Александр Кабанов

Стихотворения



* * *

Крыша этого дома — пуленепробиваемая солома,
а над ней — голубая глина и розовая земля,
ты вбегаешь на кухню, услышав раскаты грома,
и тебя встречают люди из горного хрусталя.
Дребезжат, касаясь друг друга, прозрачные лица,
каждой гранью сияют отполированные тела,
старшую женщину зовут Бедная Линза,
потому что всё преувеличивает и сжигает дотла.
Достаешь из своих запасов бутылку «Токая»
и, когда они широко открывают рты —
водишь пальцем по их губам, извлекая
звуки нечеловеческой чистоты.


ВЕНЕЦИАНСКИЙ ТРИПТИХ

1.

Чем дольше я в Венецию не еду,
тем ближе и отчетливей она,
и память, что отпущена по следу,
в зубах приносит пробку от вина.
Quercus suber, редкость небольшая —
фиалкой пахнет, музыкой подвод,
я вспоминаю кьянти урожая...
...да, это был неурожайный год.
Купаж из смальты, камня и металла,
тускнеющий от жажды терракот,
гулящая Венеция дремала —
но по привычке открывала рот.
А ночью в запыленные стаканы
мохнатые стучались мотыли,
покуда из Пьемонта и Тосканы
хорошее вино не привезли.
Я не был здесь, но вспоминаю Пьяцца
Сан Марко, возвращение домой,
мою любовь, чьи волосы струятся,
и женщину, беременную мной.

2.

Чумацкая, поющая «О, sole,
o, sole miо...», полночь проплывет —
изогнутая, как стручок фасоли,
и мост привычно втянет свой живот,
боясь щекотки — более чем боли.
На пристани поскрипывают доски,
кофейники зевают невпопад,
и ты, мой друг, божественна чертовски,
но вот уже светает, новый ад —
сейчас откроют Медичи и Босхи.
Пока изюм ворочается в тесте,
наносятся последние мазки,
и то, что нас удерживает вместе —
других бы разорвало на куски,
на похоронки и благие вести.

3.

Вот — гондольер, и солнечная смазка
еще лоснится на его лице,
усат, ребрист, он говорит: «Будь ласка,
но истина — в поленте и в тунце,
а книжный переплет — сплошная маска...»
Поберегись, прекрасное мгновенье,—
се ангел-гондольер предохраненья.
И на десерт — поцеловав Франциску,
спускается к гондоле тяжело
и, между волн вонзая зубочистку,
вдруг вытащит волшебное весло —
блестит эмаль, подверженная риску.
Туристы из Одессы, старички-
супруги, пенсионные планеты:
морщин — меридианы, и очки —
чернеют на глазах, как две монеты,
за перевоз, в какие наши Леты?
И мы плывем сквозь виноградный жмых —
два полумертвых, два полуживых,
одни — к поэту, на могилу Б,
другие — на прощание к себе.
И тишины классическая фуга
из райского не выпускает круга.


* * *

Осенью в Амстердаме падают велосипеды —
это осыпаются байковые платаны,
на желтых — развозят почту, медикаменты, обеды,
на красных — разъезжают сутенеры и шарлатаны,
голубые в серую крапинку — для обычных людей,
белые в золотую клеточку — для чиновников и блядей,
иногда встречаются черные, которые —
обслуживают кладбища и крематории:
если услышишь черный звонок —
не оборачивайся, сынок.
Лишь зеленые велосипеды, идейно незрелые,
собирают в кучу и сбрасывают в каналы,
слышно, как под водой вращаются
педали, густеет воздух в шипованных шинах.
Ночью их оседлают утопленники,
в час, когда стартуют гонки на приз Лавкрафта.
Детские велики — разноцветные, трехколесные —
приземляются последними, осторожно
спускаются на землю, трезвонят во все звонки:
«Жизнь удивительна, счастье еще возможно...»,
жаль, не хватает твердой руки.


* * *

И Рим — ремейк, и тишина — права,
но, требует аранжировки.
Немотствуешь, а по губам слова
ползут, как божии коровки.
Продрогший Тибр, аз есмь реку
я весь в платановых заплатах,
мой небосвод пришпилен к потолку
и воздух — на домкратах.
Пускай шалман в янтарном октябре
еще гудит при воспаленном свете,
но можно вечность думать о тебе
и вилкой ковырять спагетти.


* * *

Вниз лицом лежит моя земля —
рельсы, как шнуровка на корсете,
паровоз летит из хрусталя,
кочегаром — Габриэль Россетти.
Если в топках пламя устает,
если белый жар идет на убыль —
Габриэль подбрасывает лед,
или активированный уголь.
А когда внутри него покой —
подступает к подбородку, пенясь,
Габриэль хрустальною рукой
полирует свой хрустальный пенис.
Жизнь — обрывки нижнего белья
на прищепках ангелов. Короче:
вниз лицом лежит моя земля,
но у Бога — право первой ночи.


* * *

Библейский палиндром: а Ной-Иона
подсказывает нам, скопцам библиотек,
что, несмотря на смерть, во время оно —
орудовал один и тот же человек.
Как внутренний и внешний смысл побега,
он появлялся, видно, неспроста —
снаружи грандиозного ковчега,
затем внутри роскошного кита.
Он был Сковородой и дедушкой Мазаем...
Вполне логичен Антуан Прево:
«Мой друг, а что о времени мы знаем:
который час? И больше ничего...»
Замысливший побег — рассчитывай на бонус,
сухой закон не терпит пустоты,
и сквозь алкоголизм проглядывает Хронос,
и у него твои, прекрасные черты.