АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

А Б В Г Д Е Ё Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Ы Э Ю Я

Марта Шарлай

Исповеди отца Павла

Вечерняя служба закончилась, но благодать не ушла с последними словами певчих, она по-прежнему, как и всегда, была разлита здесь повсюду: треск свечей, слабо освещающих пространство храма, отбрасывающих блики на золочённые иконы, запах ладана, тихие перешёптывания сестёр, помогающих вести простой быт: очистить подсвечники от оплывшего воска, протереть иконы от следов благоговеющих пред ними губ и лбов прихожан, натереть полы. В часы Божественной литургии эти же сёстры выносили теплоту и просфоры, разливали теплоту в серебряные кружки, подавали просфорки причастившимся крови и тела Христовых – прямо в раскрытые ладони.

Они боятся произнести слово после глотка вина, боятся даже ступить; эти вечные вопросы – что можно и нельзя после причастия: можно ли целовать крест, иконы, руку священника. Они страшатся разрушить ту близость, которую только что ощутили: они приняли в себя кровь и тело Христовы. Они несут хлебный катышек – тело Христа, – нежно прижав к нёбу, несут к этому неказистому столику, накрытому белой обеденной скатертью, чтобы запить теплотой, чтобы заесть просфорой, чтобы растворить в себе Христа, чтобы добыть кажущееся единение, о котором они мечтают каждую минуту своего существования. «Полюби меня, Господи, грешного и окаянного» – разве не эту молитву он читает в их глазах? Он слышит её, не произнесённую вслух. Но иногда бывает иначе. Иногда он не слышит ничего – гробовую тишину только; не видит выражения благоговения и страха перед Господом. И тогда ужасается он тому, что кто-то так близко стоит с Господом, в Его доме, но глух и слеп и не может приблизиться к возможному спасению.

Отец Павел выходит к аналою в северном приделе, освященном в честь Иоанна Златоуста, где лежат уже крест и Евангелие – он начал исповедовать прихожан ещё до службы, но сегодня ему надлежало и вести её, поэтому пришлось оставить любимое место. Он всегда тут стоит, это его пост.

Молодые священники и те, кто готовились к рукоположению в пресвитеры, мечтали вести большие, торжественные службы, обращаться к пастве с проповедью. По их разумению, в их глазах это и означало быть священником. Но отцу Павлу неловко стоять у Царских врат, при всех класть поклоны и на глазах заворожённой (или рассеянной – всякое бывает) паствы произносить слова молитвы, которую он хотел бы вознести Господу в углу, глубоким шёпотом, едва шевеля губами. Да и голоса у него нет, так, тихое блеянье, – какой из него проповедник.

Видом отец Павел неказист. Если выражаться совсем точно, его вид – карикатура на священника (или на попá, как говорят за дверями церкви). Маленький, плюгавенький старичок с редкой бородкой и лысиной, вниз которой свисают жиденькие непонятного цвета волосёшки. Он был почти уверен, что семинаристы, молодые дьячки и священники так и называют его между собой. Да он и не обиделся бы, услышь он это за своей спиной. Что правда, то правда: маленький, плюгавенький. А ведь он ещё не старик: пятьдесят три года исполнилось. Отец Николай старше его, а какой молодец, красавец. Впрочем, отец Николай – настоятель, ему положено быть таким: высоким, статным, седовласым старцем с густой бородой и густым баритоном. Его заслушаешься; средь всего хора отцов голос настоятеля возносится к Небесам – кажется, потолок расходится, – чтобы славить Его и веру Христову. Куда ему, самому обыкновенному иерею, до отца Николая. Так что он не любит вести службу. Но должен смиряться, выставлять себя на позор, читать молитвы, петь псалмы, хотя бы и выходило из всего этого невразумительное блеянье.

Смиряться – первое правило христианина; священник и подавно должен быть смирен. Хорошо, что отец Николай добр – не заставляет его юродствовать слишком часто. Муку эту он терпит только время от времени, когда все отцы заняты. В ранние часы утрени, когда прихожан почти нет, и в тихие – непраздничные – часы вечерни, когда они тоже почти не заглядывают в церковь. Ругать ли их? Им ведь тоже не всякий час дорога в храм. Вот на праздники, в посты другое дело. Тогда прихожане делаются благоговейными, богопослушными, спешат в храм с самого утра. Девушки, против обыкновения, с ненакрашенными глазами, немного блуждающими со сна, и природнорозовыми губами, с утра ещё бледными, все как одна в платочках разной степени прозрачности и узорчатости; и по платочкам этим ясно, какая получше живёт, какая похуже, какая повеселее, какая скромница. Старушки с сумками, иные даже со складными стульчиками – значит, будут почти весь день в церкви, на вечернюю службу останутся, будут исповедоваться. К нему, значит.

У него почти все старухи исповедуются. И малые дети – тех родители приводят, а чаще те же бабки. Потому что молва о нём такая – «отец Павел благостный». А это неправда. Неправда, и всё. Спаси их Бог. Ему нравится это слово, он катает его во рту, прижимает к нёбу: «благостный». Как бы он хотел, чтобы слово это было о нём. Только слово – не епитрахиль, не праздничная фелонь: не наденешь по случаю богослужения, не снимешь после. Нет уж, тут потрудись, чтобы эта благость-то в тебя въелась, как в иного ржавчина. Чтобы ничем её не вывести. Он старается. Старается, конечно, как иначе-то. Только уж крест у христианина такой: старайся до смерти, карабкайся по лестнице к Богу, не смотри вниз, чтобы не соблазниться о том, что оставляешь. А достигнешь, нет ли, это уж ты только потом узнаешь. Когда-нибудь. И он когда-нибудь непременно узнает. Не сейчас. Не во время живота своего.

У аналоя ожидает его женщина – он её знает, давняя прихожанка. Лет пять ходит к нему на исповедь. Старается быть хорошей христианкой. Изо всех сил старается, часто ходит к исповеди, причащается. Подробно рассказывает о семейных горестях и о своём в них участии. Он хотел бы, но не знает, какие найти слова, чтобы объяснить ей – исповедь её чересчур подробна. Не исповедь это, а излияние души, как если бы он был ей брат родной. Но может быть, ей больше некому поведать боль свою. А может, он сто первый слушатель её историй, но именно его-то ушей ей не хватает для полного удовлетворения. И не ушей вовсе, а его неказистых, как весь он, слов, его разрешительной молитвы. Ему что, он послушает, скажет слова утешения – всегда об одном и том же: следовать Богу в сердце своём, не противиться благому, меньше прибегать к размышлениям, которые уводят от Бога, а больше сосредотачиваться на мысли, которая ведёт к Нему. Сейчас эта раба Божья Надежда станет снова рассказывать, как она сорвалась – разгневалась на мужа, раздражилась на сноху, как настаивала – а того ведь нельзя – крестить младенца, непременно крестить, иначе бесы похитят ребёнка. Да не похитят, конечно, никто младенца в лес не утащит, это же совсем другое. Уязвима душа ребёнка, как и душа всякого человека, увлечётся – только её позовут. А потом вдруг да и не найдёт дорогу к истине Христовой. А как без Христа? Что мы есть? Только твари земные, неразумные. И лишь Он делает нас лучше, чище, лишь от Его света физиономии наши приобретают выражение ликов святых, да и то в особые минуты благоговения и смирения, в особые минуты близости к Нему, когда забываем мы о себе, гордящихся, когда только к Нему устремлены наши взоры и порывы души, жаждущей чистоты и святости, души, отрёкшейся от суеты и богатств земных – хотя бы на одно только мгновение: в тот миг, когда мы вдруг понимаем, что мы – ничто, прах, и только Его волей можем стать душой святой, которой не нужны чертоги и одежды, которая всюду дома, потому что весь мир – Его дом, а Он предназначил его детям Своим. Мы дети Его. Почувствовать это – благодать, которой нет дороже.

– Просто делайте что должны. Не нужно того... вот что вы говорите... предлагаете детям своим... насильно вести их в дом Господень. Это неугодно Господу... Он любит покорных... Вот кто сам вдруг увидит Его... Голову поднимет и увидит... Будто и не искал... не понимал, что искал... Нашёл... И он... то есть человек этот... возрадуется потом... Что нашёл – тому возрадуется... И Господь-то возрадуется ещё больше... Тому, у кого открылось зрение... и слух открылся... Случайно... Не ждал – и случилось... Сделайте себе уголок и молитесь в нём. Не нужно, чтобы домочадцы видели вас... за молитвой-то не надо... чтобы видели... Тогда они не будут раздражаться на вас... Уважайте их, любите, как и следует. Ничего другого не нужно. Господу молитесь за них... Без раздражения только. Думайте о них без раздражения... С любовью... Просите то есть у Бога с любовью... И сами-то не забывайте о том, что Богу не угодно принуждение... Силой тут не управишься... Любовь нужна, только любовь, искренность помыслов... 

