полные яду. Их страх, густой мускус, доставляет удовольствие. Он любит наблюдать, как горят лица, волосы, тускнеют глаза, превращаются в пепел эмоции. Страсти согревают. Никодим тянулся на свет и тепло чужого огня и всегда обжигался, обманутый иллюзией близости. Если больно, значит живой. Он объяснял свои мелкие страдания тем, что он тот, кто держит свечку над чужой постелью. Никодим, раб призрачных пирамид, был согласен на необогретую тень при условии, что угол его рая оставался не занят и светел. Он подкладывал спичечные коробки в карманы возлюбленных, чтобы жизнь не угасала, даже под колпаком неизбежного отчаяния.

   Насчет Анечки он уже распорядился. События в городе складывались наилучшим образом: немного ветра, и искры ее огня пробудили умы, готовые на глупости ненасытного героизма. Имена и адреса записаны. Он позволит их театру самопожертвования выступить – они дадут Никодиму возможность занять наконец-то свой угол. Так что обижать ее не будут, он может оставить эту змейку себе.

   И все-таки он грустил, потому что не был уверен, что хочет покинуть этот дом так, чтобы навсегда. По долгу службы и прихоти отражательного ума он обрекал свои объекты на страдания, жил с ними, ел из одних кастрюль, неустанно сторожил их мысли. Молчун даже отдал ему шкаф под ночлег и пару обуви, когда никодимовские кроссовки истрепались. И шпион начал верить, что это и его дом. А что? В редкие минуты, свободные от бдительности, он предавался фантазиям, представляя как, выйдя на пенсию, снимет темные очки, позволив глазам привыкнуть к ветрам. Насладившись высотой полета, он предаст пирамиду забвению и вверится под опеку проницательному инвалиду. Вернется в пахнущий праздником шкаф, чтобы в тишине и сумраке прожитых глав наконец-то пересмотреть свой гербарий, добавить охлажденные годами комментарии и, кто знает, дерзнуть опубликовать – лечь заслуженным кирпичом прописной мудрости в одну из стен той самой пирамиды. Стать частью магического треугольника.

   Он грустил над иронией фантазии, которая рисовала его объектом несбывшегося будущего – парадокс призрачной души, заразившейся подозрительностью. Никодим не объект. Никодим – вершина, а потому может позволить себе предаваться заведомо ложным мечтаниям. Конечно, он не вернется в дом, где познал горькое чувство сомнений, чтобы вместе с Молчуном подклеивать ветра в никодимовское свидетельство о рождении, трудах и смерти. В дом, где он был мишенью сквозняков, заподозренный в бессодержательности. Вор чужих историй, хранитель позаимствованных мыслей, прозрачный отражатель – так думали они и обидели Никодима. Он доказал их неправоту. Он отомстил тихо, без крови, но его запомнят надолго, бессознательно. Никодим останется родимым пятном на их памяти.

   На самом деле, выйдя на пенсию и страдая от язвы двенадцатиперстной кишки, Никодим испробует свою порцию боли. Призраки многостраничных воспоминаний нагонят его страдающее тело в темноте безлунной ночи и пристрелят плевком свинцового безразличия в висок, брезгливо стряхнут с ботинка вытекшую тонкой струйкой душу – случайное доказательство бытия призрачного человека, любившего красивые цветы. Об этом будущем Никодим не мог знать, сидя на Чашенской возвышенности, наслаждаясь заслуженной грустью и многообещающими интригами в городе. Может, может, он когда-нибудь не на шутку вернется. Все-таки это и его дом.

 

***

 

«Уходи, слышишь? Уходи! – страх струился по ногам. – Пожалей ты хоть его, бесстыжая!» Женщина выложила перед Аней ряды консервных банок и плотный пакет с купюрами, перетянутый резинкой. «Бери и уходи. Мало? Еще дам. Только уйди».

Аня собрала вещи и вызвала такси.

Никодим наблюдал за ее уходом из прикрытия тени. «Я найду тебя, звезда!» – выкрикнул на прощание, широким жестом бросив ей спичечный коробок. Она не обернулась, спички упали в пыль.

Оставив Чашу позади, Аня разрыдалась, но быстро взяла себя с руки, втерла слезы под веки и улыбнулась водителю, готовая к продолжительной засухе. На дне ее обмелевшего взгляда догорало мотыльковое гнездо для несбывшейся жизни.


   С Молчуном было сложнее. Он словно с цепи сорвался, не найдя дома жены. Ой-дк схватил флакончики с зеленкой, рванулся во двор, пугавший пустотой очередного расставания, выбежал за ворота, но вернулся сменить тяжелые сапоги. «Племяш, детка, мальчик мой, так надо, она сама хотела, сама, оставь ее, она сама, так надо, для фермы, для дома», – просила тетка, хватая за руки. Он остановился, замычал и обмяк. «Так надо, пусть идет, пусть ее. Ферма, родной мой, ферма. Ей в город надо, для фермы, в город. Ты кричи, кричи, не хочешь плакать – я за тебя, родной, за тебя», – она говорила и говорила, зажав в крепком объятии племянника. Молчун не слышал. Лицо его было сухо, словно обожженное.


 


 

Сюита 4

 

Яблоко от Яблони...

 

 

Когда дядя спросил о Симхе, она рассказала все, как было. Вместившись в несколько абзацев, история показалась Мию~ списанной из чужого дневника – ни страха, ни стыда в ней не осталось. 


– Как вы его лечите? – спросил  Молчун.


– Он не болен.


Ее ответ натянул между ними неловкость, и Мию~ с материнской пылкость призналась:


– Он самое дорогое, что у меня есть.


Подумав, она добавила с жесткостью:


– Я порву всех, чтобы у него был шанс в жизни.


– Шанс?


– Да, возможность самовыражения, шанс слышать мир так, как он может.


– И не быть изгнанным из этого мира, – продолжил Молчун, обнажив ее мысль.


– Да. У него всегда буду я, – прозвучало упреком.


Дядя не ответил – он приближался к Эюй!т, Манечке, которую не видел вечность. Как ему хотелось, чтобы она была рядом, чтобы никогда не умолкали бессрочные ветра из-под руки сына – всегда.


– Ты веришь в Бога? – вдруг спросил он.


Мию~ без колебаний ответила:


– Да.


– Они тоже.


 – Я сделаю все ради него. Надо – буду валить истуканов, буду петь перед их окнами в час молчания.


– Даже так? Тебя сожгут.


Она не дрогнула. Ее уже пугали.


– Богу нужна искренность.


– Все равно сожгут. Истуканы нужны им – за них и сожгут, со всей искренностью.


– Что же делать? Молчать?


В голосе ее звучал вызов.


– Тебе хочется отмщения.


 – А Вам нет?


Голова его тряслась, жмурясь на полуденный июль за окном. Плечи дрожали под тяжестью пережитого молчания. В этом человеке осталось так мало от того великана, которого она знала. Смягчившись, Мию~ спросила:


– А Вы верите?


Молчун ответил не сразу.


– Посмотри на меня – меня сломали. Сломали все, даже сына. Каждый день я просил за него. Каждый день я молчал за него. Каждый день я не получал ответа. Может, я глухой и не слышу. Может, не слышит Он.

Истертые губы защемили язык.


– Я все еще верю в спасение.


– Здесь или там?


– А какая разница? Я здесь, а мне все кажется, что в камере. Все кажется, что откроется дверь, и мне скажут идти с вещами на выход.


Мию~ сжала прохладную руку, чтобы его не унесло порывом памяти. Она накрыла старика одеялом, и он задремал.

«Скоро в школу», – напомнила она себе. Завтра Мию~ поговорит с братом.

...

 

Горячая звезда потерь давно висела на его горизонте, покрыв веру морщинами. Ой-дк получил крещение болью и не верил словам, став отшельником на безветренной стороне смысла. Глухота упрощала понимание:

Время – путь до Эюй!т и обратно.

Слова – посмертная маска мысли, иконы в ее целлюлозном лбу.

Елькленсосна ушла, потому что Эюй!т покоится в черных зрачках букв – стражи вечности, повествователи замкнутого обратно в саду пересыпанных нафталином воспоминаний.

Хрупкие цветы надежд в ее гербарии замурованной в строчках жизни.

Его ноты – тень ветра.

Линэль ушла, потому что нет смысла.

Никодим – заложник фантомного треугольника и никогда не уйдет.

Смысла нет, потому что не слышит.

Не слышит колебание времени – до Эюй!т и вспять.

Ой-дк принял решение, затянув его узлом на шее, и сменил бумажные простыни на распахнутые окна – это их дом. Он попрощался, укрыв орган картонным забвением – тихая оранжерея умеет хранить секреты. В сердцах одарил толпу барабанным набатом по затылку: «та-та-та... та-та-та...» – тремя пальцами в области мозжечка. Завязал мысли в удлинившиеся рукава, спустился на крыльцо, прошел пустующий двор, на одном дыхании пролетел над чертой леса и растворился в призрачной дали. Путь его лежал от пяток и до границы с обратно. Странник ступал на ощупь, понимая, что его незначительной жизни может не хватить на поиски предела слуха, за которым, он надеялся, скрывается Эюй!т – черная дыра в затуманенном куполе познания. Его ветер прервется, и Странник рассыпется словами по чернильным полям чьей-то записной книжки, не найдя пути назад – тень ветра, униженная до точки в момент остановки дыхания.

...

 

Легкие скрипели песком при каждом вздохе.

