Леонид Зац

Годы оттепели. Отрывки из книги «Поздний дебют»

В России со времён горбачёвской «перестройки» целое поколение называют шестидесятниками. Вокруг этих людей пытались создать некий романтический ореол, представить их как своеобразный эталон нравственности, гражданского мужества, но этот фетиш, надо отдать должное, оказался не слишком живучим.

Какой же смысл вкладывался в это понятие, и почему именно шестидесятники, а не, скажем, семидесятники?

Дело вот в чём. В шестидесятые годы в активную общественную жизнь вошло поколение, воспитанное, а вернее сказать, вдохновлённое идеями XX съезда партии, положившего начало разоблачению сталинизма. Одержимый манией возведения себя на все пьедесталы Андрей Вознесенский уже тогда назвал своё поколение детьми XX съезда.  

Этот съезд состоялся в феврале 1956 года. На нём Н.С. Хрущёв прочитал свой знаменитый и по тем временам абсолютно сенсацион-ный «закрытый доклад», в котором впервые с высокой трибуны прозвучало словосочетание «культ личности», впервые официально была дана оценка преступлениям Сталина, осуждён сталинизм как явление. Во все первичные парторганизации, которые были на каждом предприятии, в каждом учебном заведении, в каждом производствен-ном, в том числе творческом, коллективе, разослали так называемое закрытое письмо ЦК КПСС, повторяющее основные положения доклада Хрущёва. В «Правде» была опубликована редакционная статья «Почему культ личности чужд духу марксизма-ленинизма», носившая, впрочем, скорее теоретический характер.

И.Г. Эренбург назвал это время словом «оттепель», вошедшим на многие десятилетия в политический лексикон.

О XIX веке говорят, что он начался в 1789 году Великой французской революцией и окончился в 1914 году I мировой войной. По аналогии я бы сказал: то, что в России называют шестидесятыми годами, началось в 1956 году XX съездом партии и окончилось в 1968-м вводом танков в Прагу и выходом восьми – всего восьми! – правозащитников на Красную площадь.

Во время работы XX съезда я учился в восьмом классе, мне было четырнадцать лет. Разговоры на острые политические темы для меня были окружены определённым романтическим флёром, но, с другой стороны, вполне вписывались в пёстрый букет новых впечатлений, которые я получал буквально каждый день в больших дозах. Говоря иными словами, я всё это воспринимал как нечто естественное, потому что другого, по большому счёту и по счастью, тогда не знал.

 

 

В астрономии есть понятие «парад планет». Этим красивым терми-ном обозначают явление, состоящее в том, что планеты в своём движе-нии на какой-то непродолжительный период как бы выстраиваются в одну прямую линию.

Летом 1956 года у нас тоже образовался своеобразный парад пла-нет, а заключался он в том, что многие мои друзья и я оказались на да-чах под Москвой по одному (северному) направлению железной дороги. Мои родители, как всегда, снимали дачу в Клязьме. Паша жил на даче в Абрамцево. В один из первых дней он на велосипеде заехал за мной, и мы поехали к нему.

Абрамцево – одно из красивейших мест  Подмосковья, я бы сказал, подмосковная мини-Швейцария. С 1843 года там было имение Аксако-вых, которое в 1870 году перешло к известнейшему российскому меценату С.И. Мамонтову, благодаря чему это место превратилось в своеобразный русский Барбизон, Мекку художников, писателей, артис-тов. В разные времена там гостили у Аксакова Н.В. Гоголь, И.С. Тургенев, М.С. Щепкин. Позже, при Мамонтове, там жили и работали В.М. Васнецов, И.Е. Репин, В.А. Серов, М.А. Врубель, К.А. Коровин, М.В. Нестеров. Поразительно, но в советское время усадьбу удалось сохранить, более того, в ней даже открылся музей. Неподалёку от музея был дачный посёлок Академии наук, где Пашин отец, академик Николай Николаевич Боголюбов, много лет арендовал прекрасную огромную дачу, представлявшую собой искусно облагороженный участок леса с большим двухэтажным домом.