Он говорит медленно, тихо, заикаясь, делая паузы, подбирая, даже вспоминая некоторые слова. У хороших проповедников всякое слово – у губ, речь льётся спокойно и ясно. А у него слова идут словно из глубины нутра – и пока достигнут чутких ушей, должны преодолеть преграду за преградой.

Кончив свою трудную речь, отец Павел смотрит прихожанке в глаза, а через них – в глубину. И взгляд этот не нужно выдерживать. Он не испытывает, не укоряет, он словно бы сообщает: всё будет хорошо, ты только верь и будь доброй; я не осуждаю тебя.

Женщина плачет, говорит, что не умеет с собой справиться, что срывается, кричит, ругается дурными словами на сноху и сына, а потом спохватывается, да поздно – все обижены, все разошлись по своим углам как мыши и молчат весь следующий день, а иногда неделю.

– Нехорошо, да, нехорошо... Просите у Бога смирения, покорности, любви к ближним своим. Как подступит злоба, вы – к уголку с иконами, и просите, просите мудрости и смирения. Не давайте разгореться злобе в душе. Все мы, люди, такие... Слабые... Чуть не доглядишь, и пошло... зарево... полыхает. Да, все, все удаляемся от Бога, соблазняемся лукавым. Смирять себя нужно... Бороться с собой... Не с другими людьми – с собой. Не нужно гордиться, что вы ходите в храм, соблюдаете постные дни, читаете молитвы. Ваши родные не хуже вас. Души их просто пока спят, а вот проснутся однажды и всё узрят, всё услышат, до всего проникнут. Не подстёгивайте. Просто любите, уважайте их.

– Ну а как с мальчиком-то быть? Некрещёный ведь останется.

– Молитесь о нём сами, коли боитесь за душу его. А больше ничего вы не можете. Не красть ведь ребёнка у родителей, не крестить же тайком от них.

– А я как раз думала... Я бы утром взяла его, словно погулять, и в церковь. Ну а уж после бы и сказала.

– Как так? То есть обманом хотите привести ребёнка к Богу? – Отец Павел несколько опешил. Сколько слов сказал этой Надежде, и ни одно не достигло её сердца. – Не бывать такому. Что ж вы потом пред Господом скажете? Из лучших побуждений лгала, сквернословила, воевала с собственными детьми? Нет уж, оставьте эти мысли. Оставьте, оставьте. Пусть растёт ребёнок у своих родителей. Как они пекутся о нём, так тому и должно быть.

Надежда, кажется, решила послушать его. Кивает, быстрыми резкими движениями вытирает внезапно намокшие и покрасневшие от соли глаза.  

– Спасибо-спасибо-спасибо вам, батюшка. Ой, простите меня, грешную. Что это... Я и сама не знаю, что напало-то на меня.

И крестится ему. Словно иерей и есть Бог. Ну, он привык. Он умиляется этим неумелым движениям сумеречной души, порывам, часто не укладывающимся в каноны. Ну пусть крестится. Легче ей от этого, а ему что – он же знает, кому назначено крестное знамение.

Он неловко подбирается к ней, чтобы накрыть епитрахилью. Женщина словно бы хочет ещё что-то сказать – он замирает и смотрит чуть мимо её лица, повернув к ней ухо: «Ну, Надежда, говори, что ещё у тебя на душе. Времени у меня пропасть, никто меня не ждёт в тёмной квартире, попадья спит, должно быть, так что говори», – думает иерей с застывшей в его руках серебром на тёмно-синем полотне вышитой епитрахилью. Это монастырские сёстры старались. Давно уже, лет десять назад. Он любит эту епитрахиль больше остальных, в ней темнота и свет, ночь и мерцание звёзд, душевная тоска и радость, прорывающаяся вдруг, как только подумаешь, Кто рядом с тобой. Всегда рядом.

Надежда что-то говорит ему, и отец Павел внимает, но вдруг все слова расплываются, как дым от затушенной свечи. Он ищет слова, находит то, что можно говорить в любом случае – потому что они всегда правда, правда на все вопросы, лекарство для любой боли. Надежда снова кивает: «Всё поняла, буду делать как сказали мне». И он наконец накидывает ей на голову епитрахиль, она наклоняется к аналою, он прочитывает над ней разрешительную молитву, Надежда целует крест и Евангелие. Потом кладёт свёрнутую купюру в деревянную тарелку на полочке аналоя. Он не видит самого жеста, но видит его намерение. И ему неприятно и приятно одновременно.

У прихожан это жест благодарности, как они её понимают, и жертвы, угодной Богу, как они надеются; но самому ему неприятно оттого, что сейчас он уравнен с сантехником или врачом, получающими плату за услугу: исправленный кран или выданные рецепты и рекомендации. Не для того он здесь. Польза, которую он желал бы принести, не может быть вознаграждена таким образом. И ему стыдно перед Богом за то, что он, малодушничая, не запретит прихожанам этого обряда. Конечно, он отдаёт деньги храму, на алтарные и другие нужды. Он не может взять этих денег – они жгут ему руку. Он ведёт исповедующихся к Богу, он надеется, что поступает именно так, но они, показывая свою признательность, уравнивают его со всяким другим «специалистом». Терпя эту обиду, отец Павел одёргивает себя, снова и снова призывает смириться, у иконы Спасителя просит мудрости и силы духа, чтобы сносить эти ничтожные в сущности оскорбления. Иов сносил больше. Больше сносил Иосиф. А он что, просто иерей при храме. Он крестится, просит сокрушённо «Спаси и помилуй, Господи, ничтожного раба твоего Павла».

 

 

***

Он собирается уже пойти к северным вратам, как видит молодую женщину, ожидающую его внимания. Днём – он припомнил – она заходила в храм, заказывала поминальные молитвы, быть может; он встретил её взгляд и пошёл на него, словно бы между ними была натянута нить и кто-то тянул, укорачивая, эту нить и всё приближал отца Павла к новой прихожанке. Она спросила его, когда можно исповедоваться. Он ответил, что можно это сделать сегодня вечером, после службы. И вот она пришла.

Собственно говоря, она не совсем новая прихожанка. Он замечал её на утренних и вечерних службах Великого поста. Тогда она появилась в первый раз: на первой вечерне, когда читается покаянный канон преподобного Андрея Критского. Лихорадочно горели её светлые глаза, словно бы она хотела взять больше того, что могла бы. Во всём, что она делала – в крестных знамениях, поклонах, во время которых она то и дело поправляла сползающий с её медово-русых волос платок – чувствовалась неловкость, неумелость и было какое-то преодолённое стеснение, но взгляд её пылал. По этому взгляду он и встретил её. Он понял – она хотела скорейшего преображения. Такие часто бывают здесь: верят, что зайдут в церковь, и тут-то им чудеса и откроются. Но не открываются – и они уходят, разочарованные. Она же ходила исправно. В конце первой седмицы, точнее, это было в первый пяток поста, она исповедалась.

Исповедь её была такой же неловкой и стеснительной, как участие в службах. За первыми общими фразами она вдруг выпалила, что в церковь не ходила долго, потому что разгневалась на Бога, который отнял у неё отца и брата, о которых она усердно молилась. И он спросил её: что предшествовало их смерти? Отец погиб при исполнении воинского долга, а брат от неизлечимой болезни. И где же тут участие Бога? Она сказала, что сама понимает теперь всю свою глупость – тщетного ожидания чуда. Просто она так молилась, так горячо молилась, и казалось, Он не может не ответить. Но война есть война, и исход смертельной болезни тоже предсказуем.

Отец Павел сказал ей тогда, что Бог не волшебник, он устраивает всё так, как должно быть. Он не мешает нам жить, как мы сами хотим, он не может вмешиваться в нашу жизнь каждую минуту. Человек, к несчастью своему, грешен от праотца Адама и праматери Евы, и изменить уже ничего нельзя. Болезни и смерти даны человеку в наказание за непослушание, за недоверие Богу, и всё, что мы можем теперь – доказывать Ему свою веру, любить Его искренне, не торговаться. Он предлагал нам жизнь райскую, но мы отказались от неё ради того, чтобы «познать». Вот мы и познаём до сих пор: добро и зло, правду и ложь. И война, и болезнь, и смерть – зло, но в них мы открываем правду. Нужно смириться перед лицом этой правды, и этого зла, которое не можем преодолеть в одиночку. Сам человек бессилен, но вера его способна придать ему большую силу. Она не избавит от болезней и смерти, но она поможет оставаться добрым и смиренным перед их лицом, принять их достойно. Это всё, что мы можем: смириться и быть добрыми.

Теперь-то она понимает. Но другое гнетёт её. Кроме отца и брата, она потеряла и жениха. Смерть его на её совести.

В странной этой истории отец Павел мало что понял, как ни старался задать правильные вопросы. Он не отрицал вины её, хотя и сказал, что вина заключалась, скорее, в том, что девушка отдалась мужчине до свадьбы, позволила себе нарушить заповедь, отсюда её мытарства, отсюда и последовавшая роковая развязка.