– Хошь, сказку расскажу? – предложила тетка.

Симхе утвердительно моргнул.

– О, понимаешь. Не дурак. Ну, слушай, – она оперлась на стол, прикрыла промытые старостью глаза, зачерпнула грудью побольше воздуха.

– Значит, жил на свете дуралей, и пошел он счастья искать за тридевять земель на кудыкины горы. Далеко пошел. И провалился дурак в толчок общественный. А там вонь, мухи, мухи, тьма мух. Cидит он там, а ему и говорят: вот оно счастье, бери, мажь на хлеб.

«Вот заливает, сказочница! Вся в мать!» – бабушка зацепилась за новую историю в переплете из женского волоса. Кончики секлись и ломались, прожженные перекисью лет.

– А он и поверил. Потому что в жизни, кроме говна, ничего нет! И все!

Тетка захохотала, довольная шуткой. Симхе снова моргнул.

 – Вот так, значит, да? Типа умный? Ну, и пошел отсюда.

Погода хмурилась – Симхе послушно слез с табурета, отмерил длину удара молнии, добавил пару шагов.

– Это что за аллегория такая? – поинтересовалась Мию~.

– Вся наша жизнь аллегория. Ой, да что рассказывать, – и тетка всплакнула меленькими слезами.

Симхе поймал сдувшийся вихрь за хвост, опустил в карман отлежаться – выпустит потом за домом.

...

 

Падение выплеснулось взрывной волной в коридор. «Что там случилось?» – позвала Мию~. Дверцы серванта стонали, пол дрожал, Симхе молчал. Весь день он сохранял тишину, но к вечеру на макушке вздулась шишка, а запястье болело так, что едва хватало сил прикрываться от подозрений Мию~. «Болит?» – вымогала она признание, собирая осколки сервиза. Он вяло перелистывал книжки, притворяясь занятым. «Не на ровном же месте упал. Подрался, может?» Он поморщился, но кивнул. «Все-таки подрался. Вижу, бой был неравным. И много их было, тарелок?» Ему ничего не оставалось, как снова кивнуть.

Утром Симхе отвезли в госпиталь, а оттуда он вернулся в гипсовых наручниках. На следственном эксперименте, когда выяснилось, сколько фарфоровых врагов треснуло и сколько разбилось вдребезги, он честно показал пальцем вверх. Задвинутая к стене, на шкафу сидела желтая коробка, подмигивала блестящим скотчем. Вполне раскаявшись, Симхе разогнался для показательного прыжка, но Мию~ его остановила, заметив, что одного поломанного запястья хватит.

Буря прошла стороной, Симхе попросил о помиловании. «Это не моя коробка», – отрезала Мию~, но поинтересовалась: «Зачем тебе?» Он попытался выразить свои топографические догадки в лаконичной форме. Коробка была темным пятном на его карте дома.

Начал Симхе с коридора, который вот уже бесконечность с небольшим, как веточка у яблока, хвостиком лет он исследовал на предмет конца. Но каждая дверь вскрывала новые запахи и вихри, неожиданные тени и возможности. Комнаты молчали в ожидании жильцов или наполнялись движением и светом. Костяшками домино складываются дверные проемы в безгранично ветвящийся путь, уводя Симхе то к стоптанным тапкам под чужой кроватью, то к горшкам с помидорными ростками, а то в яму под сараем, полную мух. Развязки не было, как часто Симхе ни стукался лбом о видимую твердость преград. Он листал пестрые картинки в книгах, что давала ему Мию~, в поисках ответа, но воображение рисовало на тыльных листах двери, таившие бесконечность возможностей. Туда из-под его пальцев убегают рядами черных жучков строчки, чтобы подглядывать за Симхе в замочные щели.

Но мысль выкинула коленце, сжавшись в емком «Та та та! Та та та!».

«Так сильно!» – удивилась Мию~.

...

 

Ой-дк принял появление неожиданной родственницы как очередной порыв ветра – не надеясь на продолжение. Она была умной девушкой, и у нее не было выбора. Мию~ пришла сразу после дождя, как новый день, не замеченной. В грязи до колен, с тяжелой сумкой и огромным животом, решимостью в глазах и дрожью в пальцах. Никто ее еще не помнил. Она вернулась, чтобы остаться, и не оборачиваясь поднялась на крыльцо своего теперь единственного дома.

 Но тетка тоже была устрашающей фигурой, а потому кричали долго и оскорбительно:

– Дак что ж вы... То одна, то другая! То одна, то другая! Вам что тут, родильная?!

Мию~ опустилась на табурет, подсказывая дальнейшее развитие событий. Женщина сплюнула в платок, встряхнула белую голову и села напротив.

– А что к своим не поехала?

– Была. Папа не пустил, сказал травить. Я хочу, теть Маня. Пусть гадко, а ребенка хочу.

Мию~  говорила спокойно, как о давно решенном, но тетка уже разогрелась:

– Хочет она. Правильно отец сказал! Да после того, что они сделали, как не противно?

– Ребенок ни при чем.

– Конечно, все такие умные! Одна я дура, – не удержав гнева, она пустила слезу на дряблую щеку.

– Теть Мань, миленькая, я работать буду, хоть навоз по грядкам, картошку...

– Ты у меня навоз ногами месить будешь, дура! Куда твой живот девать? Это ж еще один рот, а у нас хоть шаром... как дядьку твоего посадили. Живой ли еще, – муть выкипела, тетка прочистила нос, откашлялась.

– Теть Мань, я помогу. Я же училась – бизнес и управление.

– Доуправлялась уже.

– Я не сама.

– Хоть ты не реви. Что за дом дебилов! То глухие, то... Эх, ну вас всех!

Женщина утерлась, послюнявила родственницу в голову и пошла готовить комнату. Мию~ улыбнулась первый раз за полгода.

Она не солгала. Натянув сапоги на хрупкие ноги, Мию~ начала месить грязь и сплетни с чашенских дворов, штопать растрепавшуюся ферму, латать обветшавший дом. Работа удаляла от воспоминаний и необходимости развлекать толпу объяснениями. Она отбивалась от обидных пересудов и насмешливых взглядов каменным молчанием. «Не слушай их», – убаюкивала Мию~ плод, закатывая терпение по самые плечи.

...

 

Ой-дк ждал в коридоре, подняв воротник. Ветра дули такие, что он не чувствовал дна под ногами. Горячие и прохладные, мощные и нежные, переменчивые и порывистые – завихрялись, толкали в бок, отлетали мячиками, сбивались в стайки и разбегались по классам. Непривычным был этот дом-интернат, продуваемый насквозь. Перенасыщенный воздухом – пахнет неизмеренностью. У него перехватило дыхание, закружилась голова. Помост, на котором он так долго стоял посреди хорового молчания толпы, подломился, и Ой-дк повис над свистящим мраком, безрассудно глубоким. Он хватается за беспорядочные вихри – завивают мысли, закручивают дух – держится на одном дыхании, рукава тянут упасть, подбивая на предательство духа.

Волна вибраций прошлась по мягким доскам пола, все разбежались, в коридоре наступил штиль. Его пригласили войти. Странник подобрал отяжелевшие рукава, готовый к отказу, но отступать было некуда, и он ухватился за приглашение.

...

 

Дверь недовольно взвизгнула за его спиной. Не теряя времени, он заговорил на тугом языке губ. «А?» – не поняли Ой-дк. Он повторил еще раз, убеждаясь, что опоздал. Монолог закончился ответной паузой в четверть приличия. Ой-дк нервничал, теребил больные манжеты, переживал, как бы его не выгнали.

Наконец Комиссия согласилась и подписалась под диагнозом:

– Мы таких не лечим. Здесь Вам не место.

– А где мне место? – смутился Ой-дк, почувствовав острый голод навылет, в сплетении нервных узлов.

Мужчина с толстыми белыми ногтями развел руками.

– На поезд... фонариками, журнальчиками... Понимаете? На электрички – торговать. Можно и на завод, – отвел взгляд.

Как неприятно объяснять взрослому человеку, где начинается жизнь и кончается совесть. Вместо этого он ответил ложью.

– Не переживайте, что-нибудь для Вас найдется, – выдавил немного сочувствия.

– Ну, что Вы там умеете? Работали где?

 – На ферме, – без радости ответил Ой-дк.

Странник растерял уверенность, с которой стучался в эту дверь. Если не здесь, то где?

Мужчина собрался было послать Ой-дк обратно в коровники, но тот опередил его, вдруг вспомнив:

– Я умею говорить руками. Язык жестов – это хорошо?

– Ну, вот и замечательно! Что тут думать! – нашелся он. – Идите в школу для глухонемых.

Заметив удивление инвалида, добавил, блеснув сарказмом, как золотой коронкой:

– А Вы думали, Вы один такой... умный?

Ой-дк не понял и ждал продолжения. Мужчина нетерпеливо покачивался в кресле, подгоняя время. Седина его ногтей смущала. Он скоро умрет – не к месту подумалось страннику. Устыдившись громкой мысли, он извинился и спросил, не шутит ли Комиссия о школе. Мужчина подбросил жидкие, как осенние пашни, брови к кромке терпения: «Ходят тут всякие». Хотел попросить посетителя удалиться на свои фермерские угодья, когда заметил, что в кабинете поздно и пусто.

Показалось.

...

