Марина Межиева

Горячее Облако


Это смертельное чувство вины

Жили-были хорошие детки Ванечка да Манечка. Это по-нашему. А если по-немецки - Ханни да Марихен. Учились хорошо. Родителей слушались. Младших не обижали. Старших уважали. Подросли, в университет пошли, на студенческую конференцию поехали, встретились там и полюбили друг друга.

Поженились не сразу, а три года на каникулах друг к другу катались да каждый вечер ровно в девять перезванивались. Да не только почирикать, мол, люблю тебя, мой зайчик, люблю тебя, мой котик, а и поговорить им было о чем. То смысл жизни, бывает, ищут. То права детей обсуждают. То над разницей между интеграцией и ассимиляцией иммигрантов задумаются. То - сколько индивидуальной свободы должно быть в подлинной демократии, а сколько общественных принципов. То со снобами и гопниками разбираются. А то и вовсе роль церкви в политической жизни страны знать хотят. И не то, чтобы поорать да языки почесать, а серьезно так обсуждают. В общем, хорошие ребята. А, главное, взаправду друг друга любили. Бывает, идут, взявшись за руки по улице, - залюбуешься. И некрасивые оба, вроде, а поглядишь на них - и вроде кто тебе подарок новогодний сделал! Правда, волосы у Марихен были хороши. Каштановые с золотинкой, густые, чуть недостающие до плеч, так что, когда налетал ветер, упругие пряди поднимались короной.

Вы о новогодних подарках мечтали? Вот у меня был старенький дед Мороз в детстве с мешком из желтой гофрированой бумаги. Купили его месяца через два после моего рождения. Мама, как я подрастать стала, того старого грязного деда все выбросить хотела, да нового, нарядного, купить. А я все его обратно из помойки вытаскивала и то за ёлку, то на антресоли схороняла. И накануне Нового года непременно ему в мешок записочку пропихивала, на которой мое желание было записано. Я рано писать научилась. Так что, в его мешке мои желания лет с трех накапливались. Не то, чтобы я когда-то верила, что они исполнятся. А так как-то. Просто хотелось положить ему мое желание в мешок - и все.
Выну клочушок ваты, чтобы новая записка поместилась, желание мое в комочек сомну - и в мешок. А клок ваты – сожгу и пепел развею. Потому что неудобно дед-морозовскую вату выбросить. Потом мама деда все-таки изловила и ликвидировала. Так что, теперь никто не знает, какие у меня были новогодние желания. Но вот когда я светленьких да глазастеньких Ханни с Марихен у себя из кухонного окошка во дворе всякий солнечный день видеть стала, то и почувствовала, что один-другой желательный комочек расправился и неожиданным образом исполнился. Не забыл меня, видать, Дедушка. И не вовсе ликвидировался.

Отучились оба. Профессии хорошие получили. Он - детский психиатр, она - детский психотерапевт, который живописью и всяким другим художественным творчеством лечит. Пришло время место искать, где у обоих работа будет и где квартиру снимать недорого.

Выбрали себе красивый и сложный город Берлин, облюбовали квартиру такую, чтобы у Марихен непременно одна своя комната была, у Хании одна своя, а у них обоих общая. Очень они боялись, что от слишком совместного быта их чудесная любовь может разрушиться. Что наступит день, и они перестанут ВСТРЕЧАТЬ друг друга, а буду просто вместе по дому да по гостям шляться. Да и то сказать, ведь со временем и работать вместе собирались. Ни на минуту уже не разлучаться. Так ведь правда -  и “я” утратишь, и “ты” замечать перестанешь. Осторожней с этим надо.

В общем, планировали, радовались. Марихен платье белое шила. Они с Ханни были христианами. Ханни чуть менее религиозным и увязывающим свой календарь по церковному. Марихен же не мыслила нормальной жизни без регулярной исповеди и отпущения грехов. Так что к свадебному обряду они готовились тщательно и торжественно.

А незадолго до свадьбы ехала Марихен на машине через перекресток. Полыхнул в открытое окно ветер. Бросил ей каштановую упругую прядь в угол глаза, и не разглядела Марихен быстрое движение темного силуэта справа. Через секунду раздался человеческий визг, перекрывающий даже дружный визг многих тормозов. Еще несколько секунд по перекрестку скользили и разлетались кубарем, карточным веером, покати-горошком, поваленный на бок мотоцикл, осколки зеркал, багажные сумки и два человеческих тела. Марихен вышла из машины, посмотрела на визжащую с закрытыми глазами женщину на обочине, и, кажется, пошла вперед, к юноше, который лежал ближе к ней. Но дальше она не запомнила. Только женщина на обочине ясно в памяти осталась.