– Если бы вы оставались в чистоте... Ну... то есть... – Отец Павел думает: нужно говорить совершено ясно, не оставляя туманных мест, чтобы она поняла каждое его слово, но только, как всегда, язык плохо слушается его. – Если бы он не познал вас... Понимаете?.. Как женщину... Тогда он не утратил бы стремления к вам... Но как только познал, он тут же усомнился, так ли уж хорош будет ваш союз... Вам нужно было пройти путь девичества до конца, сохранить себя для того, кто станет мужем перед Господом...

Он говорит, а она плачет. Не от обиды и не от жалости к себе, от раскаяния, от сокрушения сердца. И в то же время её раскаяние – это отец Павел ясно видит – не касалось того, что она отдалась мужчине до свадьбы. Была в её плачущем взгляде искра несогласия.

По правде говоря, он сам не уверен в правоте своих слов. Не в том здесь трагедия, что девицу соблазнили и бросили, обманув. Не она, поруганная, покончила с собой, но тот, кто оскорбил её. Он оставил девушку через месяц после того, как та отдалась ему, а спустя три года вернулся, она отвергла его от обиды, от недоверия. Простила – но не забыла унижения.

– Он сказал, если не приму его, не сможет жить. –  Она не всхлипывает; слёзы застили глаза стеклянными колпаками, надёжно укрыв горесть, чтобы она не вышла наружу вся. – Я не поверила, а должна была верить: ему нельзя было не верить; он не мог не сдержать слова. Но я от обиды не послушала его. А когда написала ему, что прощаю и стану его женой, было уже поздно. Его нашли через три дня. Мёртвого. В каком-то лесу...

Она посмотрела на распятие, и казалось, видела в нём не Христа, а своего погибшего возлюбленного. Прищурилась, вздрогнула – поджала губы, чтобы удержать тяжёлый вздох или всхлип.

Отец Павел спросил её, что она потом делала, когда всё это произошло, как жила. Она покраснела, прежде чем вымолвила, что жила с разными мужчинами – то с одним, то с другим, надеясь запутать сердце, разносить боль. Плоть её больше не принадлежала ей, была только неприятной обузой; душа оставалась с мертвецом.

Всё это читалось и в её облике: обида и отчаяние, нерастраченная, замкнутая глубоко любовь, которая требовала выхода, её печаль, её покорность судьбе: но не смиренная, а дерзкая, с вызовом. Не судьбе, пожалуй, злому року.

– Так вы едва не убили себя. Может быть, вы и хотели убить себя, – говорит он и старается заглянуть ей в лицо.

Молодая женщина отвечает на его взгляд, и отцу Павлу она является в это мгновение розовым кустом: нежным, красивым, но и злым, с колкими ветвями и всей своей неприветливостью к тому, кто приблизится. В юности своей он знал таких женщин – и боялся, хотя их облик чаще всего напоминал образ светлых ангелов. Он знал, как загораются взгляды таких женщин, как пылают щёки в тот миг, когда на них находит отчаянная жажда защиты, хотя никакой угрозы им нет.

Но эта душа и не думала защищаться в самый нужный момент – отдалась без остатка, без сомнения. С готовностью пошла по обманной дороге, не заподозрив греха. Все светочи погасли – а ей словно бы по-прежнему было светло. Все голоса смолкли – и она не была встревожена этим. Дорога стала ухабистой, а она всё равно шла, сбивая ноги и натирая мозоли. И в этом она находила неповторимую усладу. Ей нравилась боль, которая действовала как опиум, притупляя все другие чувства.

– Я не забыла о Боге, – говорит вдруг она. – Нет, не забыла. Я просила прощения, но в церковь войти не могла. Я заходила – и задыхалась. Заходила – и страх гнал меня обратно.

Не страх – бесы, поправляет он мысленно. Это бесы глумились. Это они мешали войти в дом Господа.

Она замолкает, а потом, проглотив комок, сообщает, что добавить ей нечего. И правда, сил у неё ушло много. Отец Павел задаёт последний вопрос:

– Ну а сейчас? Как вы живёте сейчас?

Год назад она вышла замуж за хорошего человека, который полюбил её. 

– Вот это хорошо, что замуж. Это хорошо. Теперь нужно забыть всё, что было раньше. Конечно, всё то было нехорошо, неправильно. Дурно было. Неугодна Господу такая жизнь. Но вы пришли и покаялись. А теперь живите как следует, уважайте, любите мужа. Ходите к исповеди и причастию. И главное, не терзайте себя. Погиб тот человек не по вашей вине, по своей. Вашей вины нет в его смерти. Вы сами чуть не погубили себя. Как зовут вас?

Она назвала своё имя: звенящее, золотое, округлое, как луковка церкви, – Зоя.

С этой исповеди отец Павел стал высматривать Зою в толпе прихожан. Она становилась всегда у «Споручницы грешных», рядом с колонной. Иногда её оттесняли другие прихожане, он терял её из виду и беспокоился, не ушла ли она из храма во время службы, не нанесла ли тем самым рану своей душе. Но нет, она стояла там, куда её потеснили, совершала крестные знамения и поклоны. И когда он видел её, на душе его делалось спокойнее.

Он не мог понять, почему стал всякий раз высматривать её среди пришедших, почему ему важно видеть её, особенно в дни, когда он должен был вести службу. И если она приходила в этот невзрачный утренний час, голос его лучше повиновался ему.

Конечно, он старался не глядеть на неё дольше мгновения, чтобы вдруг не разжечь в себе греховного чувства. Но то, что он находил в душе своей, не было чем-то постыдным. Он видел Зою – и словно бы в тёмном пространстве церкви зажигалась ещё одна лампада, где-то совсем близко от него. И ярче становились лики на Царских вратах.

 

 

***

Никогда отец Павел не соблазнялся женщиной. Жена досталась ему через участие родителей. Пришла пора жениться, вот они и нашли ему невесту. Ему ли, с его жалкой внешностью, ждать особенную. Ирина – невзрачная, но с большими яркими глазами, тихая, хозяйственная – стала его судьбой и испытанием. Он надеялся, что она родит ему сына и дочь, а может быть, двух сыновей и двух дочерей, и они заживут как все семьи, но детей им Бог не дал.

Тихая Ирина солгала мужу, и не однажды, а раз за разом, на протяжении семи лет лгала ему, пока он взывал к Богу и ждал милости, надеясь, что просто не пришла ещё пора. Наконец она призналась, что бесплодна и поправить это нельзя. Вот тогда он и ушёл от неё в монастырь, да настоятель внушил ему: мол, грех это, оставить несчастную женщину, обречь её на полное одиночество; его назначение – быть мужем и учителем, вести и себя, и её к Богу. Он пожил тогда среди монахов, а потом вернулся, но с тех пор и перестал быть ей супругом на брачном ложе. Он долго ещё вытравлял из себя смуту от этого подлого обмана. И не найдя другого места для растоптанной души, пришёл в храм, чтобы в чужой боли растворить свою, чтобы все сокрушенные надежды потонули в кадильном дыму, в голосе хоров. Он пришёл ошеломлённый, потерявшийся, чтобы найти другую дорогу, чтобы идти по ней, не выказывая уже никаких желаний. Он пришёл к Отцу, который всё знал лучше него, и он соглашался быть в Его воле, потеряв собственное разумение о том, что есть благо в этом мире.

Отец Павел ни единой мыслью, ни тенью этой мысли не осуждал явившихся к нему на исповедь, он по себе знал, как трудно быть истинным христианином, не гордиться, не осуждать, прощать, не злиться. Он всё равно не чувствовал себя настоящим священником – не был учителем, скорее, старшим несчастным братом.

Самому себе он не может простить, как однажды отказал плачущей Ирине в просьбе усыновить малютку из детского дома. Наотрез отказал. Он не шумел, не злился, просто разорванным, зияющим дырками, как на худом белье, голосом сказал жене: «Нет. И не спрашивай больше. Не могу я чужое дитя принять. Я пожалел, не оставил тебя, так и ты меня пожалей». Он видел, как она ушла, собрав рыдания в ладони, чтобы потом в спальне выпустить их, словно рой летучих мышей. И там они кружили над ней, облепляли её, и он представлял, как они убивали её своими когтями, крыльями, умопомрачительным криком, который никто не мог выдержать. Он не желал ей мстить, просто знал: провал в его груди нельзя заполнить ничем. В один миг он принял наказание; он не знал, почему оно на него обрушилось, но понимал, конечно, что заслужил его. И нужно только усерднее служить Богу, чтобы растворить в любви к Нему все низкие чувства и мысли. Наутро он пришёл к Ирине, сел возле неё на кровати, гладил тёмно-русые волосы, немного волнистые, и говорил: «Не печалься, Ирина. Я прощу тебя, непременно прощу. Дай мне время. А если тебе нужно пестовать чужого ребёнка, так устройся в приют. На это я тебя благословляю. Обездоленным детишкам помогать – добро. Но меня пойми...» Она повернула к нему заплаканное лицо с опухшими глазами – верно, всю ночь страдала – сказала печально, но без тени злобы или раздражения: «Я всё поняла». Он похлопал её по плечу и вышел.