 

 «Никого не слушайте. Детей у нас много, это правда – от таких чаще отказываются. Но воспитанники у нас замечательные, Вы сами увидите», – убеждала завуч. Они заглянули в приоткрытую дверь класса, обратив на себя несколько любопытных взглядов. Завуч потянула Ой-дк дальше по коридору. «Вот спортивный зал и столовая», – рассказывала она руками. «Готовят вкусно. На десерт всегда подают цитрусовые – это полезно для слуха. Там классы для малышей. Старшие ребята учатся на втором этаже, а здесь наш актовый зал». Она показала на одинокий рояль в чехле, ступенчатую сцену с ярко-желтыми шторами, сваленные в кучу стулья, и поспешила прочь, подгоняя Ой-дк.

«Это процедурный кабинет. Сюда, пожалуйста». Завуч представила его женщине в медицинском халате. Тонкая, нежно-розовая, она сидела в окружении горшечных цветов и аккуратных папок. Синяя пластиковая лейка грелась на подоконнике. «После занятий Ирина Петровна проводит с воспитанниками китайскую гимнастику, – хвастала завуч. – Методика разработана на основе опыта польского профессора отоларингологии. Полного выздоровления, конечно, не приносит, но активирует. Если желаете, Вам Ирочка расскажет подробнее». Ирочка обещала дать почитать брошюру.

Ой-дк заинтересовался ее быстрыми, как ласточки, руками. Ирина Петровна вежливо объяснила, что язык жестов знает с детства и выбрала эту область медицины по семейным обстоятельствам – ее сестра с рождения глухонемая. Ой-дк поспешно спросил: «Зачем?» И Ирочка удивленно ответила вопросом, который, ей всегда казалось, не вызывает сомнений: «Разве Вы не хотите вернуть себе слух?» Пара серьезных морщинок хмурилась над бровями. Ой-дк не успел что-либо сказать, увлекаемый в серый коридор.

«Здание интерната рядом, можно по коридору перейти. Имейте в виду – двери на ночь запираются». Завуч глянула на часы и ускорила шаг. «Начнете сразу помощником воспитателя».

Ой-дк остался один в просторном фойе. День становился теплее. По движению солнца за высокими окнами он понял, что лето близилось к вечеру. Погода обещала быть нежной. Он задолжал Ирочке ответ и собирался при удобном случае его вернуть.

...

 

Симхе послушно открыл рот: «Меня зовут...» – и чуть не подавился лимонной долькой. Он покривился неожиданной горечи, но принял кару с честью, придержав свои сомнения. Избежать наказание получалось редко. Ой-дк находил его в любой части суток и времени дома, усаживал на табурет и заставлял барабанить пальцами по затылку. Симхе выстукивал скучный мотив на голове и думал: за что? Протесты оставались не услышанными – не успевал он представиться молчаливому дядьке, как получал лимонный паек и оказывался в углу. Симхе пережевывал кислые мысли вперемешку с цедрой, кривился, сплевывал в удобные моменты, но держался твердо, рьяно массируя затылок.

«Чего ты из него придурка делаешь? Сам дурак, и малого туда же», – ревела час от часу тетка, но повздыхав, оставляла двоих закалять чувствительные языки неизречимой кислотой. По возможности Симхе скармливал лимоны тетке – ее вкусы давно стерлись о пресные десны, она не отличила бы резину от хлеба.

В свободное от сомнительных забав время он занимался собственной гимнастикой, развивая гармоничность слуха. Его не переставало удивлять разнообразие вибраций, оплетавших безграничное вокруг. Ритм и свет движений, дыхание и спрятанный в нем, как в заплетаемых течением водорослях, смысл свивались в мелодии словно по волшебству. Симхе слушал, покачивая в такт головой, отбивая ступней темп, и только огорчался, что не мог воспроизвести весь набор ощущений. Он запоминал музыкальные фигуры, словно слепой изучает местоположение и свойства вещей. Кожей, глазами, ртом, внутренним слухом чувствовал бесконечные токи – покалывание в кончиках пальцев, теплый выдох на затылок, мятная свежесть от макушки и до сандалий, уходящий за горизонт коридор распахнутых ветрам возможностей.

Все имело голос, струилось и пульсировало. Все было живым и отчетливым, как удар вишневой косточки в лоб – звонкое «та-та!» врасплох. Все было, и у Симхе захватывало дух от величины его открытия. Он колыхался на весеннем ветру, блаженно мычал, пытаясь повторить гармонию токов. «Тьфу ты! Вот уж точно дебил так дебил!» – пугалась, наткнувшись на него, тетка и звала Мию~, чтобы та привела в чувства невменяемого сына. Симхе с прихлебом хохотал от вида гневно морщившейся, как гриб-вонючка, женщины, бежал следом, строя глупые рожи, выпуская пузыри бессмысленных звуков. Устав издеваться друг над другом, они мирились, утирали слюни и шли успокаивать Мию~. И все это было песней, неуловимой и многоголосой. Она сложилась в простой мотив, что день и ночь звучит в голове, сразу за оттопыренным ухом, в течении тонкой венки – волшебное та та та....

...

 

Малыши охотились за ним стайками, налетали штормом, цеплялись прищепками и просили покатать. Девочки изображали равнодушие, перебрасываясь хитрыми жестами за спиной Ой-дк. Хихиканье караулило его из-за углов, чтобы обстрелять смешками при неосторожном приближении. «Ревнуют», – улыбалась Ирочка, еще не зная, что он читает с губ, и уши его деликатно розовели.

В школе Ой-дк делал все: разгружал машины с продовольствием и бельем, таскал затертые маты, выстраивал стулья в актовом зале и задвигал их обратно, чинил парты, утеплял на зиму окна, красил рамы, чистил карнизы, катал на спине малышей, обкладывал клумбы битым кирпичом, разобрал и собрал посудомоечную машину, караулил тишину в ночных коридорах и подглядывал за уроками, если оставляли дверь открытой. Его завораживали легкость, с какой воспитанники свивали мысль из пустоты, накидывая петли быстрыми руками, их ловкость внимания – они выуживали помыслы из взглядов, движений, намеков, чувств, использовали все доступные средства, чтобы быть замеченными.

Часто он наблюдал китайскую гимнастику Ирины Петровны. Воспитанники усердно или лениво массажировали стрижки, ввинчивали пальцы в уши, хлопали себя по затылкам. Игра маленьких рук сочеталась в оркестровое исполнение бурных аллегро и сонных адажио. Ноги притопывали, укрепляя такт, кто-то ерзал на жестком сиденье, замедляя развитие темы. Симфония исполнялась слаженно отрепетированными пальцами. Слушая ее, Странник сильнее чувствовал груз одиночества – оседает каменной тяжестью в страдающих непроходимостью мысли рукавах. Оркестр играет без инструментов, играет тонко, гармонично, для ценителей полифоничного молчания. Немой концерт плещется безмолвным многоголосием в стены, оставляет на серо-зеленой поверхности метку талантливо спетому сиротству и затихает до следующего припева:

та...та...та...

та...та...та...

Когда-нибудь гурманы прошлого будут судить о возрасте человека по тонким солевым отложениям на руинах этих стен.

...

 

– И как вас не удивило, что ребенок до сих пор не разговаривает? – ругался хриплый доктор, пропитанный табаком, как пепельница.

– Он не хочет.

– То есть как это не хочет? – мужчина откинулся в кресле, словно от удара.

– Он молчит, – спокойно продолжила Мию~, не черня воздух лишними словами.

– Это ненормально. Даже тревожно. Вы же мать!

– Да.

– У вас в семье есть патологии? Осложнения слуха, речи?

– Только осложнения жизни.

– А если серьезно?

– Куда серьезнее?

Симхе не переживал за Мию~ – она не разменивает время на слова и быстро справится с сердитым доктором. Он думал о коробке на серванте. Он пытался заполнить эту картографическую дыру, но как только слышалось вступительное  «Меня зовут...» – створки захлопывались. Дядя подкладывал в неожиданные карманы ароматные сквозняки, беспокойные яблоки, обрывки сумерек, апельсиновые корочки. Ой-дк делился многим, но держал себя плотно упакованным на недоступной для коротких ног Симхе высоте. Коробка ждала на шкафу, надежно укрепленная скотчем – охраняет содержимое в черной дыре молчания.

– Ему скоро в школу. Как он будет учиться?

– Молча.

– Ну, знаете! Я не понимаю, Вы хотите помочь вашему ребенку или нет? – бурлил доктор, выстукивая по столу сбившийся пульс мысли.

– Очень. Только не уверенна, нужно ли.

– Вы меня извините, но кажется, Вам тоже помощь нужна. Это ваш сын!

– Здесь Вы правы, – поставила точку Мию~.

Она попрощалась, подхватила ладонь сына и ушла. Мию~ давно знала, что ее мальчик не слышит и, скорее всего, никогда не будет говорить. Но она не видела в его внимательном взгляде слабости или боязни. Сердце, вопреки наветам и увещеваниям, было спокойно.

«Опять двадцать пять», – подвела итог тетка и крепко, насколько позволяла ее черствая нежность, прижала к бедру голову мальчика.

...

 

Однажды Ой-дк не утерпел и спросил Ирину Петровну, зачем она так усердствует. Она, не скрывая возмущения, повторила свой вопрос:

– Разве вы не хотите слышать?

– Слышать что?

На мгновение Ирочка заподозрила неладное, но объяснила замешательство быстротой жестов.

 – Слышать все: как говорят люди, как поют птицы, как шумит ветер... Все!

На что Ой-дк ляпнул что-то совсем неожиданное:

– Я слышу.

– Что? – не поняла она.

