Юрий Казарин

Главный забор

Мне снится сон, где я в запое. Брожу по опустевшему городу. Сумерки. Я знаю, что это сон: он снится мне не впервые. Помню — во сне, — что скоро встречу Сашу, друга моего, умершего дюжину лет назад. Мы, встретившись, удивимся друг другу — особенно он: будто Город этот пустой и какой-то готический, острый к небесам, серый и мрачноватый, — этот Город — его, а не мой. Мы поздороваемся, и я, как всегда стесняясь и заикаясь, попрошу у него денег, и он незамедлительно даст их мне, будто приготовленные заранее. Я смущусь ещё больше — до слёз. И — вспомню: Саша ведь умер! Где это мы, и что это мы, и как это мы?! Я кладу деньги в карман куртки, как всегда, в левый, внутренний, нагрудный, — и услышу стук. Постукиванье. Молоточком по гвоздикам, когда гвозди входят в мягкое старое дерево досок. — Забор?! — Да, — вспоминаю я во сне: это сосед подправляет наш забор, который скорее соединяет, чем разгораживает нас, добрых, без сомнения, соседей… Саша смотрит в меня и говорит, но не голосом, а жестом: пошли, мол, отсюда, из костёла этого со сводами, открытыми небу. Между нами — колоннада, и Саша показывает, подсказывает: иди по своей стороне, а я — по своей; видишь — выходы: твой и мой… Ты и я выйдем отсюда — и встретимся там, на воле, снаружи… И опять я обманываюсь — спешу по своей стороне к выходу. Выхожу — а Саши нет. Обманул. То ли остался там, внутри, то ли выскочил оттуда раньше меня — и ушёл… А молоточек стучит. И я просыпаюсь. Выхожу во двор и иду к соседу Валентину вдоль забора, и он, увидев меня, идёт ко мне по своей земле, с той стороны. А я — со своей…


Идём вдоль забора среди трав и кустов, под пасмурным, но настоящим небом. Улыбаемся. Идём к дыре, к проёму в заборе — поздороваться, каждый со своей стороны — в заборной пустоте пожать друг другу руки, поулыбаться, поговорить. Спросонья я накинул старую куртку, сую руку во внутренний левый карман, чтобы вынуть пачку сигарет, а её там нет, а есть там что-то иное — бумажки. Достаю — деньги! Мелочь какая-то, сдача из сельпо. Господибожетымой! Смеюсь, смотрю на соседа, а глаза у нас у обоих серьёзные, молодые и чуть настороженные, если не напуганные. — Добрый вечер!..


Валентин — мой южный сосед, точнее — юго-юго-западный. А вот с западным соседом всё не так: между нами нет забора вообще. Сначала была натянута сетка-рабица (я тянул), потом я воздвиг по тыльной стороне дома два навеса — малый и большой, которые обозначили границы наших с западным соседом владений. Восточный забор мой — он дощатый, плотный и достаточно высокий: за ним мой восточный сосед слушает «Beatles» и на 1 — 9 мая вывешивает красный флаг СССР (я как-то осерчал и в честь Северного флота, где служил срочную, поднял на севере моего участка-двора Андреевский флаг). Северный мой сосед — отсутствует: не видал его уже лет 7–8, там всё, к чёрту, заросло, но забор — стоит. Его забор. Вот посыплется — буду ставить свой заборишко. Есть и ещё сосед — чисто южный. Редкий гость. Наша с ним граница — забор длиною метров 12–15 (лень померить). Итак, с живыми я граничу на земле по заборам. И переговариваемся через заборы (реже — заходим, но не в гости, а пожать руку). Южные соседи для меня абсолютно материальны, западный сосед — визуален, восточный — виртуален («Beatles» и красный стяг), а северный — умозрителен. Поскольку я живу в деревне постоянно, а остальные — дачники, то степень «живости», «жизненности», «жизни» вообще этих людей определяется их наличием (спорадическим; самый «живой» сосед — Валентин и его жена Люба) или отсутствием. Степень «живости» живых — категория относительная. Всё равно я их вижу наяву или знаю, что они где-то есть, живут, работают etc. Другое дело — с мёртвыми.