Всю дорогу до храма просил он у Господа милости, силы простить Ирину совсем, без малейшего укора смотреть на неё. В этот день он, как неумелый преступник, стоящий перед разоблачением, заикался больше обычного, едва не пролил вино, подготавливая его для литургии, раскалённый уголь ожёг его руку, кадило выскользнуло, и цепочка зазвенела оглушительно.

 

***

Сейчас он как будто припомнил, что тогда, почти двадцать лет назад, выходя через северные врата, среди прихожан увидел Зою, чего, конечно, не могло быть. Но память навязывала ему картину, выплывшую вдруг и издалека: Зоя – нынешняя, в её тёмно-зелёной клетчатой юбке, в светлом полушубке и светлом платке, стояла прямо там, у колонны, перед Споручницей, и словно бы ждала утешения. Пришла она к нему не просто так. Может быть, Господь привёл её к нему. Именно её, именно к нему. Это дурное – гадание знаков, толкование снов и фантазий. Но разве не могло так быть, что почему-то он нужен этой молодой женщине?..

Он получил ответ, когда в конце Великого поста, по Страстной пятнице, она снова пришла на исповедь, чтобы сказать слова благодарности: «Отец Павел, если бы не моя первая исповедь, не ваши слова, не ваша разрешительная молитва...» И он не смог удержать улыбки. Он был счастлив, и он лепетал в ответ: «Я рад... Хорошо, что так совершилось. Я рад...» Он заметил, как она по примеру здешних старух стеснительным быстрым жестом положила в деревянную чашу купюру. Это не оскорбило отца Павла. Она училась, делала первые шаги в качестве прихожанки, откуда бы ей знать его потаённые чувства. Он ждал, попросит ли она стать его своим духовником. Она не просила. Конечно, нужно время, такой выбор не делают поспешно.

Он же хотел знать о ней больше: кто она, чем занимается, как живёт. Два десятка лет назад она явилась ему видением, бесплотным существом, но теперь она с каждой исповедью прояснялась, обретала очертания. Теперь, протянув руку, он может дотронуться до неё. Она почти никогда не смотрит ему в лицо – ищет не человеческого, но божественного участия в своей судьбе.

Сначала отец Павел не мог вполне осознать, почему именно Зоя стала волновать его, когда столько народу приходит к нему на исповедь: и старухи, и юные девицы, и отроки, и семинаристы, и взрослые мужи. И каждый был ему по-своему близок, каждого он понимал в его стремлении поведать свою слабость и получить утешение.

Но в Зое – однажды отец Павел понял это – он распознал борьбу, которая и в нём самом совершалась. Она приходила к нему за разрешительной молитвой, становилась на колени, когда он накрывал её епитрахилью, но он чувствовал, что боль её, вина её не оставались под этим узорчатым полотном навеки. Словно бы молитвы священника и самого этого священного предмета было недостаточно. Однажды Зоя пошатнулась, вставая с колен, едва не упала, и он не раздумывая бросился помочь ей. Она смущённо улыбнулась, а он почувствовал жар от её плеча, которого коснулся. Почувствовал даже через полушубок, её плечо укрывавший. Вот тогда и увидел отец Павел, что внутри неё происходит борьба ежеминутная, и исповеди мало утоляют её печали, и никакого облегчения Зоя не чувствует. А он сам учил когда-то, что, если исповедь открыта, честна, искрення, непременно придёт облегчение.

Но ещё он знает, что это не всегда так. Что иной раз ощущение нераскаянного греха ведёт тебя долгие годы, несмотря на исповеди и причастия. И величина этого греха прописана не в десяти заповедях, а в собственной твоей душе, которая обязана нести бремя. И есть ещё предощущение греха, которого ты не осознаёшь, но только догадываешься о его возможном совершении. И это-то тяжелее всего. Он сам ненастоящий священник, ненастоящий проводник Божьей мысли, потому что не может сказать, насколько угодна его молитва Ему. Насколько его разрешительные молитвы соответствуют Божьей милости. Он и сам всё время боится, что проспит – и дурная овца проникнет в хорошее стадо. Но уж лучше он пропустит дурную, чем доброй овечке не даст приблизиться к благодатному лугу.

С этой исповеди-благодарности отец Павел стал видеть Зою реже. Пост закончился. Как и другие, она стала заходить в храм лишь иногда, по выходным. Ещё четыре или пять раз исповедовалась ему. Однажды, впрочем, это была не исповедь – она испрашивала благословения на путешествие, хотела непременно причаститься перед поездкой: муж увозил к морю. 

 

Уже в следующем году, накануне Сретения Господня, Зоя пришла к отцу Павлу не на исповедь – на разговор. Утром он увидел её в храме, и снова её взгляд позвал его, и он пошёл на него как на призывный свет.

– Что тебе, Зоя? Исповедаться хочешь?

– И это тоже. Но больше хочу поговорить, радостью своей поделиться.

И так она сказала это «радостью поделиться», как если бы услышала накануне откровение святого.

Перед разговором с Зоей отец Павел усердно молился об укреплении веры и многой мудрости, которая ещё не открылась ему, но он так бы хотел её обрести – через страдание ли, через печаль ли, через епитимью, буде она наложена отцом Амвросием, настоятелем Свято-Николаевского монастыря, где он собирался схоронить свою прежнюю жизнь (после того как Ирина ему повинилась) и решил пойти по пути служения тем, кто, как он, заблудился. Исповедуясь отцу Амвросию, он просит каждый раз: позвольте мне, отче, пострадать посильнее. А тот отвечает: «Сам знаешь, отец Павел, что значит аскеза, – вот и бери себе по силам, но сверх сил не бери, не вводи себя в грех». Посильная аскеза означает строгий пост да усердную молитву. Но этого отцу Павлу кажется мало. В монастырь уйти он не может – отец Амвросий не позволяет, жалеет матушку Ирину: «В чём, скажи, виновата она, что ты её когда-то взял в жёны да теперь оставить хочешь?» Отец Павел молчит: стыдится сказать, что брал Ирину в жёны не по собственной воле, не по любви, и был обманут ею, пусть и без злобы. Жалобы – слабость, сила приходит в покаянии, посте и молитве.

Когда Зоя пришла на первую для неё исповедь, потерявшаяся, смятая и смятенная, как он когда-то, у неё ведь тоже не было особой беды. В чём та беда? Утратить возлюбленного, который обманул её, а теперь жить рядом с любящим супругом, но чувствовать вечную свою вину перед тем, кого не спасла?.. Всё это не горе, не муки. Внутренняя борьба с житейскими мелочами недостойна называться мучениями. Даже душевные терзания, о которых прихожане часто поведывают священнику, мелки. Но в Зое жило понимание этого – что ничтожные её неустройства, недостойные даже упоминания душевные волнения становятся достойными исповеди только тогда, когда много о них думаешь, когда, захлёбываясь в омерзительной жалости к себе, удаляешься от Господа, вместо того чтобы посвятить Ему думы, возвысить дух свой до высот, на которых заканчивается подлость и начинается подвиг. Об этом-то Зоя чаще всего и говорила. Она не всегда находила слова, чтобы точно выразить своё состояние, но он понимал, чтó гнетёт её  – то же чувство наваливалось на него самого. Она не могла выразить, в чём состоит её непреходящий грех, но глаза выдавали большую печаль о том, что она не может назвать этого греха, а сама пребывает в его плену. Иногда глаза её заволакивали слёзы, но губы были сухи и тверды, и она называла ими то, в чём каялась. Сплошь будничное – раздражалась на мужа, не выказывала ему достаточного уважения, жаловалась на выматывающую суету, на праздность души, на то, что не всегда усердна её молитва. Иногда Зоя говорила почти механически, но в другой раз голос её срывался, и она делала паузу, чтобы продолжить – договорить оборванное слово. Это была борьба. Он узнавал эту борьбу, как узнают собственное отражение в зеркале.

На вечерней исповеди, ещё в длинной, до самого притвора, очереди знакомых старух он заметил, как светятся глаза Зои, как спокойно лицо её, как вся её фигура кажется невесомой. Если бы только что она видела Ангела Господня и пришла ему сказать об этом, отец Павел не удивился бы.

Перед каждой прихожанкой, перед каждым прихожанином – будь то взрослый муж, старуха или ребёнок – отец Павел совершает молитву, чтобы Господь дал ему радивости, усердности в своей службе, чтобы хватило ему сил исполнять долг свой. Мысли его то и дело вспархивают стрекозами, переносясь к Зое, так он желает угадать её сегодняшнюю тайну.

