Михаил Юдовский

Каждая роща священна. Стихи

***

 

В каком-то тысячелетии – я не припомню в каком,

когда этот мир был голым и шествовал босиком

по диким высоким травам, по солнечному песку,

любовь принимая за голод и жаждой сочтя тоску –

тоску по чему-то большему, нежели был он сам,

земле поклоняясь трепетно и преданно небесам,

и строил зелёные храмы из шелестящих лесов,

связуя в одну молитву множество голосов,

когда в поднебесье радуга семью лугами цвела,

и по коре сосновой медом текла смола,

и в сотах пчелиных плавали золото и янтарь,

и лунный фонарщик в сумерках свой зажигал фонарь,

 

тогда я проснулся, кажется, тогда я глаза открыл,

почувствовав прикосновение тяжелых совиных крыл.

И виделось небо звёздное, и слышались голоса.

И чьи-то глаза пронзительно смотрели в мои глаза.

 

 

***

 

Зелень глубин всплывает песчаной мелью.

Воды топорщатся, сети полны улова.

Воздух пропитан солнцем, как карамелью –

губы слипаются, если промолвишь слово.

 

Выскользнув в небо, падает рыба оземь.

Солнце рисует на чешуе руны.

Я не пойму – вроде должна осень

тонкими пальцами рвать на дожде струны.

 

Рыжий багет, зелень, бутылка кьянти,

над головой сонно плывут души.

Ты шевелишь губами, сказав «отстаньте»

мыслям внутри и голосам снаружи.

 

Строен камыш, мелкий песок светел,

на поцелуй ловят стрекоз жабы.

Лишь иногда мир покачнёт ветер –

видимо, Бог в небе раздул жабры.

 

 

***

 

На переломе суток

царственно, как елей,

тёмно-вишнёвый сумрак

капает из щелей.

 

Тонким наплывом пятен,

списком чужих имён

буду с тобой закатен,

словно конец времён.

 

До синевы обрита,

в небе луна сгорит.

Тихо плыви, Таврида,

стаей ночных ставрид.

 

Вынырну из расселин,

выползу на порог –

твой светоносный эллин,

твой иудейский бог.

 

Волны твои и скалы

переберу в горсти

и прошепчу устало

сдавленное «прости».

 

 

***

 

Я с одной стороны, ты с другой стороны.

Выпирающий угол кирпичной стены,

задевая края невысоких небес,

на крошащемся воздухе сделал надрез.

 

Ты с одной стороны, я с другой стороны.

Это страшно и странно – быть старше страны,

породившей тебя, отпустившей тебя,

то ли дверцей скрипя, то ли сердце скрепя.

 

Наши стороны врозь, словно стаи ворон –

я с одной, ты с другой, только нету сторон.

И почудится мне, повидавшему свет,

что тебя уже нет и меня уже нет.

 

Я по краю иду босиком, босяком,

то с зажжённой свечой, то с ночным светляком.

И случайной молитвой смутив тишину,

я тобой помянусь. И тебя помяну.

 

 

***

 

Мера воздастся за меру и мена за мену,

жатва воздастся за жатву и битва за битву.

Если прислушаться – каждая роща священна.

Каждое слово и даже беззвучье – молитва.

 

Я прихожу в этот солнечный храм как язычник,

я растекаюсь янтарно по стенам и сводам,

голосом крови, солёным, багровым и зычным,

сердце озвучивший горним и дольним породам.

 

Тьму прожигая светящимся оком окурка,

татуирован зелёными иглами хвои,

странствую капищем рощ, полубог-полуурка,

в поисках древнего смысла и девственной Хлои.

 

И прорицаньям с божественной слепостью веря,

скалясь ответно небесных созвездий гримасам,

я открываю в себе первобытного зверя

и вдохновенно кормлю его собственным мясом.

 

 

***

 

Я видел сны – причудливые сны.

Негаданны, непрошенны, нелюбы,

они наружу лезли, словно зубы

из розовой младенческой десны,

 

и бредили, и мучили меня,

и лиственно шуршала простыня,

как будто под ветрами осыпаясь.

И сны мои, густея, как белок,

жевали одеяла уголок,

изнемогая, но не просыпаясь.

 

Молилась ночь, не раскрывая рта,

и забродившей массой темнота

в бочонке спальни, как вино, крепчала.

И только отдалённая стена,

оскалившись отверстием окна,

беззвучно и отчаянно кричала.

 

И отзывался цокот каблуков

на медленно светлеющей брусчатке,

и утро из-под тёплых облаков

высовывало розовые пятки.