– Как говорит ветер, люди, шум, – нескладно разъяснил он, тяжело ворочая звуки неуклюжим языком.

«Интересничает», – подумала Ирочка и немного обиделась. Назвать его дураком не получалось. Она отвернулась, пряча пылающие щеки.

Больше к этому разговору они не возвращались и на следующий день уже общались, будто и не было между ними неловкого недопонимания.

...

 


Они ходили на экскурсии: в немой город, где ветры валялись под ногами комочками использованной бумаги, на ферму, славившуюся калорийными бунтами, и в полную невыговоренностей Чашу. Дети пугались шума мельниц и подспудных смыслов, теряя направление слуха, но любопытство гнало их через утоптанные пути, упрекая Ой-дк в трусости. Его воспитанники не хлопали дверями, но оставляли настежь – он читал приглашение, пристыженный за страх. Натыкаясь на их группу, случайные прохожие замирали вопросительными знаками, преломлялись глумливой жалостью – ранние прививки боли. Дети переносили эти комариные колкости стойко, защищенные верой в возможность смысла за хрупкими гранями слышимости: там, где начинается послесловие Странника, послеветрие Ой-дк, воплощение Молчуна. Неоконченная сюита, убегающая повышенными тонами в перспективу Эюй!т.

Посреди недели задули студеные ветры. Завуч поглядывала на него с плохо скрытой тревогой, здороваясь на расстоянии. Ой-дк пытался что-то выяснить у Ирины Петровны. Она в искреннем недоумении пожимала плечами и советовала не беспокоиться – нервничала. Все прояснилось в одну из перемен, когда завуч вдруг преградила ему путь: «Вот Вы где!» Глядя снизу вверх, она ласково попросила: «Зайдите ко мне, пожалуйста». Ой-дк насторожился.

...

 

Мию~ обещала себе поговорить с братом и сдержала слово.

– Пустое, – промямлил тот.

– Можно посмотреть? В хозяйстве пригодится, – настаивала она.

Подумав, Ой-дк нашелся с другим ответом:

– Там старые вещи.

– Все пригодится.  Мне как раз нужен материал для одеяла.

– Там нет для одеяла.

– Так для чего другого.

– Для другого, – неловко закончил он разговор.

Мию~ не уходила, взаимное ожидание неприлично затянулось. Камни молчания хрустели под сокрушительной тяжестью ее терпения – Ой-дк сдался.

Он поставил перед ней пыльную коробку, без содроганий раскрыл и отвернулся, предоставив навязчивой родственнице копаться в хламе. Только под грудной клеткой, где давно гнездились мотыльки, ни с того ни с сего зашевелились обожженные крылья воспоминаний.

– Это чья? Дяди? Какая красивая! Это дяди? – засыпала Мию~ вопросами.

Ой-дк не ответил, но она все поняла.

– Это твоя? Зачем..?

Непонимание ее было искренним. Конечно, он глухой – усмехнулся Ой-дк, сглотнув лимонную горечь правды. Зачем ему радость музыки, когда ее нет?.. Когда воздух в доме потерь выстыл, покрыв все толстым слоем безмолвия?

– Можно? – попросила она.

Мию~ нажала несколько клавиш, радуясь звонкому стуку спиц: Та... Та... ТА...

«ТА ТА ТА» – четче и веселее, усиливая диссонанс под ребрами. Туман рассеялся, ожоги залечились шрамами и только ныли в штормовую погоду приступами бесстрастия. Сад превратился в пустыню, зацветая исподтишка на черствой стороне безветрия. Ой-дк не слышал, очертив себя кругом отчуждения.

Он поспешно вышел из комнаты.

...

 


«Его, его», – рассказывала тетка, потирая отекшие, как дыни, ноги. Женщины собрались на кухне, бабушка объясняла что-то про котелки. Симхе не слушал, трещина еще не срослась, перебинтованная рука болела. Он рассеянно наблюдал, как пар поднимается над чайником, заползает за ворот, в рукава, путается в волосах, тревожит гибкие языки. «Его. Ему дядька твой купил, когда Маня умерла. Потом и маманя наша преставилась, упокой ее душу». Бабушка подтолкнула Симхе в перевязь, он поморщился.


«Любил дядька деньги тратить на ерунду. А малому тогда что-то так она понравилась, и так он на ней тарабанил день и ночь, чертяка. Веришь, спать не давал! День и ночь! Вот так отбарабанит бессмыслицу свою, и на стенку вешает», – говорила она, со свистом втягивая воздух, но быстро выдыхалась, одышка сжимала ей грудь. «Смешной был, дурной, Господи прости! А все лучше, чем теперь – ходит ни живой ни мертвый. Это как Аньку, значит, выгнали, двор наш опустел, он и расстроился. Вот и спрятал машинку куда подальше».


Мию~ поглядывала на сына – он жевал лимоны, тренируя силу воли и пластичность языка. Ежился, но не плакал.


...


 

Ирина Петровна, уверенная в необходимости лечения, рекомендовала постоянный прием микстур от глухоты, укрепляя действие вакцин непременным массажем затылков. С новым воспитателем они больше не спорили, соблюдая негласное перемирие. Ой-дк, знакомый с последствиями приступов женского безверия, не спешил обсудить причины и действия их таких разных методик. Он заботился об Ирочке, как она о редко цветущих лилиях. Школьный врач подкармливала цветы минеральным раствором из синей лейки, каждый день ожидая появления заветных стрелок. С той же терпеливой уверенностью она прослушивала детей на ростки слуха. Ее упрямство было для Ой-дк нежным чудом, имевшим целебный эффект. Она не соглашалась с обреченностью, но методично взрыхляла почву вокруг нераспустившихся соцветий – ее сад спящих секретиков. Да, она верила в возможность рая, в цветущее поле слуха, и она стучалась в их головы барабанной дробью пальцев. Каждый день – в ожидании чуда.

Ой-дк не таясь любил Ирочку за этот дар: уверенно, легко, ровно. Его взгляд отвечал на все намеки необъятным «да», за которым – пауза, длинной в вечность. И все, конечно, кроме самой Ирочки, об этом догадывались.

...

 

– Понимаете, – мялась завуч, перебирая на столе ручки, – проверили Ваши бумаги.

Пальцы ее щелкнули.

– Вам не разрешили работать с детьми.

Не дожидаясь ответа, она набросилась на Ой-дк.

– Вам нужно было мне сразу все рассказать!

-Что рассказать? – отпирался он.

– Все, все! Ведь у Вас такая плохая история: Ваш отец, потом еще поджоги... Сразу нужно было сказать, что Вы находитесь под подозрением! – выпалила она в голос, забыв, какими тонкими бывают стены даже в доме обреченных.

– Я? За что? – спросил Ой-дк, догадываясь, что прошлое играет с ним в обратно.

Спохватившись, завуч подвинулась ближе.

– Хотя бы за то, что Вы здесь, а не там... Я узнала кое-что через удобного человека – скажите честно, Вы вели какие-то записи? При Вас ведь был соглядатай, верно? К делу подшиты его выводы о каких-то шифровках преступного содержания – Ваши. Это правда? – расширенные зрачки ее дрожали.

– Я не знаю, – честно признался Ой-дк.

– Слава Богу! Слава Богу! Шифровки, Вы знаете, это очень опасно. Там не любят, когда что-то не понимают.

Он не видел облегчения на ее лице.

...

 

Симхе плохо спал. Ему снились старинные карты тонкого пергамента: он водит пальцем по пунктирному следу экспедиций, и вдруг палец проваливается в дыру – туда утекают кобальтовые воды, сливаются терракотовые материки, убегают по струнам меридианов буквы. Симхе остается один, без координат и направлений. Он краснеет, просыпается и идет проверить, не сдвинулась ли ближе к краю коробка, пока ресницы Мию~ вздрагивали от быстро сменявшихся сновидений. Он ждал удобного момента, когда решимость срастется настолько, чтобы снова можно было рискнуть ее прочностью. Но время, как назло, растянулось в бесконечность, а осень неумолимо приближалась. Симхе кусал ногти, готовый постыдно разреветься, пока Мию~ не толкнула маятник в обратную сторону.

Воскресным утром вместо обычной прогулки она отвела сына в оранжерею – забытую комнату, где старые сны опадали подмороженными яблоками, а тишина дремала в клочьях разросшейся пыли. Здесь было тихо и скучно. Мутные окна давно не открывали, цветы, как бродяжки, покрылись обносками сухих листьев, старый стол покачивался на надломленной ножке. Сердце его подскочило под самую макушку – на столе лежала коробка.

«Только аккуратно, это дядина. Возможно, последняя в мире», – предупредила Мию~, вынимая машинку. Симхе оторопел – из картона вылез бронированный жук, грузно опустился рядом с влажными ладошами, прося крошек. Он зачарованно смотрел, как Мию~  играет со зверем – протерла клавиши, погладила валики, вставила лист бумаги.

«Смотри, что она умеет», – похвасталась она, пробежав по глазкам пальцами. Комната разлетелась россыпью черных, как семечки арбуза, осколков, ударив по ушам громовым «та та та». Спицы подпрыгивали, точно пробивая на бумаге каждую ноту. У Симхе подкосились ноги, руки потянулись к кнопкам.

Мию~  усадила его на стул, подвинула машинку, открыла окно, тревожа ноздри прохладной свежестью. Она начала с простых слов, имевшихся в оранжерее: стол, стул, пол. Симхе удивлялся, какая разница заключалась в одной букашке. Он запоминал, слушал, повторял движения губ и букв и не мог дождаться, кода останется один на один с этим чудом.