Очередь всё не кончалась, старухи говорили много, обстоятельно; иные читали по бумажке – спотыкаясь, разгадывая нацарапанные едва-едва слова. Он просил Бога о смирении, о любви к каждому, кто приходит к нему. Он нужен им, они выбрали его своим духовником, так может ли он пренебрегать этим? И скоро он смог смирить свои беспокойные чувства, нарочно не смотрел на очередь, чтобы не замечать, когда наступит черёд Зои; приветствовал каждого, подошедшего к нему, смотрел только на него и говорил с ним как всегда: неспешно, немного заикаясь, делая остановки, чтобы найти подходящие слова.

К тому времени когда стали гаснуть последние свечи, не сменяемые новыми, он вдруг заметил Зою будто впервые. И светится её бледное лицо без румянца, и блестят глаза, и улыбка остаётся на устах в тот момент, как она подходит к аналою и опускает голову, но тут же вскидывает её и смотрит прямо ему в лицо, чего почти никогда не делала. «Радость у меня, отец Павел, – я ребёнка жду». И он отвечает ей улыбкой, лёгкой и радостной: добрую весть принесла Зоя.  

Никого из прихожан не осталось в храме, и он чувствует облегчение от того, что можно говорить с Зоей, сколько ей нужно будет. Он хотел бы вдохнуть в неё больше силы, чтобы не унывала она, чтобы сохранила эту радость на весь срок своей тяжести. В её положении главная забота во время поста – хранить себя в чистоте духовной, не злословить, не раздражаться, не унывать, читать побольше молитв и благодарить Господа за дарованное счастье будущего материнства. «Приходи почаще в храм, Зоя, здесь твоя опора, здесь и радость твоя настоящая в ожидании младенца». Она соглашается со всем, всякое его наставление принимает с горячей благодарностью, которую он читает в её взгляде, в том, как, испрашивая благословения, она опускается перед ним на колени – не потому, что её так научили, но по зову сердца; и сколько было в том смирения; и как она робко и в то же время с большим трепетом касается обветренными губами его маленькой, не похожей на мужскую, руки. Он много знал коленопреклонений и поцелуев. Все они были другие. Но сейчас, стоя перед аналоем, выслушивая наставления, Зоя словно бы замерла – так недвижимо дерево в безветренный день, только слегка волнуются его листья от невидимых струй воздуха, источая при этом необъяснимое сияние. Он пожелал того, чего не желал никогда раньше, – чтобы это мгновение сейчас продлилось или хотя бы застыло, но сердце его продолжало чувствовать – дальше, больше.

 

***

Отец Павел ходит на свои службы, принимая их по-прежнему как епитимью. И награда ему – бледное лицо Зои, немного осунувшееся в толпе прихожан. А глаза её по-прежнему сияют. По этому сиянию он понимает: душа Зои радуется. Она хорошо выносит службы – стоит истово, не прислоняясь к колонне или к стене. Несмотря на бледность свою, она словно бы не чувствует никакого недомогания.

На исповеди перед Пасхой она благодарит отца Павла за то, что он поддержал её, и она смогла послужить Господу в этот пост как следует. Он спрашивает её, воздерживалась ли она от скоромного, и на утвердительный ответ строго пеняет, что не благословлял её на такой подвиг, и эта жертва Богу необязательна. Зоя поникшим голосом говорит, что не гордиться собой, но ей было важно выстоять. Словно бы она что-то недоговаривает, и отец Павел спрашивает её, почему она от себя требует поста строже, чем ей позволяет он, её духовный наставник? Она призналась, что боится потерять ребёнка; страх подспудно грызёт её.

«По вере нашей даётся нам», – говорит он. Она кивает, но тревога не сходит с потускневшего лица. «Молись Отцу нашему Господу Иисусу Христу и Матери Его Богородице. Молись, Они не оставят нас». Это «нас» он произносит безотчётно. Но накрывая голову Зои епитрахилью, молится особенно горячо.

Теперь он и сам стал тревожиться. Если бы только можно было повлиять на благополучный исход... Впрочем, конечно, можно. И он молится о ней так же горячо, как если бы молился об Ирине, носи она их младенца. Он верит – Богородица заступится, Господь простит всякое прегрешение, и Зое будет обещано Царствие Небесное.  Можно ли отказать такой, как она, кроткой и истовой? Отец Павел молится о милости к рабе Божьей Зое. А потом кается в своих крамольных мыслях, молится уже за себя, о своей гордыне, просит отпущения грехов. Разве только ради укрепления веры будут посланы Зое новые испытания, думает он, пытаясь смягчить свою дерзость.

В тот день, когда она причащается, поутру перед Пасхой, он радуется, глядя на неё. Нарядная, праздничная – не от одежды, а от своих глаз и особой притаённой улыбки, она, казалось, пройдёт всё, что ей отпущено. Даже если и споткнётся, удержится, встанет, отряхнёт тлен со своих колен и снова последует за светом.

В самый час Пасхи он передал ей румяное яйцо, украшенное буквами ХВ из золочёной фольги, не скрывая великой радости – день-то какой! И так хорошо, что и она здесь, среди нарядных прихожан, женщин в ярких косынках, детей, тоже счастливых от весёлых огней и дарёных яиц, громкоголосого хора, повсюду разносящего «Христос Воскресе из мертвых, смертию смерть поправ!..», курящегося ладана, обволакивающего всё помещение храма священным облаком. Ах, как хорошо, как хорошо! Ирина тоже где-то здесь, только он не видит её в толпе – много народу, отовсюду собрались люди, чтобы славить великий день. Знал ли он ещё такой счастливый день? Кажется, этот лучше всех, оставшихся за его спиной.

А потом, когда стали причащать, Зоя словно бы растворилась в тумане ладана, скрылась, он потерял её из виду. Зато вот она – Ирина, стоит к причастию, в красной косынке с цветами, волосы – цвета жухлой осенней травы – немного выбились на лоб; вся сама сухонькая, опустила глаза долу, большие свои руки крестообразно сложила, губы шевелятся – должно быть, читает молитву на причастие. Она ведь хорошая, Ирина, добрая жена, не вина – беда её, что она не смогла родить ребёнка.

А потом он видит прихожан: они ожидают исповеди в северной части храма. Там, у аналоя, его пост. Все они, сломленные, обездоленные, допустившие ошибки и раскаявшиеся, ждут Христова прощения и благословления. И он возвращается к ним, выслушивает их торопливые сегодня исповеди – чтобы успеть, пока вино в чашах не превратилось в воду, пока не кончилось чудо отпущения, пока Христос здесь, через этих пастырей говорит с ними и прощает им грехи. И потому нужно поторопиться зачитать всё, что вечером записано в листок, припоминая всё, в чём была хотя бы отчасти повинна, а потом догоняя саму себя: «И ещё не призналась кондуктору, что не заплатила, когда она прошла рядом со мной и не обратила на меня внимания; и ругнулась на сноху: ну так уж вышло, не умеет она и картошку почистить как следует; и с соседкой судачили, да занесло меня как-то, дурно сказала о нашей другой соседке; и грех мой ещё в том, что не всегда соблюдала правило-то не есть скоромного, то булочку отведаешь, то за внучкой молочко допьёшь – так ведь боишься, что прокиснет...» И он жалеет их, слабых, неумных, говорит (в какой уж раз) о том, что Господь силы нам даёт на всё, только нужно просить Его об этом. А потом всё равно накрывает епитрахилью, произносит разрешительную молитву. В такой-то великий день неужели не допустить до причастия?.. Идите, идите – исцеления ради вашей души.

И на следующее утро радуется душа отца Павла – когда шли крестным ходом до Храма-на-Крови. Зои не было среди прихожан, но там, в храме, ему вдруг почудилось её лицо возле Казанской иконы Пресвятой Богородицы. Он напряг свои слабые уже глаза – лицо женщины бледное, глаза необыкновенно печальные. Но когда он приблизился к иконе, увидел немолодую монашку.

Он ждал Зою; чаще всего она исповедовалась вечером в субботу, чтобы потом утром в воскресенье причаститься, но уже долгое время она не приходит. Каждую субботу его молитва на сон грядущим необыкновенно настойчива. Он не смеет предполагать, что Господь не услышит его, но боится – вдруг молитва его по какой-то причине не угодна Господу. Тогда отец Павел решился – едет в Свято-Покровский монастырь, попросит сестёр-монахинь читать сорокоуст с выниманием святых частиц за здравие рабы Божьей непраздной Зои.