С точки зрения правил дорожного движения Марихен была стопроцентно виновата. Но в Германии за это не обязательно сажают. Поскольку мало смыла в этом видят. А видят его в том, чтобы виноватый расплачивался. За все. За лечение, например. И еще в специальный фонд платил. Это, поверьте мне, очень большие деньги. Такие большие, что в России иной и на пять лет в тюрьму бы за такие сел. А иной и на десять не пожалел бы. Но я не об этом хочу рассказать.

А упоминаю это только для того, чтобы объяснить, почему Марихен каждый день проводила не в камере предварительного заключения, а под окнами реанимации, где лежал тот из двух парней, что ехал без шлема. Это был очень здоровый, спортивный парень. С размозженным черепом и поврежденным осколками мозгом этот 18-летний мальчик продолжал жить.

Ханни уже начал работать на новом месте, молодых врачей принято загружать по самое некуда, и поэтому по будням он приезжал в больницу только поздно вечером, чтобы увезти Марихен домой.

Разговаривали они мало. Не было теперь такой темы, от которой бы Марихен не передергивало и со словами: “Ханни, пойми, я пока не имею больше права об этом говорить!”, она превращалась в соляной столп.

Марихен стала считать, что все, что может доставить ей удовольствие, – книжка ли, шоколадка ли, - это оскорбление Петеру, мальчику, которого она искалечила. В то же время, она не пыталась ни руки на себя наложить, ни как-то изменить течение вещей. В срок, который был указан в ее договоре, она вышла на работу и стала бесшумно и аккуратно ассистировать в большой красивой клинике, изготовляя необходимые предметы терапевтического искусства. Задав Ханни вопрос, не лучше ли им отказаться от заключения брака в связи с ее новым финансовым положением и диагностированной депрессией, и выслушав его горячий ответ, она не стала спорить. И в срок, который был назначен в ЗАГСе, она тихо вышла за Ханни замуж. Она сосредоточенно составляла списки необходимых для нового хозяйства покупок и смету. Никогда не возражала, если Ханни приглашал гостей, и послушно шла с ним в гости, в театр - на все эти раньше, еще до того момента, когда она услышала визг женщины на обочине, запланированные мероприятия. В Германии ведь принято планировать задолго. Тем более - медовый месяц и ситцевый год. Когда Ханни предложил ей пройти психотерапию, она тотчас же согласилась: “Конечно, Ханни, прости меня, пожалуйста. Я давно уже обязана была сама об этом подумать”. И на следующий же день она нашла себе психотерапевта, хотя дело это непростое.

Один раз Марихен по-настоящему оживилась - когда психотерапевт предложила ей пойти к родителям Петера, просто поговорить с ними и, может быть, найти что-то, что она может для них делать. Это были немолодые люди. Петер был поздним и единственным ребенком. Мало ли, какая нужна помощь. Марихен пошла, и они поплакали вместе. Но помощи родителям Петера оказалось не надобно. И Марихен снова замкнулась в себе. Она была приветлива и обходительна. О ее внутренней аскезе и недопустимости удовольствия для себя догадывались только те, кто близко-близко знал ее прежде. Перед ними Марихен чувствовала себя особенно виноватой. Она понимала, что стала обузой для близких. Но оставить ее одну не просила. Это было бы пустым сотрясением воздуха в удовольствие своей гордыне. Ведь и Марихен знала этих людей близко, и ничуть не сомневалась, что никто из них не помыслит оставить друга в беде. Невозможно.

Все не занятое работой, семейными и семейно-светскими обязанностями время Марихен проводила в больничном саду.

Через три месяца Петер умер, так и не приходя в сознание. Марихен с той же регулярностью стала ходить на его могилу. Родители Петера иногда видели ее издалека. И для них было некоторым утешением, что виновная в смерти их сына не забывает Петера. Заметив их, она быстро уходила.

В годовщину свадьбы Ханни стал на нее кричать. Он кричал, что так нельзя. Что Петер мертв, и его не вернешь. Что если бы Петер не был идиотом и надел бы шлем, жива бы сейчас была и его, Хана, жена, которая не жена, а живой труп. Что есть несчастные случаи. Что бы по этому поводу ни говорил закон. Потому что тысячу раз на дню мы делаем что-то неправильно. Потому что мы люди. Марихен смотрела на него, подняв лицо от дневника, и не знала, что ответить. Ханни был, конечно, прав. Но она становилась от этого не менее виноватой.