У меня от пребывания в Абрамцеве осталось три ярких впечатле-ния. Первое связано с размерами участка. Как-то выдался тёплый, но дождливый день. Мы с Пашей, проснувшись довольно рано, взяли по ведру и через некоторое время наполнили их грибами, не выходя с участка. Второе впечатление связано с Николаем Николаевичем. Он работал круглые сутки. Казалось, что он даже не ложился спать. Лишь изредка он выходил из кабинета перекусить и переброситься несколь-кими фразами с домашними. В то время он занимался разработкой теории сверхтекучести, за создание которой впоследствии получил Ленинскую премию. А вот третье впечатление, пожалуй, комическое. И связано оно, я бы сказал, с социальной психологией советского человека, советского руководителя любого уровня.

В центре дачного посёлка был небольшой, но тщательно ухожен-ный сквер, в котором стояли друг против друга две трёхметровые статуи Ленина и Сталина. Каждый год в начале сезона их подновляли, красили. Моему же взору предстало зрелище совершенно изумитель-ное: свежевыкрашенный Ленин и некрашеный, обшарпанный Сталин.

Представляю себе муки местного начальства. С одной стороны, только что прошёл XX съезд, и кампания по разоблачению культа личности набирала обороты. С другой, – команды убрать статую Сталина, очевидно, не поступало. В результате буриданов осёл вынужден был родить соломоново решение. А уж каким оно получи-лось – каков «Соломон», таково и решение. Правда, справедливости ради, надо сказать, это сейчас легко иронизировать, а в то время...

Анекдот 1956 года.

Хрущёв прочитал свой «закрытый доклад» на XX съезде. Все под глубоким впечатлением от услышанного. Докладчику передают из зала записку без подписи такого содержания: «Где же вы были раньше, почему молчали?» Хрущёв читает записку вслух и, обраща-ясь к залу, просит встать её автора. Никто не встаёт. Он повто-ряет просьбу. Результат тот же. Тогда Никита Сергеевич, глядя в зал, говорит:

 – Теперь вам понятно, где мы были раньше?

 

 

В 1958-ом году в Москве, в самом её центре, поставили памятник В.В. Маяковскому. Эта площадь когда-то называлась Триумфальной, в советские времена – площадью Маяковского. Сейчас ей вернули преж-нее название, но, по-моему, её никто так не называет. Для нескольких поколений москвичей она  остаётся площадью Маяковского.

Установка этого памятника пришлась на время хрущёвской «оттепели», которое, помимо прочего, характеризовалось всплеском интереса к поэзии. Как-то сама собой возникла традиция вечерами в выходные дни собираться у памятника, читать стихи. Очевидно, влас-тям это было не по вкусу, хотя, с другой стороны, трудно себе предста-вить, как такое могло происходить без их хотя бы молчаливого попустительства. Собирались сотни людей, а если приезжал кто-нибудь из известных поэтов, например, Евтушенко, – то и тысячи. Разумеется, не обходилось без разного рода провокаций. Как-то Володя Штейн рас-сказал мне, что там раздавали листовки, содержавшие вопрос и ответ на него. Вопрос был такой: в случае изменения государственного строя на демократический, кого бы вы хотели видеть президентом страны? И ответ: Эренбурга. Писатель начал тогда печатать в журнале «Новый мир» свои сверхсенсационные по тем временам мемуары «Люди, годы, жизнь», и его популярность была чрезвычайно высока. Я бывал на этих сборищах редко, точнее – всего несколько раз. Что-то мне в них не нравилось, какая-то вульгарность, множество случайных, а порой и просто подозрительных личностей.

Однажды я договорился встретиться с кем-то у памятника, совер-шенно забыв о том, что там происходит. Дело было зимой, мороз – градусов 15. Вокруг стояли сугробы, немного мело. Народу было человек сто. Моё внимание привлёк очередной выступающий. Это был студент нашего факультета, некто М., омерзительный субъект, само-влюблённый, малограмотный болван откровенно стукаческого типа. Он был явно не вполне трезв и читал стихотворение, которое начиналось и оканчивалось одной и той же строкой: «Человек – дегенерат».