На обратном пути из женского монастыря заглянул отец Павел к отцу Амвросию. Они пьют чай в покоях игумена, когда тот роняет среди беседы о делах церковных: «На лице твоём неспокойствие, отец Павел, забота...» Заикаясь, перебирая деревянные чётки, отец Павел рассказывает настоятелю об одной своей прихожанке, которая, вероятно, нездорова, потому что слишком уж долго её нет в храме; а поскольку эта прихожанка ждёт ребёнка, то тревожится он вдвойне. Отец Амвросий всё трогает свою долгую чёрную с сединою бороду, на отца Павла не смотрит. «К самому краю подошёл ты, отец Павел. Как с такой-то смутой жить собираешься?» Отец Павел изумился, даже осердился на игумена: какая же тут смута? И заговорил горячо, убеждённо, не сбиваясь, не заикаясь; он говорит о том, как склонны не только обыватели, но даже священники, даже лучшие из Божьих людей, каким он всегда считал отца Амвросия, находить опасность там, где её нет. «Неужели же вы, ваше Высокопреподобие, узнаёте в моём желании помочь этой бедной женщине, провести её за руку там, где она ещё не чувствует себя уверенной, – неужели вы узнаёте здесь начало греха?» Лицо игумена совершенно спокойно, не изменило ни одной черты, и поза не переменилась. Своим низким, округлым голосом он словно открывает отцу Павлу бездну колодца: «В этом желании греха нет. Но для каждой ли своей прихожанки, отец Павел, ты проделываешь такой путь? Для каждой ли прихожанки ты оставляешь своё место на целый день, чтобы просить монахинь петь о её здравии сорокоуст? Я не упрекаю тебя – остерегаю. Всякое бывает и с нами, священниками. Всякое бывает – враг никого не щадит, а нас пуще того. Что ему обычный человек, но священника повергнуть – вот от чего ему радость великая».

 На этот раз отец Павел уезжает от отца Амвросия с тяжёлым чувством. Слова игумена обидны и страшны – страх заставляет отца Павла оглядеть каждый угол своей души; он не находит там ни чёрной плесени, ни какого бы то ни было смердения, ни закравшейся дурной ухмылки. Но в тесном и душном автобусе кажется ему, всякий косится на него, словно бы какое уродство узрел.

Зоя пришла, только миновали сорок дней. В ней рос младенец, а сама она была бледна и печальна. На исповеди, после службы, она рассказала, что ей нездоровилось, поэтому она так долго не приходила, но старалась молиться дома, перед иконами, хотя душа её стремилась в храм. Отец Павел не открыл ей ничего нового; внутри него ликовала любовь к Господу, который устроил выздоровление Зои и, безусловно, всё это время оставался рядом с ней, укрепляя её силы и веру, чего она искала в молитвах.

Снова Зоя стала появляться в храме, встречала отца Павла ласковым, благодарным взглядом, испрашивала благословения, зажигала, как другие прихожанки, свечи, прикладывалась к иконам, шептала молитвы. Как-то он заметил, что на службе ей уже тяжеловато стоять, но она по-прежнему не уходила к скамейке, лишь ненадолго прислоняясь к колонне с хоругвью. С полотна глядела спокойно, принимая всё, что ниспослано, Божья Матерь.

 

 

***

В первый день Успенского поста, после девятого часа, Зоя, склонившись над Евангелием, сидит на скамейке, ожидая своего черёда для исповеди. Отец Павел взглянул на неё, когда подходил к исповедующимся, но она не ответила, похожая в этот миг на изваяние. Народу немного – большие праздники или прошли, или ещё не наступили. И всё равно Зоя пропустила вперёд себя ещё троих: мальчика и двух старух.

Мальчик отчитывается бойко, так что отцу Павлу приходится уточнить, сознаёт ли он вполне те грехи, что назвал, грехами? Или ему только сказали, что это грехи, а он сам не думает так, но по наущению родителей называет их на исповеди. Мальчик, видно, не слишком сознаёт, и тогда отец Павел – в науку, не в наказание – велит ребёнку в течение двух недель читать Псалтырь и размышлять о тех своих грехах, на которые ему указала мать, но которые сам он таковыми не ощущает, и только тогда, учит священник, когда вполне осознаешь, почему их надо исповедовать, приходи ко мне снова, чтобы я смог допустить тебя до причастия. Мальчик заплакал, будто его лишили обещанного подарка. Отец Павел погладил его по голове, задержав руку на макушке.

– Что же, и молитва не полагается? И Господь не простит мне эти грехи? – спрашивает мальчик.

– Как же, разве может Господь не простить дитя, которое искренне печалится о грехах своих? Ступай, проси у Господа мудрости.

Он снова проводит рукой по его волосам. Мальчик как будто ободряется и идёт к дверям церкви. Отец Павел смотрит за ним, и горько ему оставлять ребёнка в смущении, и радостно, что через две недели это чадо примет причастие с необычайным волнением, какого не испытывало до сей поры. Вот у двери мальчик повернулся лицом к Царским вратам и крестится истово, с поясным поклоном, и блестят слёзы в глазах его.

Когда мальчик вышел, отец Павел наконец очнулся – вот перед ним Зоя, и радость льётся через её золотистое лицо, светлые глаза, уста шевелятся, но слова не доходят до него. Он стоит, оглушённый её видением. Мысль пробивается через немоту тела и ищет опоры; тогда он произносит с трудом, словно перебирается через частокол, слова Иисусовой молитвы. А она говорит свою исповедь, время от времени поднимая взгляд на него. Он пропускает все её слова о грехах, не слышит ни одного. И только сам, про себя, беспрестанно твердит Иисусову молитву, словно это единственные слова, которые он помнит.

Она как будто закончила, остановилась, ждёт его участия – так было всегда, и Зоя удивляется теперь, что отец Павел не учит её, не толкует её грех. Когда он снова нащупывает в себе родник речи: пусть и пересохший, спотыкающийся о каменистый овраг, где ему надлежало течь, – он говорит ей о милости Божьей и о том, что она, будучи образом Марии, должна, как и Божья Матерь, принести в мир младенца. И пусть этот младенец и сама Зоя не равны Тем, но всё-таки она должна совершить что-то важное. Она внимает ему, и он замечает во взгляде её кротость, какая бывает у старших по отношению к младшим или старикам. И тогда он снова просит Бога дать ему любви, и веры, и стойкости. Он спрашивает её, когда придёт срок. –  «В сентябре, к Рождеству Богородицы». – «Крестить младенца станешь?» – «Стану. Будете крестить моего сына, батюшка? Врачи говорят, мальчик будет». Она смотрит ему прямо в глаза. Он смущается, топчется на месте, пытаясь найти нужные слова, но слова всё не приходят, только и смог промямлить, что не нужно думать о том, будет ли мальчик, или девочка – всё по слову Божию исполнится (он так сказал – «по слову», а надо было «по замыслу», он потом уже поймал себя, что о Зое нет никакого произнесённого Им слова). Но он обрадовался её просьбе, и слова эти сказались сами: «Когда придёт время, сердечно рад я буду крестить твоё дитя, Зоя».

А потом она снова пропала. Не приходила на службы, не звонила отцу Павлу, хотя он сам записал ей свой номер и велел, если будет нужда, чтобы не стеснялась позвонить и позвать к себе. «Перед родами хорошо бы исповедаться и причаститься», – говорил он на последней исповеди Зои. Она уже сильно округлилась и потяжелела к тому времени. И только лицо её оставалось таким же – золотистым, с тонкими чертами, и светлыми глазами глядела сама печаль.

Отец Павел стал усерднее молиться, желая обрести прежнее состояние, когда всё, совершавшееся вокруг, было делом обычным и не возмущало покоя души, которой надлежит всечасно искать Господа, неустанно, прилежно, с благодарностью принимая всякий Его дар, заключался ли он в том, чтобы исповедовать прихожан, поддерживая в них веру в спасение; или в том, чтобы после вечерней службы в храме возвратиться к матушке Ирине, а потом погрузиться в тягостное молчание: она – за вязанием внучатым племянникам перед телевизором с «добрым фильмом» в зале, он – за чтением святых отцов в спальне, в старом, ещё родительском, кресле. Прочтя вечернее правило, он укладывался на своей кровати, отделённой тумбочкой от кровати жены, закрывал глаза, и его подхватывал на свои крыла тихий сон. Утром, поднявшись, прочитав надлежащие молитвы и выпив стакан сладкого горячего чаю, отправлялся на службу в храм. Так было изо дня в день, исключая только праздники, когда всё вокруг погружалось в неподдающееся произнесению счастье, когда сам воздух становился таким лёгким, что казалось – приблизилось Царствие Небесное, хотя отец Павел и боялся таких мыслей. Исповедуя и даже успокаивая маленьких учеников церковно-приходской школы, он тем не менее и сам не всегда мог сказать, где душевное наслаждение приближается к опасной грани, где это наслаждение уже становится отравой, проникшей в тебя под видом лекарства.

Накануне Рождества Богородицы ему не спится. Словно бы кто-то окликает его, чуть смежит он веки, словно бы кто-то трогает его руку, щуплую, сухую, но всегда тёплую. А кто трогает, рука того ледяная. И всё ему слышится: «Отец Павел, исповедуйте». Шёпот на пороге плача. Когда в третий раз он вздрогнул от этих слов, вспомнил, что в эти дни должна родить своего младенца Зоя, и принялся читать молитвы, и с земными поклонами до самого утра просил у Господа прощения за всех грешных и отступивших, за всех Его предавших, за всех болящих и находящихся на пороге смерти, и врывались слова обыденные сквозь высокие молитвы – о бедной Зое, о которой изнывает его душа, о её младенце.