Ханни позвонил мне тогда в каком-то полубезумном состоянии. Он все повторял в трубку: “Ты понимаешь, как я на нее кричал! Я просто не мог остановиться. Как будто нажимаешь на тормоза, изо всех сил вдавливаешь ноги в педали, но машина все еще летит вперед, и ты знаешь, что она врежется прежде, чем успеет остановиться. И ты только кричишь и смотришь перед собой. Я же муж! Если бы я был настоящим мужем, она бы так не страдала! Я просто плохой муж! Я виноват, что все это не имеет конца”. Это текст он проговаривал снова и снова. Тоже, видимо, “жал на тормоза”, как с Марихен, но не мог остановиться.

Звонок Ханни застал меня на трамвайном мосту. Судя по доносящемуся из трубки шуму, мой друг тоже был где-то на проезжей части. Я устало облокотилась на изъеденные лишайником каменные перила, смотрела на ленивую в этом месте воду Майна, отражающую старейшую в городе церковь с башнями, похожими на кошачьи уши, и под монотонное бормотание в трубке думала о смысле покаяния и о том, что же все-таки такое “облегчение от бремени грехов”. Марихен, наверное, теперь святая. Или вот-вот станет ею.

Я почти заснула под голос Ханни и позванивание-постукивание трамваев, грезя лучистыми отражениями ангелов, голубей и чаек, но в тот момент, когда мобильник уже грозил выскользнуть в реку, разговор внезапно оборвался. Видимо у Ханни кончились на карточке деньги.

Дома сидел почти постоянно о ту пору чем-то недовольный и часто пропускавший школу старший сын. С тех пор как я заболела, многое у нас пошло наперекосяк. В своей тогдашней манере он протопал за мной на кухню и стал что-то мне выговаривать. Это было продолжением нашего предыдущего, а, вернее сказать, бесконечного разговора, в котором он, в общем-то, был прав, и я, в частности, действительно, была виновата. Хотя бы потому, что из нас двоих родитель – это я, а ребенок - это он. Подскочил младший, всегда ужасно нервничавший, когда старший заводился, и, как всегда, попытался начать улаживать, хотя и знал, что бесполезно.

Но сегодня между мной и старшим сыном словно стояла высокая вода. Я разглядывала этого хрупкого, удивительно красивого подростка без ставшей привычной смеси раздражения и острой жалости.

- Ты чего так смотришь? - остановил он свою речь на всем скаку.
- Знаешь, - сказала я, - а ведь, действительно, существует прошлое.
- Что? - удивились мальчишки хором.
- Прошлое. И будущее.
- И много еще у тебя таких открытий? - саркастически поинтересовался старший.
- Еще не знаю. Но ты сейчас не понял меня. Как я не понимала час назад. Прошлое – это не начало настоящего, не первая его часть. Прошлое – это совсем другое. И оно, правда, есть. Совсем прошлое. Действительно прошлое.
- Соответствует грамматике латинского языка, - важно застолбил старший.
- Ага, только “действительное прошлое”  звучит по-дурацки, - хихикнул младший.
- По-дурацки, - согласилась я.

Видимо, в глазах у меня все еще рябила ленивая вода под церковью, и старший сын каждый раз, когда я взглядывала на него, казался покрытым крохотными дрожащими тенями и мерцающими искорками.

- Ну, чего ты смотришь-то так? - подозрительно вскинулся он, и, кажется, все никак не мог найти нить прерванного разговора.
- Да вот думаю, что ровно с этого места нам придется начать все сначала.
- С какого еще начала? - вконец сбился он не столько от моих слов, сколько от моего вида, - Не хочу я с тобой ничего начинать сначала! - на всякий случай напомнил он свою позицию.
- Придется. У нас нет другого выхода.
- Будешь психолога из себя строить? - вставил он любимую шпильку. - На меня не действует. Я эту твою Торри читал!
- Знакомиться нам придется друг с другом, - не унималась я.
- С какой стати?
- А с такой. У меня наступило прошлое.

Он весь напружинился, ожидая подвоха...
А я, разглядывая его сквозь чехарду теней и искр, в первый раз удивилась, сколько времени я потратила на сожаления о прошлом, вместо того, чтобы просто дать ему наступить...

Впрочем, это уже совсем другая история. Я все отвлекаюсь. А хотела досказать про Ханни и Марихен. Они по-прежнему вместе. Как говорит Ханни, так рано открыть свою частную практику им удалось только благодаря невероятной работоспособности, точности и аккуратности Марихен. Она днюет и ночует на работе и выполняет ее за троих. Буквально. И на оплате этих гипотетических троих им удается достаточно сэкономить, чтобы Марихен могла выплачивать государству свой долг за Петера, и еще на расширение практики оставалось. Пациенты ее очень любят, и, хотя главным, соответственно образованию и занимаемой должности, в их рабочем коллективе является он, на самом деле, как считает Ханни, вся клиентура идет, во-первых, к Марихен, а уж его рассматривает как дополнительный персонал.