 

 

***

 

Запах прелости и прелести.

Старый клён Иван Иваныч

листья, как вставные челюсти,

оставляет в луже на ночь.

 

И глазами високосными

созерцает небо в звёздах,

обнажившимися деснами

пережёвывая воздух.

 

 

***

 

Я высился фабричною трубой,

из вечной мерзлоты вылазил бивнем,

когда серело небо над тобой,

с утра опохмелившееся ливнем.

 

И чувствуя на сердце листопад,

я становился влажен, гол и чёрен,

разбрасывая камни невпопад

и отделяя плевелы от зёрен.

 

Разламывались искры о кремень,

чадили войны, пастыри кадили –

от красного асфальта Теньаньмэнь

до тихого кафе на Пикадилли.

 

И подступала чуждая тоска,

и расползалась родственная смута –

как будто я от сердца до виска,

забыв себя, принадлежал кому-то.

 

 

***

 

…а мир состоял из сотен

подъездов и подворотен

(в которые я был вхож)

и, взбалмашно авантюрен,

распахивал двери тюрем,

дворцов и масонских лож,

 

меня приглашая внутрь,

где розовый перламутр

на стенах слоями рос,

стояли колонны строго,

и спиртом единорога

морочил единорос.

 

Сочтя на пути ступеньки,

со звоном катились деньги

по ломким хребтам держав,

и хмурый с похмелья сумрак

монеты бросал в подсумок,

с патронами их смешав.

 

Не выпив с утра ни грамма,

юродивый спал у храма,

ресницами шевеля.

И было темно и сыро.

И Бог отдыхал от мира –

как вахтенный от руля.

 

 

***

 

Вечерний город глотает коктейль неона,

играет мышцами улиц, строений глыбы

взвалив на плечи. Я странствую, как Иона,

по чреву этой огромной кирпичной рыбы.

 

Густеет небо в почти незаметных звёздах,

латунный месяц до боли в глазах надраен.

Вдыхает тело холодный осенний воздух,

раздвинув жабры глухих городских окраин.

 

Зима уже близко. Пока мы не околели

внутри этой туши – без света, тепла и Бога –

я для тебя сыграю на укулеле

и приготовлю пару стаканов грога.

 

Выпей немного, зубами стуча о грани.

Мир здесь, конечно, тёмен и углекисел,

но погоди – я выращу куст герани

из алфавита и умноженья чисел.

 

Зыбкое время вербует секунды в челядь,

сонно зевает, смотрит тоскливо в лужу.

Кажется, рыба скоро раздвинет челюсть

и апатично выплюнет нас наружу.

 

Там – те же осени, те же, наверно, зимы.

Только мгновения тянутся там веками

и проплывают, как древние рыбы, мимо,

чуть шевеля тяжёлыми плавниками.

 

 

***

 

Темнеет так, что даже шторму

непоздорову. Чаек рать

клюет кoрму, грустит по корму

и улетает умирать.

Вечерний свет, чернильно-синий,

течёт по кромке ватерлиний,

плывёт кругами по воде

и ощущает отторженье.

Дробясь на части, отраженье

звезды потворствует звезде.

Залив ворочается хмуро

у побережья взаперти,

втянув ноздрёй через купюру

дорожку Млечного Пути.

Простор зевает пустотою,

перекрестив зиянье рта

за той последнею чертою,

где нет, похоже, ни черта.

Ты подбираешься к порогу,

приблизив дальний огонёк,

как одинокий ближе к Богу –

который так же одинок.

 

 

***

 

Когда мой дом покинет человек,

страдая от осеннего похмелья,

когда щетину тридевятьземелья

покроет пеной бритвенною снег

 

и чётко отпечатает следы

покинувшего дом мой человека,

и жизнь перетечёт из века в веко

чахоточным мерцанием слюды,

 

тогда в почти кромешной темноте

взорвётся время, прожитое даром,

и чайник, задыхающийся паром,

меланхолично свистнет на плите,

 

и выскользнет из пальцев оберег,

смутив миры и потревожив войны.

И станет в доме пусто и спокойно –

когда мой дом покинет человек.

 

И собственные сущности дробя

в хмельном угаре самоотторженья,

я мельком посмотрю на отраженье

и не увижу самого себя.

 

Я стерегу последний мой редут,

прошелестев рукой по всем октавам.

И сумерки мохнатым волкодавом

мне на колени голову кладут.

 

 

К списку номеров журнала «ЮЖНОЕ СИЯНИЕ» | К содержанию номера