Он вспомнил мальчика, над которым не прочитал разрешительную молитву, дабы душа ребёнка приобрела болезнь, через которую должно последовать исцеление. И хотя мальчик этот, как ему и указывал священник, пришёл через две недели на новую исповедь и сокрушался уже о своих грехах, а не читал их как таблицу умножения, сейчас отец Павел рассуждал так, что напрасно подверг ребёнка тяжёлому испытанию.

«Отними у меня счастье служения, Господи, но сохрани Зою с младенцем», – проносится мысль. Он рушится на колени, обессиленный, попранный, ничтожный. «Нет, не отнимай; но сохрани, помилуй нас, грешных», – лепечет.

Матушка Ирина нашла его без сознания на полу, всполошилась, хотела звонить в скорую, но он быстро пришёл в себя и запретил ей. «Бесы моя болезнь», – только и сказал. Утром облачился в чёрный подрясник и пошёл служить.

В храме фантазии больше не терзают его. Он победил их щитом молитвы. Кое-как пережил день празднества, никак не умея поднять душу свою до священной радости о Рождестве Богородицы и призывая всё время Бога умилостивиться над его, отца Павла, греховною смутой. И только когда запели тропарь: «Рождество Твое, Богородице Дево, радость возвести всей вселенней: из Тебе бо возсия солнце правды Христос Бог наш и, разрушив клятву, даде благословение, и упразднив смерть, дарова нам живот вечный» – наконец слёзы хлынули. Поток был бурным, но коротким. Отец Павел незаметно осушил влагу чёрным рукавом, выпростанным из голубой с серебром фелони.

Между шестым и девятым часом, когда в храм вошла торжественная тишина, и только редкие прихожане старались ступать невесомо, ставить свечи, не производя ни шороха, – зажужжал телефон, который отец Павел носил с собой, надеясь, что Зоя позвонит, когда подойдёт срок. Голос чужой, мужской, деловой, отрывистый. Но после первых уверенных слов, одинаковых во всяком телефонном разговоре, голос этот смялся и зашуршал, и отцу Павлу пришлось напрягать ухо, чтобы уловить горькие слова после прозвеневшего золотого имени. Голос затих.

Отец Павел готов был к этому звонку. Он даёт необходимые советы, наставляет: «молитесь о них» – и встаёт у иконы Рождества Богородицы, которую не убрали ещё с торжественного места. Он стоит над ней – бессловесный, бесчувственный. Смотрит туда, где явлено чудо рождения Богоматери, где не надеявшаяся раньше на материнство Анна, теперь всё радостное сердце своё отдающая Господу, принимает дары дев, в то время как ещё одна из блаженнейших омывает Младенца Марию в чаше. Он поёт вслух: «Величай, душе моя, преславное рождество Божия Матере» и потом: «Чашу спасения прииму, и имя Господне призову». Отходит от аналоя.

Наутро гроб привезли в храм, поставили в середину храма. И муж – неопрятный, хмурый, смущённый необходимостью процедуры (сказал по телефону: она велела перед смертью вам позвонить), стоит, растерянно внимая последованию мертвенному. Отец Павел замечает, сколько сил этот человек вкладывает в то, чтобы постичь происходящее, но слова молитв соскальзывают с него. Он прикладывается к распятию в руках новопреставившейся и венчику на лбу. Бурные потоки с его лица. Отец Павел трогает его за руку, как бы желая отвести в сторону, говорит: «Молитва всё лечит. Молитва одна только утоляет печали». Мужчина поводит плечом, словно отмахивается. А потом Зою увезли хоронить.

 

***

Отец Павел терзался – Зоя умерла неисповеданной. Он верил – она хотела бы предстать перед Богом покаявшейся, очищенной. И некрещёным осталось её дитя, умершее в утробе. Он молился о ней в часы утрени и вечерни, когда читал списки за здравие и упокой, всегда делая вдох перед её именем. Прихожане и не замечали короткую паузу, когда отец Павел набирал воздуха, чтобы вместе с именем Зои произнести слова о прощении перед Господом за эту душу, о которой, может быть, он меньше, чем мог, пёкся. Когда службу вёл отец Николай, отец Павел писал записки о своих усопших родителях и непременно упоминал имя Зои. Он сам читал сорокоуст.

Ещё не вышли сорок дней, как посреди ночного бдения привиделась ему Зоя с младенцем, одетая в чёрное, словно монашеское, платье, совсем глухое, но на голове – голубой платок, полностью скрывавший волосы, лицо, больше не золотистое, но бледное до белизны, забрано скорбью. Младенец лежал тихо на руках матери, а она взывала печально: «Отец Павел, что же вы не спасли нас?» В глазах мучение.

На короткое мгновение повернувшись к гостье, отец Павел продолжил читать псалтирь. Она так и стояла. Он опустился на колени, прочитал заупокойную молитву о рабе Божьей Зое, и она как будто покинула его – тихо, как и вошла прежде. До утреннего часа провёл отец Павел на коленях. А потом с радостью, что ночной морок не может уже посетить его, отправился на службу.

В храме всегда спокойно. Всё здесь остаётся таким, каким было и год, и пять, и десять лет назад. Ничего не меняется. И отец Павел думает, что всё так и останется до его смерти, и ничто не потревожит здешнего безмятежного устройства.

После третьего часа он отправился в больницу для душевнобольных, где ждал его разговор с несчастными. Там врачи рассаживали пациентов в кружок, а он должен был рассказывать им, как достичь Царствия Небесного. После те, кто нуждался в личном разговоре с батюшкой, кто хотел исповедаться, уединялся с ним в одну из комнат, где окно, конечно, было зарешёчено, и измождённый свет скупо брызгал сквозь прутья, словно отсчитывал монеты подаяния.

Мужчина, худой, изогнутый, с глубокими серыми впадинами вместо щёк, сидит перед ним, виновато мнёт пальцы, начинает говорить и осекается. Когда наконец смог одолеть первые предложения, рваные, почти бессвязные, отец Павел задаётся мыслью: не он ли сам сидит сию минуту перед собой – как если бы больная его душа отделилась от здорового тела и решила высказать свою боль. Мужчина говорит о своём преступлении. Он едва не вонзил нож в свою мать, когда та явилась ему в облике смерти – мерзкой старухи в жёлтом балахоне, пряча в карманах руки, словно не имеет ничего на него, а сама-то замышляла страшное. «Страшное» – шипит, исказив лицо до невозможности; видеть это лицо нестерпимо мерзко. Против своей воли несчастный раскаяние во грехе обращает в оправдания – через мгновение после того, как назвал свою вину, он верил, что нож в его руке был ножом правосудия.

– Даже если и был бы нож обращён на тебя, ты должен был позволить ему упасть на тебя, ибо так ты останешься безгрешен, если и лишишься жизни. Но если убьёшь кого, та кровь будет на тебе до конца дней, и Царствие Божие не откроется тебе.

– Так что же, позволить смерти взять меня?

– Да, если так нужно. Всякий из живущих смертен. Младенцы, едва откроют глаза, и те берутся от жизни. И даже те, кто не успел их ещё открыть.

– Если бы без боли… Я боли боюсь, боюсь, что меня будут мучить. Привяжут на верёвку и потащат… И вороны будут клевать мою живую плоть.

– Христос не больше ли страдал, когда добывал для нас прощение грехов?

– Не знаю, я не был там тогда. – Говорит серьёзно, без кривлянья, без иронии.

– И я не был. Но читал Слово Божье, святые Евангелия – в них всякая рана зияет и каждая капля крови по-прежнему горяча.

– Что же делать мне, батюшка?

– Молиться. Что ещё мы можем... – Сказал и тотчас упрекнул себя, что прозвучали эти слова без должного чувства, устало, как если бы он не призывал к молитве искренне, словно бы тоном своим он дал страждущему знак, что молитва – пустая мечта. Тогда он, глядя на пятнышко света на неубранном, истёртом многими подошвами полу, несколько раз повторяет про себя Иисусову молитву, которой выучился ещё в детстве, у бабушки, и всякий раз повторял её, стоило ему впасть в тревогу.

Губы священника не шевелятся, глаза открыты, но больной спрашивает его, прищурившись, с подозрением:

– Что вы там шамкаете, батюшка? Не собираете ли вы своё воинство, чтобы бросилось оно на меня за мои провинности?

– Иисусову молитву читаю. И ты тоже читай – как придёт к тебе страх, сразу говори слова этой коротенькой молитвы. Она защитит.

Больной говорит – память у него дурная. Батюшка вынимает карандашик, истёршийся уже почти до самого конца, с затупившимся грифелем, и блокнотик, пишет слова молитвы и вырывает страницу.

Пациент читает слова с остановками, озираясь на батюшку, словно ищет разоблачить его в чём-то.

– И поможет?

