Валерий Черешня

Надело небо свой свинцовый китель

Надело небо свой свинцовый китель

и тяжко тянет тёмные слои.

Лежит земля, как женщина в соитье,

и влаги ждёт, как счастья и любви.

 

И вот вода летит потоком страсти

И в поры проникая, тяжелит

состав земли и рвёт её на части,

и оползнем безумия грозит.

 

***

Живи, дурак, несуществующим,

пылинки в воздухе лови,

перебирай в мозгу тоскующем

воспоминания любви.

 

Пускай плывут густым течением,

гольфстримом греют пустоту

холодной жизни, в средостении

пусть заполняют немоту.

 

Живи слабеющим, мерцающим,

оскудевающим живи,

по этим водам иссякающим,

во тьме барахтаясь, – плыви.

 

Пусть угасающим свечением

ещё продлится краткий миг,

с его уже неслышным пением,

но ты настиг его, настиг.

 

***

Когда несётся мимо половодье

набухшей и взбесившейся тоски,

грозя залить последние угодья –

хватайся за соломинку строки.

 

Она кружит в водовороте вроде

Улановой, привставшей на носки,

её по водам ветер веры водит

и вихрем может в небо занести,

 

 

где по пустым полям своих творений 

кочует вечно одинокий гений,

шарманку стратосферную крутя,

там тающего облака теченье

лишь образ твоего исчезновенья,

прекрасный образ мира без тебя.

 


ГИЛЬГАМЕШ

(тема и вариации)

 

1

Ночью, пока смотреть

рано ещё глазам,

он примеряет смерть

к жизни своей пазам.

 

Тесно, не втиснуть в паз,

слишком она из другой

оперы, той, что нас

музыкой манит немой:

 

там ни пауз, ни нот

не прозвучит нигде –

лишь запеканка забот

о посмертной еде:

 

грудой в гробнице лежит

с привкусом сытого сна

пища, – прекрасна на вид,

жаль, что из глины она,

 

а в спелёнутый рот –

страшен голодный мертвец –

ветер пылью плюёт,

плоской пустыни певец,

 

сколько б её ни ел

сытости нет как нет...

в жуть Гильгамеш смотрел,

в смерти своей беспросвет.

 

2

Я превращу тебя в труп –

будет родным твоим больно,

в горе терпение губ

дрогнет движеньем невольным...

 

Это – потом, а сперва

станешь ты злым, всё видавшим,

неба сухая стерня

разум исколет.

Пропавшим даром: не ведая жить,

длить день за днём в упоенье

больше тебе не скрепить

душу.

А смерть в отдаленье

жадностью тысячи ртов,

ждущих желанной поживы,

подстерегает твой рёв,

рёв, оглашающий нивы.

 

3

Нужно себя учить быть землёй, быть прахом –

ведь это тебе предстоит.

                                                  Без страха,

вслушиваясь в свои бессловесные недра,

учишься лёгкому языку трав и ветра,

 

лёгкому, потому что родному.

                                                    Потому что

звуки его, летящие мимо, но кучно,

словно стреляет великий безумный мастер,

вдруг озаряют коротким игольчатым счастьем,

 

им и живёшь.

                                 Но втискиваясь в страницу,

держишься всем существом за пойманную синицу,

и лишь отпустив, опустев, благословя,

обретаешь летящего косо и вдаль журавля.

 

 

***

О старость, ты просто причуда

весёлого беса. С собой

ты видишься как бы оттуда,

покуда ведут на убой

сквозь узкую медленность жизни,

сбивая с понятий и ног,

а сверху на ниточке виснет

надеждой подвешенный бог.

Он сыплет густой и нелепый

словесно-растительный сор,

в тебе прорастает напевно

его обаятельный вздор,

и ты отмечаешь не к месту

вещей соразмерность и вес,

обычного облака тесто,

его гениальный замес.

 

***

Воскресная прогулка. Как я рад

пройтись по этим улицам без цели

и, увеличив протяженность тела,

пространство пропустить через себя.

Ты, бескорыстье, лучший проводник –

куда велишь, туда я и шагаю,

покорно следую извивам парапета,

безлюдной набережной скользкому пути

и захожу во все дворы и подворотни,

лишь стоит поманить стеной кирпичной,

косым окном, прорубленным под крышей,

и черным деревом в нетронутом снегу –

заветной жизнью тесного угла,

где выход только в небо, вверх и в небо.

 

И вновь холодный, в оспинах, гранит,

вослед за костенеющей рекой,

ведет на старое немецкое кладби?ще,

где узкие протоптаны тропинки

среди камней, под выпушкой из снега,

со стершимися буквами псалмов,

где тень от смерти стерлась и исчезла

настолько, что не может возродить

ни бледных девушек в кисейных длинных платьях,

ни их отцов в парадных сюртуках,

уложенных семейственно и рядом.

 

И я, чья жизнь нелепее стократ,

быть может, а точнее – несравнимей,

стою, живой, под низким ровным небом

и представляю кукольный уклад

их жизни – осознание, как чудо,

полно серьезности и тайны: тень крыла

коснулась сердца и исчезла.

 

С этим чувством

я выхожу на крошечный проспект

к домам, автобусам, трамваям, людям. 

 


Свобода

 

 Внезапно свобода повеяла,

 дурацким тряся колпаком,

 от скуки все звуки рассеяла

 в пространстве, незнамо каком.

 И ты собираешь по семечку,

 сжимаешь их в потной горсти,

 воистину, страдное времечко

 тебе предстоит провести:

 скрести озабоченно темечко,

 взрыхлить залежалую суть,

 чтоб это случайное семечко

 в достойную почву воткнуть.

 

 Пока, преисполнен доверия,

 стараясь увидеть в лицо,

 сличая гармонию, меряя

 с первичным её образцом,

 пока вся душа наклоняется,

 следя за дрожащим ростком –

 свобода опять удаляется,

 дурацким тряся колпаком.

 


Американская элегия

        

О, всего несколько строк –

многим негде и притулиться

в этом маленьком городке

с холмистыми чистыми улицами.

Скрюченный прошлогодний лист

скребёт тротуар, цепляясь за урну,

зелень газонов, как пианист,

играющий слишком бравурно.

Ну, ещё понурые машины у обочин,

брошенные наспех, с обиженным выворотом колёс,

и дома, взасос сглатывающие хозяев богатых вотчин. 

В их нутре голо, как на античной сцене:

ужин, телевизор, пятнающий стены

дьявольскими отблесками цветных бедствий,

дети угомонились в детской.

Секс – всё реже и реже, эта усталость,

будто ты себе не ближний, а дальний,

не заснуть от зудящего «з-з-зачем?»,

комаром залетевшего в спальню.

Такой кровосос вполне истребим

пробежкой в дурмане тумана, утренним кофе,

работой, где ты совершенно незаменим, –

настоящий «профи».

Это всё.

Да, я забыл сказать

об одном дереве, растущем

так, словно ему никем не нужно стать,

только ветвиться гуще и гуще,

только так и остаться в твоих глазах:

Лаокооном, синь неба рвущим.

 

Валерий Черешня родился в Одессе в 1948 году, с 1968 года живёт в Санкт-Петербурге. Закончил Ленинградский электротехнический институт связи, работал инженером на предприятиях городской телефонной сети. Автор пяти поэтических книг («Своё время», 1996; «Пустырь», 1998; «Сдвиг», 1999; «Шёпот Акакия», 2008; «Узнавание», 2018), книги эссе «Вид из себя» и многочисленных публикаций в журналах «Новый мир», «Октябрь», «Дружба народов», «Постскриптум» и пр.