...

 

Симхе оказался прав, хоть его, конечно, никто не слушал. Тихое кресло в оранжерее каждый день напоминало о топографических пустотах – он ждал, когда дуги скрипнут и сдвинутся с места, отсчитывая путь до недостающей величины. Он тосковал. Вдруг бежал босиком, в одном белье на крыльцо спросить у темноты: «Идет?» «Тьфу на тебя, напугал!» – ругалась тетка. «Молчит. Иди ты спать! Чего стал опять?» Пристальная Мию~ пробовала губами лоб: «Ты не простудиться?» Симхе уворачивался и спешил в оранжерею продолжить измерения.

 Лето убывало. Он наигрывал одну мелодию. У мотива не было конца – тема, добравшись до кульминации, вдруг поворачивала обратно, но не достигнув развязки, убегала из-под пальцев. Симхе перебирал ноты в поисках неизвестного, чтобы привести уравнение к гармоничному выводу, когда в дверях появился дед.

Одет он был не по сезону тепло и прижимал к груди дрожащий пакет. Почти слеп, легкие наполовину прогнили, ноги просили сесть – он держался одной памятью. Много раз во сне видел он свое возвращение: машинка так же выстукивает ритм его дней, будто только вчера он похоронил Манечку, и ему снова мерещится выздоровление, мерещится малолетний сын, он мурлыкает песни из неясных звуков, сочиняет для отца безмолвные надежды. И теперь под знакомые звуки машинописи ему казалось, что он потерялся между там и здесь. Он стоял на пороге, боясь двинуться с места и разрушить иллюзию обратно.

Симхе видел его на фотографиях и не узнал. Он догадался. «Меня зовут Симхе», – представился он перед тем, как крепко обнять деда – вздрогнул, но не отодвинулся.

«Кто это там лазит?!» – прошаркала из кухни тетка, подслеповато щурясь. Заметив чужую фигуру, прибавила шагу, словно разбегаясь для удара, но споткнулась и упала на больные колени. «Димка!..»  – выдохнула она, захлебываясь воздухом. Щеки ее тряслись. Она подползла и как по дереву вскарабкалась, повисла на сутулых плечах. Улыбка Молчуна треснула, и он беззвучно разрыдался. «Живоооой!» – выла тетка, обтирая его лицо платком.

...

 

Завуч налила из графина воды, один стакан подтолкнула к Ой-дк.

– Вот и наших деток не понимают, – добавила она.

– Вы знаете, что стали поговаривать? Что мы обучаем не языку жестов, не знаниям, а ереси. Вот так, а Вы говорите...

Ой-дк переспросил.

– Да, ереси. Знаете, как у них там все однозначно – со знаком минус. Наши воспитанники их пугают, как и Вы. Вот и весь секрет. Ну, а язык жестов... Это для них почти что магия – нет смысла вне слова. Слово – сила.

Ой-дк молчал. Он был зол.

– Страшно все это. Страшно, а бежать некуда. Как их оставишь? – закончила она.

Тревоги ветвились на ее лице сетью морщин, такой же густой, как горечь Ой-дк. «Опалил он тебя, пометил», – шептала бабушка на ухо. Он не ответил и ей – он долго надеялся, что страшная сказка осталась позади. Значит, обманывался. Перешагнувший барьер слуха, Ой-дк был изгнанником, не связанным обязательствами, опасный для тех, кто остался по ту сторону веры. «Если ты не с нами – ты не с нашим богом», – стращал его когда-то Никодим. Он тогда не понимал, как Бог может кому-то принадлежать, и только пожимал плечами. Теперь он злился на них, на всех, кто удобно прикрывался чужими словами от собственной глухоты. Странник преследовал призрачное обратно, а оно поджидало его в самом ранимом месте – дома. Его бьют, потому что боятся. Чего они боятся, недоумевал он. Что он может рассказать? И кому?

– Может, все это бесполезно? – глаза ее просили надежды.

Ой-дк затряс тяжелой головой.

– Спасибо. Я буду рада, если Вы все-таки останетесь. Как Вы исполняете обязанности сторожа, я проверять не буду.

Бежать Ой-дк больше не собирался.

...

 

Мию~ не слушала бабушкины сказки, но она уже знала, что власть развращает, змеиным ядом будоражит кровь, прививает иммунитет к совести. Власть питается ослабленными страхом умами, усыпляя жертвы заклинательной тишиной. Ей никто не говорил, что все стороны равны и угол падения равен остроте подъема, что хрупкий пик упирается в пустоту, давно заменившую небо, но ей ясно дали понять, где покоится основание пирамиды – на безмолвии сдавленных ртов.

Ее избили, свежую стопку декабрьского номера сбросили в мусорный бак и подожгли, заломили руки, уткнув лицом в снег, сорвали джинсы, и снова били, когда она просыпалась. Сознание пенилось красными, потными лицами и гасло простреленной на вылет болью. Ее облили ледяной водой и обещали вернуться, если будет говорить не на той стороне улицы: «Если не закроешь рот, то в следующий раз будет бензин, сука». Она глядела в серое никуда и просила, чтобы ее нашли.

После выписки из больницы жила у подруги, боясь возвращаться в общежитие. В издании сожженной газеты она не появлялась. Шел пятый месяц беременности, когда ее отчислили с курса за провокаторство – насилию нет места в приличном заведении. Она работала корректором в мелком офисе, пока подозрение сослуживцев не переросло пределы терпимости. Отец не пустил на порог, не поверив в невинность – страх добрался и в ее город. Задержавшись на вокзале ради стакана чая и пачки чипсов, она начала обратное движение в другой конец жизни, озаглавленный рождением сына и Мию~.

...

 

Новость о возвращении Молчуна разнеслась быстро. В дом заходили сельчане увидеть живого и пожелать ему здоровья. Вид тяжело больного человека многих потрясал. Женщины, не таясь, лили слезы. Мужчины держались, бодро шутили и хлопали Молчуна по худой спине. Мию~ суетилась по дому, собирала на стол. Она перебрала оставшуюся после ареста одежду, отложила лучшее. Между дел она то хваталась обнимать сына, то целовала не высыхавшие теткины щеки.

«А этот-то узнал. И как это он?» – показывала тетка на внука. «Ведь он тебя неделями высматривал, веришь? А я-то все думала, что это он бесится?» – рассказывала она, сияя радостью. Симхе крутился рядом, по-щенячьи заглядывая деду в глаза. «Это Любаня наша, помнишь? Сашки дочка. С нами теперь живет. И малец ее. Хорошая, на ферме работает. А ферма работает, да. Любаня там заправляет. Вот так и живем, Дима, так и живем», – объясняла тетка, промокая влажные глаза платком.

Молчун слушал, покачиваясь в кресле, поглядывая на неожиданного внука и на часы. По привычке лет язык его лежал неподвижно за плотно стиснутыми зубами. Он боялся спросить о сыне и едва заметно перебирал артритическими пальцами сложенные долгими ночами молитвы – заученный жест молчаливого неповиновения.

...

 

Живые, послушные знаки – не разбегаются при виде Симхе, а по его желанию собираются стайками и ждут. В том, как легко они вписывались в предметы и смыслы, таилась магическая естественность. Симхе приручил их, определив тональность и значения в разных комбинациях. Символы складывались в тождества, полученные величины сочетались в формулы и разрешались то неуклюжим, то мелодичным звучанием. Оранжерея полнилась музыкальными гармониями, грузными и переливчатыми, крикливыми и тихими, порывистыми, робкими, сбивчивыми и неистощимыми. Казалось, он запустил необратимый процесс зарождения ветров – они забирались под одежду, трепали отросшие волосы, надували паруса взбудораженных мыслей, проносились над головой, сталкивались и переплетались. Симхе был настолько оглушен множеством прогрессий, что не замечал вокруг ничего.

«Ой-дк», – неожиданно прервала машинка, спугнув стайки символов.

В дверях стоял дядя. Струсив, Симхе спрятал руки под стол.

– Меня зовут Симхе, – начал он.

– Я знаю.

Подумав, Симхе продолжил:

– Ой-дк.

– Я знаю, – повторил он.

– Можно? – решился Симхе.

– Конечно.

«Та та та», – услышал Ой-дк по-петушиному громкую и неровную, но узнаваемую песню.

«Та та та», – повторял Симхе, увлекаясь вариациями. Они отскакивали от стен, возвращались к Страннику намеками, отражались в памяти, оставляя мелкие порезы и царапины. Жизнь имеет привычку повторяться, улыбнулся он. Вот она, умудренная банальностью старость. Вот он ты, пожеванный жизнью опыт в одну строчку. Он вспомнил далекий вечер, когда отец вытанцовывал на ногах сестры, радуясь тонкой, как тень, возможности излечения, а охотник верил, что все ветра говорят на одном языке. Ой-дк слушал нестареющие сказки органа – о бродячих смыслах, что скитаются от одной мысли к другой, сплетая время с дыханием, день и сны, начало с обратно.

...

 

Нового листа на стене не было. Натянутые жилами вздрогнули ветра, но не порвались, только кольнуло злым подозрением в предсердии – в преддверии страха. Мало ли, что могло стать поперек очередного дня – две разных мелодии не обязательно спеваются в одну судьбу. Так он рассуждал, струсив, как ребенок, тихо подкрадываясь к ярко освещенной гостиной, уже чувствуя себя в ловушке. Время пошатнулось, когда он узнал в седом трясущемся старике отца. Ой-дк запутался в обвисших сквозняках, как в листах отрывного календаря. В нем прорвало небо, иссушенные прошлой засухой дни ожили, потекли на обоюдные морщины, сорвали плотину многослойного молчания. Обратно начинало воплощаться.