Обстановка была такая, что, как только очередной «гений» кончал читать, его тут же оттеснял следующий. Когда М. «свергли с пьедеста-ла», он оказался поблизости от меня, и я смог наблюдать дальнейшее. Он стоял в компании своих приятелей ублюдочного вида и что-то гром-ко говорил, отчаянно жестикулируя. К нему подошёл невзрачный по-жилой человек маленького роста в зимнем пальтишке и шапке-папахе. Такие шапки называли пирожками. Обратившись к М., он спросил:

 – Молодой человек, это вы сейчас читали?

Смерив его презрительным взглядом и приняв картинную позу, М. ответил с вызовом:

– Я!

– Я вижу, вы собираетесь читать ещё? – спросил человек.

– Да, собираюсь. И буду!

– И опять что-нибудь дегенеративное?

Явно остолбенев от последней реплики, М., тем не менее, тут же пришёл в себя и рявкнул своим дружкам:

– Убрать его!

Те подскочили к незнакомцу, приподняли его и, несмотря на возраст, бросили в ближайший сугроб. Пирожок упал с его головы, и я, наконец, узнал лицо, которое с самого начала мне показалось знакомым. Это был Михаил Аркадьевич Светлов, известный совет-ский поэт, остроумнейший, обаятельнейший человек.

 

 

     Когда-то, в самом начале 60-х годов, я написал такое стихотворение.

 

И вдруг однажды ты поймёшь,

что это родина твоя.

Равнина, белая от снега,

и тень от ёлки, и мерцанье льдинок-звёзд

в морозном небе,

и речка Северянка подо льдом,

и лыжный след.               

И, если всё изменится вокруг

(а нам ли привыкать к изменам?

хоть не все они заметны,

но всегда подстерегают нас

и рубят нас под корень.

Но мы, как дерево, с иной весной

даём иную поросль,

а их, порой, боясь признанья,

зовём динамикой существованья),

то не изменит лишь одно.

Знай, это родина твоя,

равнина, белая от снега,

и тень от ёлки, и мерцанье льдинок-звёзд

в морозном небе,

и речка Северянка подо льдом.

 

А лыжный след – ты сам его оставишь,

когда в лесу ночном, морозном встанешь,

когда почувствуешь, что это всё родное,

и вдруг поймёшь, что это родина твоя.

 

Сейчас мне кажется, что в нём хорошо отразился тот самый дух 60-х годов, когда уже можно было так писать, так говорить, но при этом чувствовать себя как бы идущим по тонкому льду. В любой момент может случиться всё что угодно. Люди постарше, успевшие вступить в жизнь в сталинские времена, в основном, помалкивали. Молодым, успевшим узнать лишь кое-что, казалось, что это не просто оттепель, а стремительный поток, которому предстоит вернуть жизнь в её естественное русло. Хотелось быть патриотом, верить, что ты своей родине не пасынок.

И вдруг как удар по голове.

…В начале 60-х годов кинорежиссёр Марлен Хуциев снимал фильм «Застава Ильича». В этом фильме должны были быть сцены, снятые на литературном вечере в Политехническом музее. Тогда эти вечера пользовались колоссальной популярностью. Специально для съёмок было организовано четыре вечера, которые проходили при переполненном зале и заканчивались далеко за полночь. При этом на ведущиеся съёмки никто не обращал внимания.

Я был на всех четырёх вечерах. Проходили они так. На эстраде за длинным столом с минеральной водой и горами бутербродов сидели са-мые популярные в то время поэты: Евтушенко, Вознесенский, Окуджава, Ахмадулина. Бывали также Роберт Рождественский, Григорий Поженян, кто-то ещё, кого уже не помню.

Обстановка была самая непринуждённая. Поэты по очереди читали свои стихи. Любой человек из зала мог выйти и вступить с ними в дискуссию. В зале не было ни одного равнодушного, хотя бы потому, что попасть на эти вечера было совсем непросто. У входа в музей  задолго до начала собирались в большом количестве желающие попасть, но не имеющие приглашений. Поддерживать порядок с трудом удавалось только конной милиции.

На этих вечерах Евтушенко прочитал только что написанное стихотворение «Наследники Сталина», а также недавно написанный «Бабий Яр», который к тому времени успел вызвать накат очередной антисемитской волны. Но тогда уже можно было публиковать такое:

 

 Я всем антисемитам, как еврей,

 И потому – я настоящий русский.