– Молитва всегда помогает, если верить. По вере твоей будет тебе. А матери своей оказывай почтение. Ей уж недолго осталось, может быть.

Вдруг мужчина предаётся рыданиям, так что сотрясается всё тело. И когда отец Павел подходит к нему ближе, чтобы утешить, одержимый душевной болезнью, кажется, успокаивается, а потом вдруг вскидывается и сжимает жилистыми, хоть и худыми руками шею отца Павла. Тот не сопротивляется.

И возникает словно из сна лицо Зои – той, которая сообщала ему о своей радости,  благоговейной Зои. Сама душа произносит за него: «В руце твои, Господи, предаю дух мой. Ты же мя спаси и помилуй и живот вечный даруй ми». Это Зоя высвобождает его шею от рук безумного, это Зоя проводит его из изолятора, это Зоя идёт с ним, молчаливая, золотистая лицом, как прежде, провожает до храма. Он встаёт у ворот, не решаясь миновать их, и не хочет повернуться, потому что знает – повернись он, она исчезнет. Он всходит по ступеням храма, теша себя больной мыслью, что позади него стоит спасительница его. Перекрестившись в притворе, он тотчас пишет записку о поминовении новопреставленной Зои, протягивает сёстрам.

После вечерней службы, как обычно, выстраивается к отцу Павлу очередь завтрашних причастников. И он с радостью встаёт возле аналоя, выслушивает исповедь прихожан, имена которых помнит, словно они его дети или родные сёстры и братья. Он забыл уже о дневном происшествии, и шея его не помнит сжимавших её рук. Под чёрным подрясником нет больше тела. Он не ест и не пьёт второй день и не чувствует ни голода, ни жажды. Он выслушивает исповедь за исповедью, и прихожане удивляются, как мало сегодня он говорит с ними, хотя и тон, и взгляд его по-прежнему мягкие, и по-прежнему они чувствуют «благостного отца Павла». Казалось, его речь вдруг пересохла, и он уже не даёт наставления, а только обещает, что молитва верующего и сокрушённого сердца способна вывести страждущего к свету. Или просто говорит: «Молитесь с верой, и будет дано вам». Последняя прихожанка заканчивает свою сбивчивую и многословную исповедь, и отец Павел снова повторяет слова об усердной молитве. Та отходит, получив благословение, а он продолжает стоять, замерев, словно ждёт кого-то.

Отец Николай в пальто – видно, уже уходит домой, – останавливается возле отца Павла.

– Отец Павел, что же ты стоишь здесь? Все прихожане уже исповедались.

Тот взглянул на него мимолётно, и отец Николай заметил болезненный взгляд всегда спокойных тёплых глаз. Иерей ничего не ответил, лишь перекрестился на икону, висевшую рядом с аналоем.

– Не заболел ли ты, отец Павел? – встревожился отец Николай.

Но иерей не собирается вступать с ним в разговор, проронил только: «Прости меня, отец Николай, прости за всё» – и пошёл в алтарную часть.

Дома матушка Ирина ждёт его с горячим ужином, но он лишь выпивает стакан воды и сразу идёт в спальню, к киотному углу, чтобы снова молиться перед босым Христом, указывающим ему на святое Евангелие. Молится не шевеля губами, не произнося вслух ни звука.

Уже за полночь в душу его проникает голос Зои. Золотистый, как её лицо, он спрашивает с робким упрёком, отчего же отец Павел не спас их. Он упал на колени – простоял так всю ночь, повторяя только Иисусову молитву. Матушка не посмела зайти в спальню – прилегла на неразложенном диване в зале.

 

 

***

Утром он сообщает ей, что принял решение уйти в монастырь, просит у неё позволения покинуть её. Не от жестокости сердца, а от печали о ней. Все эти годы он был и старался, как умел, быть добрым мужем. Он не преуспел в этом, но она добрая женщина и была терпелива с ним. И сейчас он надеется на её мудрое сердце. Он поднимает на неё взгляд. Её лицо, увядшее и тёмное, освещают яркие огни глаз. Он в первый раз увидел эти глаза так ясно, в первый раз заметил их синеву и устыдился их.

– Прости меня, матушка!

Голова его повисает, словно бы он приготовился отдать её на плаху. Ирина ласково тронула его чёрный рукав, задержав свою большую ладонь.

– Церковь для тебя значит больше, чем я. И прихожан своих ты любишь больше, чем меня. И дом твой там, но не здесь. Ступай, отец Павел. Мне ли удерживать тебя.

Он поднимается, тогда и она встаёт. Он обнимает её – в первый раз обнимает со всем сердцем.

О том, что собирается в Свято-Николаевский монастырь, а потому заканчивает своё служение в храме, он сообщил отцу Николаю запиской. Не желает разговора. Не желает, чтобы ему рассказывали порядок. Конечно, это малодушие – уйти вдруг. Он и есть малодушный.

Путь, не самый близкий, отец Павел решил проделать пешком. Как апостолы, как святые отцы шли, укрепляя веру свою. Куда ему до апостолов! Но об укреплении веры он не переставая молится. И никогда ещё он не просил Бога об этом так страстно, как сейчас: слова молитвы, произнесённой безмолвно, заполняли каждый его орган, каждый нерв.

Только он миновал табличку с перечёркнутым названием города, которого давно не покидал, как показалась ему снова Зоя с младенцем. Тонкая, в белом длинном платье, очень простом, похожем на сорочку; голова её простоволоса, и на бледном лице два больших светлых глаза смотрели с укоризной. Прижимает к груди младенца и спрашивает: «Что же вы не спасли нас, отец Павел?»

Он рухнул на колени прямо на обочине и молился. Она всё не уходила. Когда мимо проехала машина, потом другая и третья, он побрёл вглубь леска. Опустился на колени под высокой сосной, в продрогшую уже землю, усыпанную мёртвой хвоёй. Неподалёку покоился валун, покрытый зелёным мхом. Зоя, уложив на колени своего младенца, пристроилась тут, прислонившись спиной к валуну. Не сводит глаз с отца Павла, но больше не говорит упрёков. И даже взгляд её стал мягче, не добрее, но, может быть, сострадательнее. Только сострадание это не от любви, а от отчаяния. Он старается не смотреть на Зою, но белое платье-сорочка её так и мелькает у края взора, так и цепляет его, чтобы отвести от исповеди, от покаяния. «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного», – повторяет он навзрыд, и  покидает его воля, выходит невидимой струйкой, как воздух из проколотого шара.

Вот она прилегла на сырой земле, не одетая, не укрытая, обняла рукой тихий свой свёрток, у которого не видно лица. «Успокоилась», – думает он. И тут же одёргивает себя: Зои нет, а это только морок. Он знает, что виноват. Нельзя спрашивать в чём – вина эта родилась с ним, росла и крепла, пока он сам рос и мужал, и вот однажды она принарядилась золотистой Зоей, пришла к нему и взяла его.

Он стоит на коленях под огромной сосной, с одного боку лысой, с другой – торжественной, пушистой. Он смотрит в просветы тёмных облезлых ветвей, чтобы распознать там утешение. Он крестится, и голос его дрожит хуже, чем когда он вёл свою первую службу.

Зоя не собирается уходить. Иногда вдруг она исчезает ненадолго, словно отлучилась на короткую прогулку, но возвращается. Младенец не всегда с нею. Но когда отец Павел встревоженно озирается по сторонам, ища тихий свёрток, он непременно замечает его на заиндевевшей листве. Он и сам не понимает, почему это его успокаивает. Зоя ходит кругами, не обращаясь к нему, иногда только поглядывает на отца Павла не с упрёком уже, но с горечью. «Я же не Господь, Зоя, я обычный священник, поп. Не провидец, не знахарь. Не умею видеть наперёд, не знаю, что будет, не исцеляю, не воскрешаю. Если бы мог, если бы только мог...» – говорит он ей, а потом обращает взор в темноту, чтобы найти Того, Кто принимает и вину, и стыд.

Три дня он не покидает этого места: то стоит на коленях, то обходит кругами свою сосну, повторяя молитвы; Зоя всё время тут. Она не говорит, не смотрит с упрёком. Она просто рядом, печальная, в своей белой сорочке, и младенец то лежит на её руках, то исчезает бесследно.

Наутро четвёртого дня отец Павел наконец решает идти дальше, не заходя в Свято-Николаевский монастырь. Он идёт не по трассе, не по обочине, он идёт оврагами и лесками, проваливаясь в грязь, присыпанную первым мокрым снегом, помогая себе посохом. Он не чувствует голода, не чувствует жажды, ни боли, хотя часто ноги его подкашиваются, и он падает на вязкую землю. Он не перестаёт произносить Иисусову молитву, и слёзы горечи, прихваченные морозным воздухом, застывают на его лице корками. Молчаливая печальная Зоя в белоснежной сорочке, с выбивающимися из-под платка волосами, следует рядом, обнимая свой драгоценный свёрток.

 

2015