   Отец вернулся к нему больной тенью, чтобы, он чувствовал, снова уйти. Каждый день истончал его. Говорил Молчун скупо и тихо, так, что все вокруг замирало, прислушиваясь – будто у него пропало желание слышать свой выцветший голос. Он потеряно бродил по дому, столь отдаленному от него памятью, пугаясь забытого простора и высоты потолков. В глазах подрагивало едкое желание сбежать. Он останавливался на пороге, словно вспоминая, зачем пришел, оглядывался на конвой и смущенно уходил искать покой в другом углу.

Молчун поселился в оранжерее, надежно защищенной от неба стеклянным куполом. Он почти не вставал со старого кресла, укутанный пледами и шерстяными платками, как кукла. Его худое зрение сузилось до размера замочной щели, сквозь которую он убегал в длинный коридор линз в поисках Эюй!т – за сокрытые облаками пределы страха и определенности.

...

 

Прошлое проигрывалось обратно, как обманутая пластинка. Сколько одиночества повторится в многоголосом продолжении Ой-дк? Всю неизлечимую жизнь он пытался показать другим, как слышит – за это ему отказали в слухе, накрыв колпаком подозрения. Его маленьких воспитанников обвинили в измене, заключив в пожизненный карантин без права говорить. Он уже знал результат такого лечения – прободение веры, как язва в черное нутро отчуждения.

Ой-дк сторожил их хрупкий мир не одну зарю, но этого было мало. Луны проплывали над головами, удлиняя тени – неизбежно тянутся к зрелости, не видя потолков. Как Симхе, они прислушивались к движениям воздуха, угадывая в его завертях смыслы. Те, кто повыше, подтягивались к форточкам и обрывали неосторожным ветрам края. Ой-дк не сомневался в их слухе. Он готовил детей к смене погоды.

Ой-дк помогал находить свободно реющую мысль без словарных силков, ощупью взаимной интуиции – их маленький Эюй!т для чутких душ. Он учил пластике выражения, не раз с благодарность вспоминая Елькленсосна, и различать тональности дыхания, слышать ток крови – молоточком в молчащие стены их, он надеялся, временного изгнания полифоничным «та та та...».

...

 

Ой-дк нашел коротенький мотив на повышенных тонах, приклеенный к стене сгустком тыквенно-оранжевой жвачки. Он пробежал по аккуратным, без исправлений буквам, повторил в уме сумму нот и улыбнулся – получалось легко, немного эпатажно, но весело. Лучше вчерашней мелодии, писклявой и жесткой на поворотах. Рефрен стал мягче, набрал в цвете и радовал приятной слуху, ненавязчивой вариацией на тему. Подумав, он оставил на письменном столе коробок с кнопками и стопку чистой бумаги.

Между ним и таинственным музыкантом установилось негласное соглашение. Тот пользовался пишущей машинкой, стеной, бумагой и рецензурой, а Ой-дк притворялся, что не знает, кто развешивает в его комнате нотные листы. Комнату он не запирал, и раз уж кто-то залез в его коробку, то поздно прятаться под стол и притворяться, что его там нет. Каждый вечер по пути домой Странник гадал, какой мотив на этот раз ждет его прочтения. И каждый новый день он боялся признаться себе, что у него появился адрес – ему писали, его нашли. Кроме Линэль для него никто не писал. Эта горячая женщина выжигала мосты в обратно под диктовку отражателей, оставив мужу бессонницу и голые стены. Она не умела молчать. Она не вернется.

Стены покрылись мелкими, как ряска, соцветиями символов, оплелись приставучими мотивами. Ой-дк снова видел сны, просыпался бодрый и спешил в интернат.

...

 


Жвачкой было надежней, но кнопки тоже пригодились. Симхе сочинил занимательную вещь, филигранно сработанную, простую в звучании. Он вычислил скорость падения света, выразив в параллельных величинах, натянутых струнами под давлением движения. Идеальная симметрия! Он назвал ее струнный квартет. Ждать, пока Мию~  уйдет на ферму, а тетка на рынок, он не мог, поэтому пробрался в дядину спальню и спешно крепил свое произведение рядом со вчерашним. Кнопка подворачивалась, впивалась в палец, падала на пол, Симхе злился и шипел.


 «Попался!» – хлопнула Мию~ над головой. Симхе выронил лист. «Кто разрешил?» Она приметила неожиданную чистоту, рассыпанные кнопки и лисье раскаяние на лице сына. Поколебавшись, Мию~ переступила порог и, понизив голос, спросила: «И что там пишут?» Он с готовностью показал развешанные сочинения. Ободренный ее вниманием, объяснил свежую теорию музыкальности света. Мию~ сделала вид, что поняла, пробежала взглядом по скупому имуществу брата и задала неуместный вопрос: «А дяде зачем?» Симхе открыл от безнадежности рот.


Убедившись, что пол дышит ровно и их никто не спугнет, он открыл дядин шкаф и поднял со дна, из-под жестких апельсиновых корочек и сношенных свитеров объемную пачку бумаги. Листы изъедены плотными рядами букв. Мию~ попыталась прочитать, язык запинался, брови расползлись от удивления: «Оплр девытае оавдо... Ничего не понимаю. Ты можешь это читать?» Симхе кивнул. Мию~  опустилась на пол, заново перелистала непонятные записи, забыв, что роется в чужой жизни.


Симхе признался, что лучше не стало. Он потянул ее за руки, обнял и медленно, наступая на ноги начал вальсировать, повторяя волнообразные движения модуляций Ой-дк. Та та та... Та та та... Та та та... Вправо и влево, вверх и вниз, поворот, та та та, разворот. Мию~ прыскала смехом, но тут же прикусывала язык, послушно следуя за сыном.


Потом Симхе выбрал другой распев, показав маме, и они закружились в ускоренном темпе. Белые пластинки менялись, они танцевали, Мию~, не стесняясь, хохотала и громко напевала. Выдергивая из стопки листы, просила сына прочитать, ни с того ни с сего обнимала его и целовала красные уши.


Они убрали все в шкаф, зашили рты, поклявшись на мизинцах не выдавать друг друга даже под пыткой, даже если будут брать кровь из пальца, и ушли, оставив дяде подарок – измятую кровать и свежий квартет.


...


 

Молчун не смущался присутствия внучатого племянника, который занимался тут же в оранжерее. Наоборот, бег его кресла ориентировался на звонкий темп пишущей машинки. Они состыковались, как два колесика, получая движение, отталкиваясь друг от друга – стремления их синхронно сходились в одной величине, равно удаленной от точки соприкосновения. Оба прощупывали Вселенную с разных концов – дед дрейфовал в сторону прошлого, Симхе вычислял протяженность ветра, напоминая Молчуну о других днях, когда все было излечимо и голос его звенел выше бурь.

Они приладились друг к другу, как детали часового механизма – стрелка указывает линзой в потолочное запределье. А между ними – Ой-дк, застрял координатой отсчета. Ой-дк убывал с каждым порывом маятника, перетекая, как песок в стеклянной пирамидке, в свое отражение – маленький Симхе, так старавшийся дотянуться до дядиных взвинченных нот. Свитера его поменяли группу крови, помолодев на узких плечах племянника. Даже ветра сменили место жительства на новые мотивы. Ой-дк не принадлежал себе, растворяясь в своем послесловии – то самое многоточие в конце строчки, бесконечное множество перевоплощений...

Теперь он прикрывал за собой двери, чтобы удержать тех, кого снова обрел.

...

 

Сентябрь начался тепло и бурно. Мию~, нервно одергивая на себе воротник, ждала у машины. Бабушка удобно устроилась на капоте, Молчуна укрыли на заднем сиденье слоем одеял. Тетка, туго причесанная, возбужденно-розовая, с огромным букетом пионов, тяжело дышала ему в плечо. «Глянь, как трусят, зайцы!» – пошутила она, заметив на крыльце Ой-дк с племянником. Симхе, в приличных брюках и хрустящей рубашке, с мягким ранцем за плечами и сияющим пробором на сторону, крепко сжимал дядину руку. Нетерпение Симхе обжигало, уши у обоих пылали нескрываемым волнением первого дня осени. «Поехали, поехали!» – торопил возбужденно дед, проснувшись из дремы.

По пути в школу Симхе напевал знакомую мелодию, все кивали в такт ухабам, вытягивали губы, облизывая встречный ветер. Мию~ вспоминала свою коллекцию цветных календариков и как дралась с мальчиками на переменах, тетка – о студеном школьном бараке за четыре километра. Дед по привычке молчал, похлопывал внука по плечам. Ой-дк следил за поворотами дороги – туда и обратно. Каждый раз – заново. Странник сменил призрачность на новые рубашки, найдя гражданство в доме дорогих обреченных – Эюй!т его залатанного сквозняками сердца, нывшего в одной тональности с осенью Симхе. Машина ехала задорно, быстро приближаясь к точке невозврата. Время играло с Ой-дк без правил, запутывая концы, подкладывая ложные координаты. Песня повисла глубоким вдохом в момент касания с Обратно – нетерпеливо прыгает на заднем сиденье, ломая локтями свежий букет пышных цветов, готовый переступить новый порог, за которым – бесконечность вариаций в абсолютном множестве прогрессий. И за каждой дверью – таинство. Общий вздох длинной в строку – равноденствие ветров, эклипс натянутых струнами песен. В один такт.  Дальше – начало...