Другое дело — с умершими. Живые и мёртвые. С живыми живёшь и умираешь. С мёртвыми — просто живёшь. Живые знакомцы забываются, исчезают. Мёртвые — родные, близкие, дорогие — всегда с тобой. Они помнятся. Поминаются. Они напоминают о себе. Их лица проступают в лицах живых. (Как лик— в лице). Они встречаются тебе (или не они, но похожие на них) где угодно. И они, наконец, снятся. Мой посталкогольный сон с покойным Сашей (а не пью я полтора десятка лет) — дежавю. Дежавю жизни. Дежавю смерти. Мне часто снится моя покойная мать. Сон типовой: мама возвращается из сада, с рюкзаком на спине, в бордовом плаще и в золотой косынке, накрученной на голову банданой. Видок ещё тот. Я стою на балконе пятого этажа той квартиры, где мы жили ещё с отцом, до бегства от него. Мама останавливается под балконом (она стоит на тротуарчике, ведущем не к подъезду, но — мимо, мимо, мимо). Она машет мне рукой, я жестом зазываю её в дом, к себе, на пятый этаж этой милой, старенькой, родной и проклятой квартиры (отец!). Но мама качает головой и машет рукой: мол, всё — я пошла. Я кричу ей: — Подожди, я — с тобой!.. Но она улыбается, опять машет рукой — уже прощально — и — уходит. Всё. Просыпаюсь… Иногда мне снятся Иван и Володя (Ванька с Вовкой), с которыми мы прошли вместе дисбат и пять командировок (Иван погиб три года назад, а Володя — в прошлом году). Они — живые. Мёртвые живые. Такие дела.


О встречах наяву с покойными Эрой Васильевной Кузнецовой, одним из моих учителей в науке, и с матерью моего товарища тётей Олей я уже писал… Живые мои покойные бабушка и дед ведут себя куда как проще, явленнее и знакомее. Дед и бабка (по матери) воспитали меня. Во всех смыслах. После смерти они почти не снятся мне. Но они — постоянно помогают мне. Словом. Так, дед будит меня, приводя меня в память и в полную превентивно-медицинскую готовность, — перед ночными сердечными приступами. С детства, ещё в жизни, дед будил меня по утрам (очень рано — то на покос, то на огородные работы, то на рыбалку), заходя в мою комнатку и зовя меня полушёпотом-полуголосом: «Юрик!..», «Юрик!..» Всегда — дважды. Иногда я просыпаюсь ночью от его голоса: «Юрик!..», «Юрик!..» — и принимаю экстренные лекарства. Меня не удивляет такое общение с дедом: он всегда заботился о всех нас. И, может быть, так же предупреждал об опасности мою мать. Да. Наверняка.


Бабушка всегда помогает мне в мутные и тяжкие часы бессонницы. Однажды, так вышло, я не спал (или толком не спал) семь недель. Транквилизаторы не помогали. Алкоголь — тоже. И вот как-то ночью (это была белая уральская ночь, точнее — серая), когда отчаянье моё достигло предела, когда, казалось, череп мой и мозг мой выросли до размеров комнаты, в которой я лежал на топчане, — и уже вспучили потолок и начали сдвигать, раздвигать стены, — я вдруг увидел на фоне светлой стены силуэт человека, скорее женщины, который голосом бабушки промолвил: — Юрик, повернись на правый бок — и спи… Я лёг на правый бок — и уснул. Вот и всё. Всё очень просто…


Мы идём с Валентином вдоль забора — каждый по своей земле, по своей жизни, — две жизни идут по общей жизни, разделенной забором. Сколько в этой жизни заборов? Видимых и незримых? Щелястых, с дырами и провалами, и непроницаемых? Видимо, есть в жизни и такой забор — Главный Забор, — через и сквозь который ходят только художники. Туда — сюда. И обратно. Такие дела.