 

В зале царило не просто приподнятое настроение, я бы сказал, что собравшиеся в нём люди, в основном, молодые и очень молодые, были переполнены романтическим оптимизмом, радостью, гордостью за свою пробуждающуюся от тяжёлого, нездорового сна страну, в конце концов, за себя, таких умных, таких смелых и уже знающих, как надо...

И вдруг встал Евтушенко. Извинившись, он перебил очередного выступавшего, подошёл к микрофону и сказал: «Я просто должен прочитать эту записку». Записки из зала шли практически непрерывно, но здесь было явно что-то экстраординарное.

Заметно волнуясь, Евтушенко расправил листок бумаги, который держал в руках, и прочитал следующее (привожу по памяти): «Уважаемые друзья, к сожалению, лимит времени не позволяет нам остаться до конца вечера, но мы не можем не сказать о том впечатле-нии, которое он на нас произвёл. А впечатление такое, как будто мы сидим в запертой, душной комнате с занавешенными окнами и затхлым воздухом, и вдруг нам дали стакан свежей, чистой, прохладной воды. Зигмунд, Ганзелка».

Мгновение зал оцепенело безмолвствовал, а затем взорвался шква-лом аплодисментов, выкриками, ликованием, доходившим до иссту-плённого неистовства... Чтобы была понятна реакция зала, я должен объяснить, кто такие Зигмунд и Ганзелка. Это два чеха. Один из них врач, а второй инженер. Оба обладали страстью к путешествиям и явными способностями к журналистике. Крупнейшее чехословацкое предприятие «Татра», выпускавшее большегрузные автомобили, спон-сировало их кругосветное автопутешествие, результатом которого явились, с одной стороны, реклама «Татры», а с другой – ряд замеча-тельных, богато иллюстрированных фотографиями книг. К тому време-ни пять или шесть из этих книг было издано на русском языке, но достать их было практически невозможно, они мгновенно преврати-лись в раритеты. У меня была одна: «По Кордильерам».

Популярность этих людей среди определённой части населения СССР тогда была очень высока. В то время, о котором я сейчас говорю, они начали своё путешествие по Советскому Союзу, которое впрочем, доехав до Сибири, прервали, заявив, что такого кошмара, такой отста-лости и такого беспорядка не видели даже в Африке. Впоследствии один из них стал видным деятелем «Пражской весны».

Реакция и без того наэлектризованного зала объяснялась востор-женным отношением к авторам записки и, может быть, ещё тем, что вот только что каждый находился в одном помещении с этими супериз-вестными людьми. Но... «запертая, душная комната с занавешенными окнами и затхлым воздухом» – о стране, которая нам казалась обновлённой, своей, в которой развивалась мощная, передовая наука, в которой, наконец, были такие вечера...

…В начале 70-х годов уезжал мой родственник Зорик. Я не знал об этом до последнего момента. Он рассказал мне о своём решении, только когда приехал в Москву получать визу. Это известие меня ошеломило. Конечно, я знал тогда, что многие уезжают, но воспри-нимал это, скорее, как экзотику, как нечто бесконечно далёкое от меня и уж, во всяком случае, не актуальное. И вдруг Зорик.

Помню, в комнате, где мы с ним разговаривали, тихо работал телевизор, передавали выступление Брежнева на сессии Верховного Совета. В ходе разговора Зорик бросил взгляд на экран и, не изменяя интонации, спросил меня:

– Неужели ты не чувствуешь, как от этого несёт мертвечиной?

Этот вопрос глубоко запал в мою память, но опять-таки без практических последствий. В последующие годы я иногда – чисто теоретически – задумывался, а не могли бы мы уехать, и всегда приходил к отрицательному ответу. Во-первых, я бы никогда не мог оставить родителей, какие бы с ними ни были отношения, особенно когда после смерти папы в 1975 году мама осталась одна и была совершенно беспомощна. А брать её с собой в неизвестность было равносильно возведению в степень всех связанных с этим шагом сложностей. Во-вторых, я не мог поставить под сомнение возможность получения детьми образования, особенно, когда у сына обнаружился музыкальный талант, и он поступил в ЦМШ (Центральная музыкальная школа при Московской консерватории). Последняя из главных причин – это та, что жизнь, хотя и не была лёгкой, но и невыносимой её назвать тоже было нельзя, особенно если принять во внимание, что сравнивать, по большому счёту, было не с чем. Пресловутый «железный занавес» – понятие хотя и образное, но отнюдь не эфемерное.