Ребенок родился тихо. Никто не проронил ни слова. Мальчик лишь вскрикнул и тут же зажал синие губки, словно испугавшись резкого звука. За окнами скрипели сосны, сад гнуло к земле от ливня. Мию~ устало вздохнула, как после долгого рабочего дня, и улыбнулась, второй раз в этом доме. Младенец вцепился в ее грудь, засопел, довольный. Новый мир полнился дыханием, теплым, глубоким, спокойным, на щеку – он назвал ее Мию~ и согрелся.

Рядом ждал его внимания большой, пахнущий нездешним простором человек.

Симхе, – представился Симхе, зевнув мягким беззубым ртом, готовый ко всему и ничему.

«Ой-дк», –  подумал человек, постоял, поправил сестре выбившуюся подушку и удалился, смущенный, но непоколебимый в изгнании.

«Симхе, Симхе, Симхе», – повторял он имя новой вибрации, пронзившей заросшие шрамами уши.

Чтобы могло значить это событие, отозвавшееся неожиданной музыкой в запустевшем в безветрии доме? Сердце его вздрогнуло догадкой, ладони вспотели, и совсем растерявшись, он вышел под холодный дождь омыть лицо прорвавшей небо бурей. Свежие мотивы били по щекам, сплетаясь в оркестровую гармонию, и в этой музыке он видел знакомые лица – всех, кто не слышал, но которые жили в его ветрах постоянными величинами – соприкосновения вдруг раскрывшейся бесконечности. Все. И Ирочка...

Ее теория была основана на гипотетической глухоте детей, абсолютной, подтвержденной диагнозом пустоте. Неподвижность – так Ирочка понимала недостаток слуха. Черная дыра, которую она упорно засеивала семенами сомнений, подрывая корни собственной идеи абсолютности, а значит, и методов лечения. Неужели полная пустота, спрашивала себя Ирина Петровна, вопреки логике надеясь на спасение. Неужели совсем ничего – пугалась она необозримого безмолвия, пытаясь представить неуловимый край слышимости – тусклый, одинокий, бесконечный сон в илистом забытьи. Как если плотно накрыть голову подушкой: лежишь на дне постели под ватно-перьевой толщей тишины, как рыба в иле, зимуешь, молчишь, ждешь треска льда и свежих течений.

Ее сестра не томилась страхом – Ирочка никогда не видела ее несчастной, только растерянной, словно это Ирочка смущала ее хроническим непониманием. В ней не было страдания – Ирина Петровна болела за нее. Она и пошла учиться медицине, чтобы вылечить эти мнимые боли – приступы рыбьей боязни. Она осталась верна своей цели, в одиночестве и сомнениях, пока сестра вышла замуж и воспитывала шумных и необыкновенно музыкальных близняшек, не подозревая о пределах незаполненных пустот. Но в присутствии Молчуна волнение часто пересиливало здравый смысл, и такт ее мысли ломался. Подозрения застревали во рту яичной скорлупой, раня слова острыми гранями – колко, ломко, неубедительно.

Воспитанники перенимали у Ой-дк гибкость жестов, на которую не способны ее пальцы. Во время занятий Ирочка ловила себя на недоумении, стараясь скрыть замешательство от любопытных глаз – их общение вмещало больше смысла, чем она понимала. Детские руки двигались быстро, мысль порхала неуловимо, намеком на дыхание, будто никогда и не гнездилась меж пластичных пальцев. Ирина Петровна терялась, не понимая фокуса. Теоретическое основание содрогалось. Она подвязывала смещавшиеся точки опоры привычными выводами, нитки трещали, грозясь обрушить хрупкую конструкцию на плечи высокого человека – голова его царапает ветхие потолки, и он так мило краснеет в ее присутствии.

– Рядом с ним они всегда будут вспоминать о своей глухоте, – предупреждал Молчун.

– Я знаю, – кивал Ой-дк, укрывая отцу стынущие ноги. Он уже проезжал этот поворот и помнил воровские тычки взглядов – озадаченные, горькие и насмешливые. Не все были холостые. Кожа его задубела, защищая оранжерейные просторы мягких ветров под панцирными чешуйками шрамов.

Отец все слабел, чувствуя приближение снега. Он едва держал уставшую голову, время от времени впадая в мелководный сон. Пробуждения были частыми и короткими, как пунктир затухающего дыхания – он набирал воздух в ситчатые легкие и замирал. Иногда, просыпаясь, он говорил, медленно и долго: о тюрьме, Манечке, звездах и о том, как лучше заготавливать на зиму сено скоту. Что нужно утеплить окна, перекопать сад, старый сарай за домом снести и поставить там обсерваторию с лифтом – прямо к Манечке. Тогда он сможет одной ногой всегда быть здесь и все-таки уже с ней.

– Теперь пришла твоя очередь, – поучал он сына.

– Молчать? – поддерживал Ой-дк редкий разговор.

– Жить, – с упреком корил Молчун за глупость.

И по-стариковски ворчливо добавлял:

– Жениться тебе надо.

Отец искал замену, чтобы его место рядом с сыном оставалось теплым. Ой-дк обещал исправиться. Но с Ирочкой все было не так просто. Ой-дк никогда не мог понять женской многослойности. Их страсти требовали толстого переплета, а у Ой-дк не хватало терпения дочитать до конца. Он видел растерянность Ирины Петровны и не решался нарушить порядок глав ее романа.

Молчун найдет приближенный линзой Эюй!т в покачивающeмся по инерции кресле. Нарядный и спокойный – к Манечке только в чистом. Перед дорогой он переберет отшлифованные годами мысли, измерит чистоту их сплава и пробу поношенной веры и в последний раз попросит, чтобы небо больше не наказывало его детей глухотой.

– Почему люди делают больно? – спросил его тогда Симхе. Погода была ясной, робкой. Ирина Петровна и Мию~ поддерживали надломленную тетку, уводя от могилы. «Скоро и я», – теперь повторяла она, обирая с себя признаки жизни как семена лопуха. Все теперь ей мешало. На проводах Симхе не плакал, но Ой-дк знал следы ранней зрелости и переживал. Он перебрал памятные варианты ответов:

– Они хотят отмщения?

Симхе не согласился, скорее потому, догадался Ой-дк, что еще не изведал всю глубину шершавого слова. Симхе искал новые формулы известным величинам.

– Они ищут Огненную землю, – предложил он, вспомнив, как бродил пальцем по карте мира, когда преподаватель требовал показать острова с замысловатыми именами. Он знает, что такой есть на карте, но не знает, где. Он тыкает указкой наугад в синее пространство между материками, пока не рвется потертая упрямыми учениками ткань. Или как доктор спрашивает серыми губами измученного человека: «Где болит?» Симхе притворяется, что не понимает вопроса, потому что не знает ответа. Жмет плечами и терпеливо принимает рикошет слов: «Где болит?» Твердый, выкрашенный табаком палец больно тыкает под ребра, пока доктор, наконец сдавшись, не разводит безнадежно руками, показывая размер своего замешательства.

– А ты знаешь, где это? – поймал его дядя.

– Нет, – честно признался Симхе.

Только однажды они вернулись к Огненной Земле вместе, часто бывая там поодиночке.

Ирина Петровна обняла голову руками, пальцы сами забарабанили по затылку, подгоняя кровь, будто ее слуху не хватало остроты. Она путала день и ночь, и стороны света. Просыпалась от повторявшегося кошмара, что вместо голоса у нее во рту холодная вода. Ее поливают сахарным раствором из синей лейки, ждут, когда отрастет язык, чтобы срезать под корешок и поставить под колпак пристального внимания. Чувство это преследовало Ирочку и днем, во время процедур с воспитанниками – будто уши залило илом и недальновидный слух ее не достигает высот их восприятия. Она почти готова была обратиться к чудесному действию антидепрессантов, держась лишь за профессиональную гордость.

Ирочка замечала теплые взгляды преподавателей и воспитателей, ласковые заигрывания детей и скрывалась от Молчуна в процедурном кабинете. От лейки она избавилась и просила сторожа не возвращать. Что если она надломится и упадет в его руки, и прижмется, и не будет коварных снов и постыдных прятаний на лестнице? Что если Ирина Петровна, поклонница цитрусовых диет и разноцветных пилюль, не права? И как же можно без клятв, на одном порыве, начать все заново, если поднимется над рябью сомнений ее белый флаг? Нет, не признает Ирочка, что так упорно воздвигала вокруг себя барьер слуха – абсолютная пустота отрицания. Потому что тогда она слишком близко подбиралась к иной стороне, затуманивая сдержанным дыханием прозрачную грань. Потому как если они там, то откуда ей, прикрытой толстым слоем неверия, знать, что они больны? Потому как не тех лечит Ирина Петровна, поклявшись однажды найти средство от собственной глухоты.

Сомнения раскачивали Ирочку как маятник. Она то склонялась к плечу Молчуна, то отдалялась в поисках панацеи от непонимания. И вдруг снова хваталась за руки сторожа, пугаясь немого отражения в стекле. Но все же отклонялась в страхе, слишком близко подступая к краю в бесконечность.