«Жизнь после жизни». «За смертью». «Сквозь смерть». Тот и этот свет. — Всё это эзотерика. Невозможность познать ТО, ЧТО ПОЗНАЁТ ТЕБЯ. Смерть — это непознаваемая, но конститутивная часть жизни. Живые и мёртвые — едины. Они ходят вдоль одного и того же забора, но с разных сторон. Мы заглядываем туда, они — сюда. Вещество жизни — субстанция комплексная, неоднородная. Смерть заглядывает в жизнь через сознание, через душу. Сознание — это проём, щель, дыра в Главном Заборе.


...И дверь впотьмах привычную толкнул —


а там и свет чужой, и странный гул —


куда я? где? — и с дикою догадкой


застолье оглядел невдалеке,


попятился — и щелкнуло в замке.


И вот стою. И ручка под лопаткой.


 


А рядом шум, и гости за столом.


И подошел отец, сказал: — Пойдем.


Сюда, куда пришел, не опоздаешь.


Здесь все свои. — И место указал.


— Но ты же умер! — я ему сказал.


А он: — Не говори, чего не знаешь.


 


Он сел, и я окинул стол с вином,


где круглый лук сочился в заливном


и маслянился мозговой горошек,


и мысль пронзила: это скорбный сход,


когда я увидал блины и мед


и холодец из поросячьих ножек.


 


Они сидели как одна семья,


в одних летах отцы и сыновья,


и я узнал их, внове узнавая,


и вздрогнул, и стакан застыл в руке:


я мать свою увидел в уголке,


она мне улыбнулась как живая.


 


В углу, с железной миской, как всегда,


она сидела, странно молода,


и улыбалась про себя, но пятна


в подглазьях проступали все ясней,


как будто жить грозило ей — а ей


так не хотелось уходить обратно.


 


И я сказал: — Не ты со мной сейчас,


не вы со мной, но помысел о вас.


Но я приду — и ты, отец, вернешься


под этот свет, и ты вернешься, мать!


— Не говори, чего не можешь знать, —


услышал я, — узнаешь — содрогнешься.


 


И встали все, подняв на посошок.


И я хотел подняться, но не мог.


Хотел, хотел — но двери распахнулись,


как в лифте, распахнулись и сошлись,


и то ли вниз куда-то, то ли ввысь,


быстрей, быстрей — и слезы навернулись.


 


И всех как смыло. Всех до одного.


Глаза поднял — а рядом никого,


ни матери с отцом, ни поминанья,


лишь я один, да жизнь моя при мне,


да острый холодок на самом дне —


сознанье смерти или смерть сознанья.


 


 


И прожитому я подвел черту,


жизнь разделив на эту и на ту,


и полужизни опыт подытожил:


та жизнь была беспечна и легка,


легка, беспечна, молода, горька,


а этой жизни я еще не прожил.


 


Олег Чухонцев


1975


 


Великое стихотворение. Сон — не-сон, жизнь — не-жизнь Олега Чухонцева. Главное в нём — наличие двух пространств: место жизни и топос смерти. Но! — Время — одно: время существования двух топосов — едино! И это отрицать невозможно. И живые, и мёртвые существуют в одном времени. И живые, и мёртвые пользуются одним временем — ОДНИМ ВРЕМЕНЕМ. Покойный отец говорит поэту: — Не говори, чего не можешь знать, — //услышал я, — узнаешь — содрогнёшься. — Интенционально эта фраза есть призыв к поэту: говори, говори, говори — и содрогнись!..


Юрий Кузнецов пишет — и содрогается.


 


Орлиное перо, упавшее с небес,


Однажды мне вручил прохожий или бес.


— Пиши! — он так сказал и подмигнул хитро. —


Да осенит тебя орлиное перо.