Всё изменилось, когда советская власть или, как её называли в диссиденствующих кругах, Софья Власьевна стала агонизировать. Видимое начало этого процесса пришлось на вторую половину 80-х годов, на время так называемой Горбачёвской перестройки (но, если продолжать пользоваться медицинскими терминами, то, пожалуй, стоит заметить, что инфицирована она была уже в самый момент рождения: 25 октября 1917 года). Далее – недоброй памяти «Беловежские соглашения», положившие конец Советскому Союзу и считающиеся исходной точкой становления «демократической» России.

Уинстон Черчилль, один из авторитетнейших политиков ХХ столе-тия, сказал как-то, что, вообще-то говоря, демократия – это порядочное дерьмо, но, к сожалению, ничего лучшего человечество не придумало.

С конца 50-х и примерно до середины 80-х годов большой популярностью пользовалась серия анекдотов, объединённых общим названием «Вопросы Армянскому радио». Вот один из них. Армянское радио спросили, правда ли, что коммунизм придумали учёные. Армянс-кое радио ответило: «Думаем, что нет, потому что учёные сначала испытали бы его на собаках».

«Демократия» в посткоммунистической России явила одну из сво-их самых отвратительных гримас, граничащую с мимикрией. Вместо уважения к закону – хотя бы в советском варианте – полное беззаконие, вседозволенность вчерашней партноменклатуры, мгновенно оседлав-шей и изнасиловавшей то, что казалось демократическим движением, не поддающиеся осмыслению по своим масштабам воровство и корруп-ция, когда крадут не машину или корову, а, например, целую отрасль народного хозяйства. Полный хаос и развал в экономике, разложение армии, практическая неуправляемость других, так называемых силовых структур.

Когда-то, размышляя о последствиях Октябрьской революции, русский поэт Максимилиан Волошин писал: «В нормальном государст-ве вне закона находятся два класса: уголовный и правящий. Во время революций они меняются местами, в чём, по существу, нет разницы. Но каждый дорвавшийся до власти сознаёт себя державной осью государ-ства и злоупотребляет правом грабежа, насилий, пропаганды и расстрела».

И как же в такой стране и при таких условиях не расцвести махровому антисемитизму? При этом как парадокс выглядит присутст-вие заметного числа евреев в верхних эшелонах власти, а также среди так называемых олигархов, тех, кто сумел наворовать больше всех и за несколько лет сделал миллиарды.

Один из крупнейших русских философов ХХ века, изгнанный из страны большевиками по инициативе Ленина, Николай Бердяев вспо-минал, как в начале НЭПа он разговорился с пожилым, преуспеваю-щим евреем. Тот ему доверительно признался, что собирается уезжать из России. Когда Бердяев удивился, отчего же, ведь дела идут совсем неплохо и перспективы вроде бы благоприятные, то услышал в ответ:

– Понимаете, ирония судьбы состоит в том, что вам не придётся отвечать за то, что Ленин был русским, а мне наверняка придётся отвечать за то, что Троцкий был евреем.

…С середины 80-х годов в Москве, а затем и в других городах заявила о себе «Память», откровенно черносотенная, направленно анти-семитская организация, взлелеянная в недрах ЦК КПСС. Одной из первых акций будущего «демократического» президента России, а тогда – первого секретаря Московского горкома партии, фактического хозяина Москвы, Б.Н. Ельцина стала аудиенция, данная главарю этой шайки Д.Д. Васильеву. На многотысячных и многочисленных в ту пору демонстрациях демократических сил можно было увидеть транспаран-ты с таким, например, текстом «Лучше склероз, чем такая "Память"». Остроумно, конечно...

…Время шло. Мой сын оканчивал консерваторию. Сложилась двусмысленная ситуация в его отношениях с военкоматом. С одной стороны, по состоянию здоровья он не подлежал призыву, а с другой – с выдачей официального документа всё тянули и тянули.

Должен сказать, что для него служба в «доблестных Российских вооружённых силах» была связана с перспективой не только утраты профессии, но и потери здоровья, а, возможно, и жизни.

В результате события приняли следующий оборот. 23 мая 1994 года он играл последний выпускной экзамен. В Московской консер-ватории существует традиция, согласно которой каждый год весной в Большом зале устраивают концерт лучших выпускников. В том году выпуск был юбилейный, 125-й. Концерт был назначен на 30 мая. Сын должен был на нём играть. Но 25 мая он уже играл концерт в Милане. Я, как мог, торопил его с отъездом, потому что были случаи, когда ребят забирали на следующий день после окончания консерватории.

Помимо армии (а этот вопрос, в конце концов, решился) были и другие причины, заставлявшие меня торопить его. И одна из них связана с чрезвычайно криминогенной обстановкой в Москве в те годы. Особенно высокой степени опасности подвергались на улицах, даже в центре города, молодые люди, хотя бы отдалённо напоминающие кав-казцев или евреев. При этом было совершенно неочевидно, кого следу-ет больше опасаться: уличных бандитов или милиции. Более того, если с первыми, по крайней мере, иногда бывало можно как-то догово-риться, то столкновение со вторыми в большинстве случаев было чревато получением травм и увечий. А специфика профессии музыкан-та связана с передвижениями в позднее время суток. Сейчас я не могу даже описать, что переживали мы с женой каждый вечер, пока сын не возвращался домой.

Вот типичная история того времени. В центре Москвы, на Тверс-ком бульваре автоинспектор остановил машину. По правилам, в таких случаях инспектор должен сам подойти к автомобилю. Водитель, не выходя из машины, ждал. На грубый окрик подошедшего инспектора он заметил, что можно было бы быть и повежливее, тем более что он ничего не нарушал. Разъярённый инспектор «объяснил» водителю, что он жидовская морда, выволок из автомобиля, частично изодрав на нём одежду, надел наручники и доставил в отделение милиции, где тот провёл некоторое время. Эта история имела, правда, не совсем типичное окончание. Она получила огласку, попала в газеты. Дело в том, что «жидовской мордой» оказался профессор музыки из Канады Юлиан Милкис, зять Леонида Борисовича Когана.  

В общем, к середине 90-х годов сложилась такая обстановка. Инс-титуты, в которых работали мы с женой, как и подавляющее число научно-исследовательских и проектных институтов в стране, практи-чески развалились. Правда, все мы нашли более или менее приличную работу, но никто не мог сказать, надолго ли. Сын, который жил в Италии, бывая в Москве наездами, всё острее и острее нуждался в  европейском гражданстве. Общая обстановка в стране становилась всё невыносимее. Угроза путча по фашистскому образцу представлялась вполне реальной. Это было время,  когда в Москве – Москве! – со дня на день ожидались еврейские погромы. Вот характерный заголовок статьи, посвящённой положению евреев, опубликованной в одной из популярных в то время газет: «Нас выдавливают отсюда, как пасту из тюбика».

Да, такой страной можно гордиться…

В какой-то момент жена сказала мне:

 – Я больше не могу здесь жить. – На глазах у неё были слёзы.

 

...И вот я сижу в читальном зале библиотеки Боннского универ-ситета. Здесь удивительно приятная обстановка. Я облюбовал столик у окна. Точнее, это даже не окно, а сплошь застеклённая стена. За стек-лом открывается вид, чем-то напоминающий вид из окон патентной библиотеки в Москве. Только вместо Москвы-реки – Рейн, вместо Саввинской набережной, Новодевичьего монастыря и Лужников – Бойль, в недавнем прошлом город, а ныне район Бонна, справа вместо Ленинских гор – холмы Siebengebirge, а вместо здания Московского университета – бетонная, поставленная на попа коробка «Телекома», слева вместо Бородинского моста – Kennedy  Brücke.

Перечитал предыдущую фразу с её повторяющимися «вместо» и подумал, что вряд ли мне уйти от этой раздвоенности. 

К списку номеров журнала «НАЧАЛО» | К содержанию номера