Тетка осталась в машине, жалуясь на одышку, но не утерпела, услышав музыку вальса со школьного двора, и на линейке все теребила веки мокрым платком. Ирочка тоже пришла, встала поодаль, так, чтобы можно было подглядывать из-за толпы, оставаясь не найденной. Он нашел ее сразу.

Линейка была короткой. После громкой речи директора школы, редким родителям показали группу девочек в ярких платьях – они исполнили размашистый танец, изредка попадая в такт музыке. Старшеклассники разыграла пантомиму, посвященную началу учебного года. Детей выстроили парами и провели парадным кругом перед зрителями.

Ой-дк слушал раскатистый марш радости: та та та, та та та... – начинается новый день Симхе. Держа за руку маленькую, похожую на мышку девочку, он крутил оглушенной головой, наступал невпопад ей на ноги. Девочка зло морщилась, останавливалась подтянуть гольфы. Симхе тащил ее за собой или вдруг замирал, сбитый с толку роевым «та та та» вокруг. Собравшихся кучками учеников повели в классы. Симхе затерялся среди букетов и ранцев, но потом вынырнул, помахал своим рукой и исчез в дверном проеме.

«Пойдем», – попросила Мию~. Ой-дк показал ей дверь в класс. Они по очереди подглядывали в замочную щель. Тетка толкалась и ругалась, Мию~ краснела, в любую минуту ожидая быть пойманными. Молчун и бабушка с завистью наблюдали их возню, иногда выдавая что-то вроде «оставьте мальчика в покое». Симхе сидел рядом с той же сердитой девочкой, ровно сложив руки на парте. Рот замер в полуоткрытом удивлении, воробьиный взгляд прыгал с учительницы на плакаты с буквами, с атласа над раковиной на математические примеры развешанных по стенам таблиц.


Симхе прибегал в подсобку сторожа показать очередной рецепт своей музыки – сложные формулировки, списанные из учебника, перекроенные по его вкусу и цвету погоды. «Вот же, вот!» – возбужденно объяснял он новую идею завивания ветра. Ой-дк топтался на пороге необъятного для него замысла, фальшиво улыбаясь, задавая глупые вопросы. Симхе был тверд, как камень, и уходил без капли разочарования, обещая найти простой ответ. Он был молод, и время не пугало его нехожеными расстояниями.

– Ты хочешь их лечить? – догадался Ой-дк, разглядывая карту мира в комнате Симхе.


Он подходил к повороту, за которым начинались тревоги о будущем – если есть будущее за пределами оранжереи. Ой-дк был там и знал, как непросто найти свое место. Он снова боялся, ища взглядом таинственный остров на дне бумажного мира.

– Они болеют? – удивился Симхе.

– Нет, мне не нравится это слово. Они не болеют. Они молчат.

Симхе задумался над соотношением молчания к количеству слов. Молчание как абсолютная величина или как единица отрицательная, обратно пропорциональная словарным формам? Он подозревал, что ответ крылся в районе Огненной Земли, но не мог его вычислить. Не могли и они, потерявшись в навигационной пустоте безмолвия. Или все-таки не ноль? Плывут по карте мира в поисках указательных имен в сторону смысла, в сторону равнобедренного страха. Немствуют, берегут обожженные языки, тычут указкой в равнодушное небо между материками. Заблудившиеся странники, призраки безымянной боли – не поймать ветер в канареечную клетку. Почему лечить, задавался Симхе вопросом, вычерчивая новые формулы. Есть ли хроническое молчание – недостаток ветра, минусовая величина? Неизбывная немощь в мире, запорошенном прописными истинами, как поля его тетрадей черничными символами? Нет слова, нет смысла – нет боли, нет истории. А что же тогда ветер – вздыхал он, уверенный, что Огненная Земля молчит для него точкой на старом атласе. Где-то там, без имени и формы, на пересечении случайных ветров.

Симхе, ветер, ветер... – повторял он. Ой-дк долго бился о пределы боли и познания в поисках бесконечности смысла, свободного от рамок страха, а нашел его в самом начале – в белом пространстве, предваряющем слово. Он учил воспитанников читать ненаписанное. Он дал им инструменты в руки, и они будут играть. Играют. Симфонический концерт маленьких ветров льется на него, расплетает рукава, смывает следы усталости, заполняет тишину до краев. Сад шумит, проснувшись, зарытые секреты лопаются мыльными пузырями, падают яблоки, как вчера, как завтра.

Ой-дк умывался, пил и слушал, забыв, как его зовут. Что имя?.. Временная координата в бескрайности познания. Время, как течение воздуха, извивается непокорными вихрями, свивается струнами нот в гнезда музыки, не различая начал, не признавая концов. Он переступил порог и растворился в знакомой мелодии:

Ой-дк. Всплеск осиного зуда под крышей погреба.

Ой-дк. Полет вишневой косточки в миску.

Ой-дк. Касание влажных губ – в самое сердце.

Та та... Рвутся коконы большекрылых надежд.

Та та... Хруст сломленной в расцвете весны веры.

Та та... Бьются слова в застекленное небо

         ... Хлопают дверцы в комнаты таинств

         ...Звенят натянутые меж пластичных пальцев ветра – симфония струнного оркестра

Та та та...

Как просто

 

 

Послесловие


 

 

Не оборачиваясь и не поддаваясь приступам старой боязни, Ой-дк вверился работе, отражаясь в неожиданных учениках. Даже когда ему справедливо указали, что сторож не может быть глухим, выставив за порог милосердия, он не роптал, а упорно продолжал пасти пытливые беглые ветра на просторах Чаши. Двери дома всегда держали открытыми для воспитанников, пропадавших без вести в поисках своих широт. Они бежали из-под карантина, не согласные носить марлевые повязки, предназначенные защищать от ставшей вдруг заразной глухоты тех, кто панически боялся потерять голос.

Отказавшись лечить чужие страхи, Ирина Петровна одной из первых покинула свой пост, как только интернат превратили в лечебницу. Она без колебаний последовала за Ой-дк и до самого ухода в Эюй!т поддерживала его сердцебиение на постоянной высоте. Когда он ушел, не прощаясь, усталым ясным взглядом в небо, Ирочка, не терпя одиночества, уложила вещи и через несколько недель спокойного ожидания отправилась за мужем – по ту сторону слуха. В доме песни остались вечная, потрескавшаяся, как запеченное яблоко, тетка, Мию~ и сквозняки.

Он ушел тихо, без слов, надеясь на продолжение, позволив племяннику заполнить простор после себя новыми песнями. Ой-дк признался однажды, что пишет роман – краткую историю дома. Для Симхе, имевшего страсть к невыразимым величинам, он определил сочинение как случайное сочетание ветров, без имени и закрытия, рамок и углов. Он никогда не стремился поставить в конце точку, потому что верил, что мысль не кончается словом. В начале начал, делился он, каждая история – это поиск веры, бесконечности в себе. Симхе не мог смириться с недоговоренностью уравнения, и Ой-дк, посмеиваясь, разрешал ему привести тождество к выводу при условии, что полученная  величина останется бесконечной. Племянник воспринимал шутку всерьез.

Симхе никогда не подвергал сомнениям идеи дяди, хоть их единственным основанием были его доверие и хрупкие гнездовья ветров в смородиновых кустах под окнами Ой-дк. Каждый день он выстраивал формулы и доказательства, поднимаясь все ближе к разгадке. Его предположение о том, что физический мир вальсирует на струнах, соединяющих в единое полотно времена, пространства и души, он изложил в диссертации, где описал спонтанное нарушение симметрии полей квантовых частиц с помощью нелинейных уравнений. Ой-дк не признавал симметрию, воспринимая равнобедренную систему как угрозу свободной мысли. Все просто, рассказывал он воспитанникам, все мы ветер, и ветер – дыхание жизни. Ее вибрации таят неиссякаемые музыкальные комбинации, протянутые нотными гармониями от Эюй!т и до обратно. Нелинейность – качество возраста, – повторял он, объясняя свои морщины. Симхе верил ему, верил в возможность послесловия на полях романа Ой-дк. Он искал.

До сих пор ищу.

Я обещал, что никогда не поставлю точку в конце истории. После слов – только тишина, неисследованный океан молчания. Однажды я взялся измерить его, и с тех пор не прекращаю поиски ускользающей величины – моя Огненная земля. Я посвятил жизнь изучению динамики квантовых струн – случайных соприкосновений, как сказал бы Ой-дк. Зачем? Чтобы доказать, что у слуха нет предела, что глухота – это временная остановка сознания, замкнутого в ложную систему с прямыми углами. Чтобы расписаться на полях безмолвных тем самым многоточием и раствориться в случайной гармонии несимметричных ветров. Чтобы наконец-то избавиться от фантома недуга, который мне ошибочно предписывают. Доказать не себе – я слышу, пусть для остальных я глух, как пробка.

Я понимаю, что могу не успеть, но я не тороплюсь. Я не боюсь конца – штиль перед рождением бури. Почти все неизвестные в моем уравнении определились, осталось свести их в одну историю и начертить кривую, на дне которой прячется переменный полюс страха и островных сомнений. Если не Симхе, то кто-нибудь обязательно прочитает, услышит, найдет. Потому что, на самом деле, все просто:

Каждый человек – симфония – одно из соприкосновений в бесконечности.

Каждая душа – дверь дома, где невостребованные мысли стучатся в окна в поисках приюта.

Каждый голос – продолжение роману в доме обреченных – ...

 

2011 – 2012 – 2013

К списку номеров журнала «ВАСИЛИСК» | К содержанию номера