Отмеченный случайной высотой,


Мой дух восстал над общей суетой.


Но горний лёд мне сердце тяжелит.


Душа мятется, а рука парит.


 


1974


 


Высота — объективная, онтологическая — всегда переходит в Глубину. Координаты вертикали — вот положение топосов жизни и смерти. Единое время позволяет жизни и смерти соседствовать, быть рядом, быть вместе. Смерть познаёт тебя, сознающего жизнь. Когнитивная тавтология ускоряет процесс познания себя как единства жизни и смерти. Жизнь, пронизанная болью, вполне адекватна не-жизни. Но чему? — Отчаянье вводит поэта в состояние трансгрессии и позволяет ему делать загляд из жизни в смерть, из смерти — в жизнь. Вся художественная словесность — двувзглядна. Двойной (и — множественный) взгляд поэзии — очевиден. И объективен. И — онтологичен. Юрий Кузнецов как раз соединил эти два взгляда жизни и смерти — в один, — в стихотворении «Урод».


 


Женщина, о чем мы говорили!


Заказали скверное вино.


И прижались в этом зимнем мире


Так, что место заняли одно.


Только шли минуты год за годом,


Каждый душу сохранить хотел.


И с одра морщинистым уродом


Встал, как лишний, след от наших тел.


Нацепил пальто и хлопнул дверью,


И открылся перед ним простор.


Род людской, наверно, будет верить,


Что его количество растет.


 


1968


 


Жизнь и Смерть обитают в разных местах. Но — повторю — Время у них — одно. Именно Время может являть Сознанию некое Жизнесмертие.


Две недели назад умер Петя Сульженко. Мы дружили с ним с 1977 года. 37 лет. 37 лет — жизнь Пушкина. Огромное количество времени, пространства, книг и словесности — устной, эпистолярной, телефонной, СМСной, а главное — мысленной, внутренней речи, диалогической и монологической. Мы оба писали: сочиняли стишки, рассказы, повести, пьесы, романы, зная, что нас никогда не опубликуют в СССР, а о книгах своих — и не мечтали. Он умер во сне. Остановилось сердце. Он умер наяву. Он умер в жизни оттого, что жизни было мало: её почти не было, потому что не было любви, дружбы и сочинительства. Он родился и мужал в Абхазии (мать — украинка, отец — эстонец, а сам Петя, без сомнения, русский), учился в Свердловске, после распада СССР жил с женой и сыновьями в Вятке (в Кирове); потом, уйдя из семьи, жил в Сочи, в новой семье. Не прижился. Мы часто говорили по телефону, и он постоянно спрашивал меня: — Помнишь, как там у Фолкнера, у Твена, у Хемингуэя, у Чапека?.. Я не был на его похоронах. И он мне пока не снится. Жду. Жду его рукописи, дневники, чтобы как-то разобраться с тем, что было им написано. Жду. Жду, когда его смерть и моя жизнь войдут друг в друга и явят время. Время иное, новое, неизведанное. Время, стремящееся к бесконечности.


 

ЖАЛОБА С ПРОЩАНИЕМ И ПОСЛЕСЛОВИЕМ

 


Э. В. и И. Б.


 


Вылечи, Господи. Вылей глаза, развали.


Жалости нет выхлопное железо раскрасить.


Люди ворчали, включали в семейные страсти.


Год понедельника голубя ловит в пыли.


 


Видишь ли, Господи, я посмотрел на себя


в щель воровскую,


мне стало обиженно страшно.


Если не врёт теоретик — я жил понаслышке,


избранно нищим на дне поцелуйного дня.


 


Вылечи, Господи. Нежный огонь в небесах


я разумею, но дай мне остаться с Тобою


облаком бешеным, ниткой, пчелой, пристяжною.


Только не Словом — Смерть приходила в слезах.


 

(Стихотворение Петра Чейгина)

К списку номеров журнала «УРАЛ» | К содержанию номера