Общие знакомые ценят Марихен безмерно. У нее для всех есть ценный совет.

“Расстаться с Марихен для меня непредставимо”, - сказал мне Ханни, - “Но ты же понимаешь, я мужчина, и не могу все время быть один! ” Я понимаю. Чего ж тут не понять.

- И я не чувствую себя виноватым! - добавил он зло.

Горячее Облако
Мне было  семь лет.  Операция и ее последствия одним ударом вышибли меня в  мою отдельную жизнь, как в вестернах герой-ковбой одним ударом выбрасывает негероя-ковбоя сквозь столы, стулья и хлопающие двери на пыльную улицу.
Я молчала. Сидела у окна.  Прижимала руки к животу.  Я вообще-то и раньше знала, что там кишки. Но я не знала, что они там на самом деле. И что, если шов разойдется, то они вывалятся наружу. И потом я наконец-то умру, но сначала я буду долго-долго  кричать от боли.
Я по-новому понимала свое тело. Я больше не понимала его.  
А потом у меня появился новый друг - цыпленок. Желтый куриный цыпленок.  И я снова неуверенно стала ходить. Потому что, если я поднималась, держась за спинку стула, дотягивалась до стенки и шла вдоль нее, то он бежал за мной и пищал. И сразу было видно, что он - мой друг.
Он был такой невесомый, как горячее облако.  Так я его и назвала, по-индейски длинно:  мой Друг Горячее Облако. Я брала его в две руки, в пригоршню, подносила к лицу, иногда даже осторожно клала разомкнутые губы на кончик его клювика и нежно-нежно дышала.
Скошенными так, что мама пугалась, глазами, я видела, как Горячее Облако  закрывает глаза, перетряхивает крылышки и блаженно засыпает. Я тоже закрывала глаза и успокаивалась.
В тот же вечер папа и постоянная подружка временного отрезка его жизни - Катя - забрали меня на дачу.    
Катя вставала раньше всех людей. И мой друг Горячее Облако - тоже. Он - с рассветом. И пищал в своей коробке. Коробка у него была огромная. Вниз Катя ставила огромную кастрюлю - я такие большие потом только в школьной столовой видела - с теплой водой,  мерила для верности в ней температуру, сверху и кругом клала одеяла.  До утра цыпленок не мерз.  
Я немножко сыпала проснувшемуся цыпленку  зерен сонной рукой и проваливалась в мой горячечный, все еще медикаментозный, сон.  А Катя переживала, что он пищит, а мне надо спать и выздоравливать. У нее не могло быть своих детей. И ей казалось, что ребенок - это самое хрупкое на свете, и что его надо беречь и лелеять, говорить ему только все самое умное и доброе, объяснять каждую травку, и ни за какие калачи не говорить "я занята".
На рассвете она осторожно вынимала Горячее Облако из коробки и уносила с собой вниз. Где писала докторскую, готовила сложные завтраки,  сервировала каждый раз, как в книжке "О вкусной и здоровой пище", стол и красиво-прекрасиво причесывала свои черные блестящие волосы, и, наконец, тихонько подсаживала цыпленка мне в коробку, и, разбудив, поджидала нас с папой к завтраку, блестя глазами и обдергивая платье на поясе.
Цыпленок привык подбегать к ней.
Я помню это, как в замедленной съемке.  Катя зацепилась за порожек.  Она ведь еще по утрам бегала за свежим молоком.   А там иногда надо было ждать. И она запыхалась. Ее глаза смотрели на птенца. Руки дико метелили кругом, ища опоры.  Бидон с молоком упал и выплеснул дымящийся белый язык  до самых папиных кед.  Коротенькая тюлевая занавеска с  треском оборвалась. Папина пепельница грохнулась с узенького подоконничка, предварительно оттолкнув Катину руку от него.  А Горячее Облако просто стоял и смотрел на Катю одним глазом, наклонив на бок головку.
Потом он лежал и пищал.  Его кишки пестрым перламутром  выдавились через задний проход.

Катя смотрела то на меня, то на цыпленка, не вынимая толстых, как камни в ее колье (она так красиво одевалась утром!),  осколков  большой хрустальной пепельницы из коленок.  Наверное, ей тоже казалось, что, если я  закричу, то  у меня все-таки разойдется этот проклятый шов.


К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера